Работы о Льве Толстом — страница 246 из 310

1/2 надеюсь свободным человеком ехать в Пятигорск, а оттуда в Россию» (59, 236).

Все это свидетельствует прежде всего о том, что в 1853 г. (после неудачи с пер­воначальным замыслом «Романа русского помещика») Толстой вернулся к своему автобиографическому роману («Отрочество»), к психологической проблематике. Глава «Его прошедшее» (о ней шла речь в главе первой) превращает «политиче­ский» роман в автобиографический. Это подтверждается и наброском предисло­вия: «Главное основное чувство, которое будет руководить меня во всем этом романе, — любовь к деревенской помещичьей жизни... главная мысль сочинения: счастие есть добродетель. Юность чувствует это бессознательно, но различные страсти останавливают ее в стремлении к этой цели. И только опыт, ошибки и несчастия заставляют, постигнув цель эту сознательно, единственно стремиться к ней и быть счастливу, презирая зло и спокойно перенося его. На этом основании и роман должен делиться на 3 части. — Благородное, но неопытное увлечение юности, ошибки и увлечение страстями. Исправление и счастье» (4, 363). Об изображении «зла правления русского» и о борьбе с ним нет ни слова — к этой стороне замысла Толстой, видимо, совершенно охладел. Как будто именно в от­мену прежнего замысла сказано: «презирая зло и спокойно перенося его». Роман «догматический» до такой степени приблизился к «автобиографическому» («умо­зрительному»), что стал сливаться с ним — как его продолжение. Толстой возвра­щается (может быть, под некоторым воздействием Н. С. Кашкина) к более при­вычной и близкой ему сфере частных, домашних отношений.

В связи с этим рассказ «Записки маркёра» приобретает особый смысл. Герой рассказа — все тот же Нехлюдов. Его предсмертное письмо, которым заканчивает­ся рассказ, приводит нас к «автобиографическому» роману: «В моем воображении возникли надежды, мечты и думы моей юности. Где те светлые мысли о жизни, о вечности, о боге, которые с такою ясностью и силой наполняли мою душу? Где беспредметная сила любви, отрадной теплотой согревавшая мое сердце? Где надеж­да на развитие, сочувствие ко всему прекрасному, любовь к родным, к ближним, к труду, к славе? Где понятие об обязанности?» (J, 115-116). В рукописи близость эта еще резче: «Я пробовал распределение дня, как делывал в старину; но ничто не занимало меня, и определения воли, основанные на воспоминаниях, а не на на­клонностях, были бессильны. — Я пробовал снова вести франклиновский журнал и каждый вечер рассматривать свои поступки и объяснять себе причины тех, ко­торые были дурны. Тщеславие, лень, тщеславие» (3, 283). Это уже отклики не толь­ко романа, но и дневника. Тут же отклики того письма из «Романа русского поме­щика», которое писал Нехлюдов, когда бросил университет и уехал в деревню; финал оказался трагическим: «Бог дал мне богатство, вверил мне существование 2000 людей. Что я сделал? Я разорил их... И это сделал я, который отроком так хорошо понимал священную обязанность помещика» (3, 279).

Итак, биография Нехлюдова, собиравшегося сначала бороться со «злом прав­ления русского», а потом искать идеала в семейном быту (дневник от 19 октября

г.), трагически закончилась самоубийством. «Записки маркёра», внезапно вырвавшиеся из-под пера, были как бы свидетельством того, что оба романа, и «автобиографический» и «догматический», не имеют перспективы. Их герой погиб раньше, чем были написаны о нем романы, рассчитанные на совсем иной конец. Неизвестно, как сложилась бы дальнейшая работа Толстого, если бы в этот момент не изменилась его жизнь — и совсем не так, как он хотел и предполагал. В июне

г. он писал брату Сергею: «Я уже писал тебе, кажется, что я подал в отставку. Бог знает, однако, выйдет ли и когда она выйдет теперь, по случаю войны с Турци­ей... Нахожусь в самом неприятном положении неизвестности насчет моей отстав­ки, которая для меня теперь составляет важнейший интерес в жизни» (59,241—242). В связи с начавшейся 14 июня 1853 г. войной отставки и отпуска были запрещены. В октябре Толстой подал заявление о переводе в действующую армию, а в ноябре писал брату: «Когда я приеду? Знает один бог, потому что вот уж год скоро, как я только о том и думаю, как бы положить в ножны свой меч, и не могу. — Но так как я принужден воевать где бы то ни было, то нахожу более приятным воевать в Турции, чем здесь» (59, 251). В январе 1854 г. Толстой выехал с Кавказа в Ясную Поляну, а в марте отбыл в Дунайскую армию, где был назначен в 12-ю артиллерийскую бри­гаду, а затем в штаб артиллерии Южной армии. Неудовлетворенный этим положе­нием, Толстой стал проситься в Крымскую армию, в Севастополь — «отчасти для того, чтобы видеть эту войну, отчасти для того, чтобы вырваться из штаба Сержпу- товского, который мне не нравился, а больше всего из патриотизма, который, в то время, признаюсь, сильно нашел на меня» (письмо к брату Сергею; 59, 321). В но­ябре 1854 г. Толстой приехал в Севастополь.

ТОЛСТОЙ В «СОВРЕМЕННИКЕ» (1856-1857 гг.)

