Работы о Льве Толстом — страница 219 из 310

(47, 98, 100, 101). В письме к В. Боткину 1857 года он заявляет: «Слава богу, я не послушал Тургенева, который доказывал мне, что литератор должен быть только литератор. Это было не в моей натуре» (60, 234). Он занят хозяйством, он хлопо­чет о крестьянах, он пишет проекты о лесонасаждении в Тульской губернии и поднимает вопрос о разведении лесов в южной России. Тургенев острит по его адресу: «Вот человек! с отличными ногами непременно хочет ходить на голове... Что же он такое: офицер, помещик и т. д.? Оказывается, что он лесовод. Боюсь я только, как бы он этими прыжками не вывихнул хребта своему таланту»[754]. Позд­нее, когда Толстой, бросив литературу, сделался сельским учителем, Тургенев опять недоумевал и, повторяя свою остроту, писал Фету: «А Лев Толстой продол­жает чудить. Видно, так уж написано ему на роду. Когда он перекувыркнется в последний раз — и встанет на ноги?»[755]. В 1880 году, уже подводя некоторый жиз­ненный итог, Толстой писал Страхову, прямо намекая на Тургенева, который посетил его перед этим в Ясной Поляне: «До сих пор, простите за самонадеян­ность, все, слава богу, случается со мной так: "Что это Толстой какими-то глу­постями занимается. Надо ему сказать и показать, чтобы он этих глупостей не делал" И всякий раз случается так, что советчикам станет стыдно и страшно за себя» (63, 16). Интересно, кстати, что из главных деятелей «Современника», ка­жется, только Чернышевский не приставал к Толстому ни с какими советами и не брался за его перевоспитывание, а Толстой, несмотря на совершенно враж­дебное отношение к взглядам Чернышевского, записал в дневнике 1857 года: «Пришел Чернышевский, умен и горяч» (47, 110). Какую-то разницу между Чер­нышевским и остальными литераторами «Современника» Толстой заметил и оценил.

В рассказе «Из записок кн. Д. Нехлюдова (Люцерн)» Тургенев заметил «сильную кривизну»[756]. Он был по-своему прав: рассказ этот был, в сущности, публичным выступлением Толстого против профессиональной интеллигенции, против своих советчиков с их выработанными философскими теориями и убеждениями. «Диа­лектика души», до тонкости изученная Толстым, превращается здесь уже в под­линную диалектику, с которой он обрушивается на своих воспитателей. Заключи­тельные страницы этого рассказа, проникнутого страстной полемикой, являются как бы стенограммой тех речей, которые Толстой произносил в редакции «Совре­менника» и от которых голос Тургенева превращался в фальцет: «Ежели бы только человек выучился не судить и не мыслить резко и положительно и не давать отве­ты на вопросы, данные ему только для того, чтобы они вечно оставались вопроса­ми! Ежели бы только он понял, что всякая мысль и ложна и справедлива! Ложна односторонностью, по невозможности человека обнять всей истины, и справед­лива по выражению одной стороны человеческих стремлений. Сделали себе под­разделения в этом вечном движущемся, бесконечном, бесконечно перемешанном хаосе добра и зла, провели воображаемые черты по этому морю и ждут, что море так и разделится. Точно нет мильонов других подразделений совсем с другой точ­ки зрения, в другой плоскости... И кто определит мне, что свобода, что деспотизм, что цивилизация, что варварство? И где границы одного и другого? У кого в душе так непоколебимо это мерило добра и зла, чтобы он мог мерить им бегущие запу­танные факты? У кого так велик ум, чтоб хотя в неподвижном прошедшем обнять все факты и свесить их? И кто видел такое состояние, в котором бы не было добра и зла вместе? И почему я знаю, что вижу больше одного, чем другого, не от того, что стою не на настоящем месте? И кто в состоянии так совершенно оторваться умом хоть на мгновение от жизни, чтобы независимо сверху взглянуть на нее?» (5, 24-25). Это бунт человека, прошедшего суровую школу самонаблюдения и самоиспытывания, пристально изучавшего противоречия действительности и уже давно пришедшего к выводу, записанному в дневнике 1854 года: «Все истины па­радоксы. Прямые выводы разума ошибочны, нелепые выводы опыта — безоши­бочны» (47, 23).