1

В ноябре 1855 г. Толстой был командирован в Петербург в качестве военного курьера — с донесением о действиях артиллерии в день последнего штурма Сева­стополя. 19 ноября он прибыл в Петербург и в тот же день явился к Тургеневу, с которым до тех пор не встречался. «Мы с ним сейчас же изо всех сил расцелова­лись, — сообщает он 20 ноября сестре, с которой Тургенев был знаком. — Он очень хороший. С ним вместе поехали к Некрасову, у которого обедали и до 8 часов си­дели и играли в шахматы... Некрасов интересен, и в нем много доброго, но в нем нет прелести, привязывающей с первого раза» (61,369). В следующие дни Толстой знакомится со всем писательским кругом «Современника»: с Дружининым, Па­наевым, Гончаровым, В. Боткиным, Фетом, Анненковым и др. Он собирался про­быть в Петербурге всего несколько дней, но случилось иначе: он был прикоман­дирован к Петербургскому ракетному заведению, а затем (в конце 1856 г.) уволен по прошению со службы. Итак, Толстой — помещик и писатель; исполнилось то, о чем он записал в дневнике 17 июля 1855 г.: «Быть, чем есть: а) по способностям литератором, Ь) по рождению — аристократом» (47, 53). Однако и то и другое было связано с целым рядом трудностей.

Писатели встретили Толстого восторженно и приветствовали его как автора «Севастопольских рассказов». Дружинин писал: «Граф Толстой, в своих рассказах о Севастополе, важен как человек военный, как счастливейший представитель образованнейшей части нашего достославного воинства. Он попал в Крым не в виде зрителя и живописца по приглашению, не в виде туриста, любящего сильные ощущения, даже не в виде литератора, явившегося на поле борьбы за новым вдох­новением. Наш новый нувелист и дорогой товарищ — русский офицер, начавший свою службу на Кавказе, много ночей спавший у костра, рядом с артиллерийскими солдатами, видавший в свою жизнь военные дела и уже присмотревшийся к той картинности военного быта, которая всегда неотразимо поражает незнакомых с жизнью воина... Оттого нам как нельзя более понятна та завидная популярность, какою пользуется... граф Толстой между образованнейшими классами военного сословия. Может быть, он сам не догадывается о размерах этой популярности; но по нашему собственному опыту, довольно многостороннему по этой части, ее размеры, увеличиваясь со всяким днем, достигли самой завидной степени»93. В сле­дующей статье (по поводу отдельного издания «Военных рассказов» 1856 г.) Дру­жинин говорит в еще более лестных выражениях: «С появлением "Рубки леса" слава образцового военного рассказчика окончательно утвердилась за графом Толстым, в то же самое время печатавшим свои "Очерки Севастополя". Сильный талант, наблюдатель и мастер, военный человек, истинный воин по службе и при­званию, — сказались читателю самому недальновидному... И когда осада кончилась, и когда автор "Рубки леса" вернулся к нам не только целый и здоровый, но еще с "Севастополем в августе"... он был встречен в Москве и Петербурге, как один из первых русских писателей и чуть ли не единственный знаток поэзии военного быта»94. Это было похоже на рекламу. Впоследствии (в первой главе «Декабристов») Толстой довольно едко ответил на эти похвалы, за которыми скрывались сообра­жения литературной политики: «Пишущий эти строки не только жил в это время, но был одним из деятелей того времени. Мало того, что он сам несколько недель сидел в одном из блиндажей Севастополя, он написал о Крымской войне сочине­ние, приобретшее ему великую славу, в котором он ясно и подробно изобразил, как стреляли солдаты с бастионов из ружей, как перевязывали на перевязочном пункте перевязками и хоронили на кладбище в землю. Совершив эти подвиги, пишущий эти строки прибыл в центр государства, в ракетное заведение, где и по­жал лавры своих подвигов. Он видел восторг обеих столиц и всего народа и на себе испытал, как Россия умеет вознаграждать истинные заслуги. Сильные мира сего искали его знакомства, жали ему руки, предлагали ему обеды, настоятельно при­глашали его к себе и для того, чтобы узнать от него подробности войны, рассказы­вали ему свои чувствования» (/7, 8-9). Заключенная в этих словах ирония — уже плод большого и, в общем, горького опыта, вынесенного Толстым из общения с литературной и интеллигентской средой 1855—1859 гг.

Ничто, казалось бы, не мешало Толстому войти в круг «Современника» и стать его постоянным сотрудником. Наделе вышло иначе. Толстой появился в «Совре­меннике» в момент сильнейшего обострения общественных и политических про­блем, в момент начавшегося после войны расслоения интеллигенции. Выплыли на поверхность все вопросы русской жизни, отодвинутые в сторону Крымской войной, — вопросы экономического, социального и политического переустройст­ва России. Определились позиции либералов и крепостников, возобновилась по­лемика западников и славянофилов, раздались голоса «новых людей» — револю­ционных демократов во главе с Чернышевским, за границей появилась «Полярная звезда» Герцена, напоминавшая о революционных традициях декабризма. Писа­тели, выступившие в 40-х годах, наследники Пушкина и Гоголя, ученики Белин­ского (Тургенев, Салтыков, Гончаров, Некрасов), должны были заново определить свои общественные и литературные позиции. Настало время дифференциации сил и стремлений, время напряженной социальной и иде