Советчики и воспитатели получают отставку. Последним советчиком и менто­ром, на время увлекшим Толстого своей ученостью, был гегельянец Б. Н. Чичерин. Он посмеивался над разрушительными набегами Толстого на философию, над его недоверием к истинам, над его своеобразной кустарной диалектикой, ниспровер­гающей все выводы разума и науки. «Как тебе трудно дойти до простого понимания вещей! — писал он Толстому в 1858 году. — Недаром у тебя полуженский почерк: тебя, как женщину, надо изнасиловать... или же поразить твое воображение чем- нибудь необыкновенным»[757]. Но в 1859 году Толстой освобождается и от этого со­ветчика. Он пишет Чичерину о своих занятиях хозяйством: «Я уже положительно могу сказать, что я не случайно и временно занимаюсь этим делом, а что я на всю жизнь избрал эту деятельность. Литературные занятия я, кажется, окончательно бросил» (60, 316). В ответ на это Чичерин имел неосторожность посоветовать Тол­стому «бросить годика на два» Ясную Поляну и ехать «наслаждаться природой и изучать искусство в Италию»[758]. Толстой воспринял это как личное оскорбление и как возмутительную пошлость: «Ты небрежно и ласково подаешь мне советы, как надобно развиваться художнику, как благотворно Италия действует, памятники, небо... и т. п. избитые пошлости... Как ни мелка и ложна мне кажется твоя деятель­ность, я не подам тебе советов... Скажу тебе только, в ответ на твои советы, что, по моему убежденью, в наши года и с нашими средствами, шлянье вне дома или пи- санье повестей, приятных для чтения, одинаково дурно и неблагопристойно... Самообольщение же так называемых художников, которое ты, льщу себя надеждой, допускаешь только из дружбы к приятелю (не понимая его), обольщение это для того, кто ему поддается, есть мерзейшая подлость и ложь» (60,327). Дружба тянулась до 1861 года, когда Чичерин опять позволил себе пошутить над Толстым, возвра­щавшимся из-за границы на родину: «Что бы тебе к нам присоединиться! Нет, счастливец летит в матушку Россию, слушать жаворонков в деревне и долбить аз­буку грязным мальчишкам»[759]. Толстой отвечал: «Тебе странно, как учить грязных ребят. Мне непонятно, как, уважая себя, можно писать о освобождении — статью. Разве можно сказать в статье одну мильонную долю того, что знаешь и что нужно бы сказать, и хоть что-нибудь новое и хоть одну мысль справедливую, истинно справедливую? А посадить дерево можно и выучить плести лапти наверно можно» (60, 380). В тот же день Толстой записал в дневнике: «Чичерин противен страшно» (48, 35).

Итак, Толстой уже совсем не литератор, а помещик и сельский учитель. Аннен­ков, Боткин, Дружинин, Панаев, Некрасов, Тургенев, Чичерин — все это отошло в сторону. Толстой совершает очередной «прыжок» или очередную «глупость», как будто нисколько не заботясь о «хребте» своего таланта. Он замыкается в Ясной Поляне: учит крестьянских детей, строит винокуренный завод, женится. На прось­бу Дружинина прислать что-нибудь в журнал он отвечает, что ничего не пишет и надеется не писать такие «милые и приятные для чтения» повести, как раньше, потому что «совестно» (60, 308).

Толстой обрушивается на литературную профессию, на журналистику, доходя в этом до нигилизма. «Для меня очевидно, — заявляет он в статье «Прогресс и определение образования» 1862 года, — что распложение журналов и книг, безос­тановочный и громадный прогресс книгопечатания был выгоден для писателей, редакторов, издателей, корректоров и наборщиков... Число литературных работ­ников увеличивается с каждым днем. Мелочность и ничтожество литературы уве­личивается соразмерно увеличению ее органов... Есть "Современник", есть "Со­временное слово", есть "Современная летопись", есть "Русское слово", "Русский мир", "Русский вестник", есть "Время", есть "Наше время"... есть "Орел", "Звез­дочка", "Гирлянда", есть "Грамотей", "Народное чтение" и "Чтение для наро­да", — есть известные слова в известных сочетаниях и перемещениях, как заглавия журналов и газет, все эти журналы твердо верят, что они проводят какие-то мысли и направления. Есть сочинения Пушкина, Гоголя, Тургенева, Державина, Фила­рета. И все эти журналы и сочинения, несмотря на давность существования, неиз­вестны, не нужны для народа и не приносят ему никакой выгоды» (8,339-340). Это похоже уже не на бунт, а на погром. Толстой, оказывается, забрался в Ясную По­ляну и стал сельским учителем для того, чтобы расправиться с писателями, эксп­луатирующими и обманывающими, по его мнению, народ. Он хочет доказать, что народ без их помощи и содействия может создавать и создает литературу, которая стоит на несравнимой с ними высоте. Ясная Поляна становится, по словам Аннен­кова, «питомником натуральных поэтов»[760]. Толстой печатает статью под ирониче­ским заглавием, явно адресованным не к педагогам, а к писателям, в ту же редакцию «Современника»: «Кому у кого учиться писать, крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?». Здесь он объявляет шедеврами рассказы, написанные Федькой и Семкой — учениками яснополянской школы: «Ничего подобного этим страницам я не встречал в русской литературе», — говорит он о повести Федьки «Солдаткино житье» (

Все дело в том, что у Толстого — иное отношение к действительности и иное представление о своем участии в ней. «Ломка всех старых "устоев" старой России» сказывается на нем иначе, чем на «людях сороковых годов» — на представителях дворянской интеллигенции. Он отошел от них не по личным мотивам, а принци­пиально: ему «противны» Чичерины, потому что с его точки зрения они — фили­стеры, упрощающие и искажающие действительность. Пройдя через опыт душев­ной диалектики и вступив в область диалектики общественных отношений, он остается верен себе в том смысле, что видит каждое явление и событие с разных сторон. Он принципиально не хочет доходить до «простого понимания вещей», потому что чувствует их сложность и противоречивость. Он отказался от профессии литератора и интеллигента именно потому, что это надстройка над жизнью, а не сама жизнь. Он предпочитает посадить дерево и выучиться плести лапти, чем писать статью об освобождении. Он совершенно не заинтересован в снимании противо­речий, потому что не собирается занять место среди так называемых общественных деятелей. Он не верит ни в их убеждения, ни в их истины.