жизненно, со всем разнообразием жизни нашей. Теккерей гибелен многим новым и прекрасным повествователям; после его романа их сочинения всегда имеют вид раскрашенной литографии. Изучать Теккерея — то же, что изучать прямоту и честность в искусстве». Основываясь на этом, Дружинин ставит Теккерея выше Диккенса: «Диккенс... всегда имел в своем таланте что-то сладкое, по временам слишком сладкое. Теккерей не имел никакого призвания к розовому цвету — строги и безжалостны были его взгляды на человечество». Статья кончается утверждением, что Теккерей — «самый могучий из художников нашего времени»135. Толстой явно не согласен: он предпочитает Диккенса, герои которого, написанные с любовью, — «общие друзья всего мира» (47, 178). В «Двух гусарах» Толстой как будто попробовал обе манеры: Турбин-отец написан несколько по-диккенсовски, а Турбин-сын — несколько по-теккереевски («без любви»). В итоге первая манера явно победила, что и соответствовало позиции Толстого в этом вопросе.
Повестью «Два гусара» Толстой вышел за пределы того, что критика называла «портретной живописью», или «характеристиками». Здесь намечалось нечто новое хотя бы уже тем, что идейной основой повести оказывалось сопоставление эпох и поколений. Эпиграфом к этой повести могли бы служить не строки из стихотворения Д. Давыдова («Жомини да Жомини, а об водке ни полслова»), а первая строка из лермонтовской «Думы»: «Печально я гляжу на наше поколенье». Интересно, что Турбин-отец так же спасает Ильина от проигрыша, как Арбенин Звез- дича в «Маскараде». Еще в 1854 г. Толстой читал «Маскарад» и записал: «Читал я нынче... Лермонтова драму, в которой нашел много нового, хорошего» (47, 11). Во всяком случае, повесть «Два гусара» свидетельствовала о новых возможностях Толстого за пределами исключительного психологизма — о возможностях перехода к историческому или семейному роману. Дружинин верно подметил, что в этой повести «просто и почти жестко передаются события, из которых легко сделать два романа»136. Об этих возможностях свидетельствует, как я уже говорил, и интродукция, по самому своему стилю и тону похожая на вступление к роману. Тем более вероятно, что Толстой в это время задумывал роман о декабристе. Однако на самом деле работа пошла пока по другим линиям.
2
После Крымской войны и смерти Николая I все пришло в движение — и прежде всего заново возник крестьянский вопрос. Для Толстого это один из главных жизненных вопросов, возникший еще в 1847 г., когда он решил посвятить себя жизни в деревне, чтобы исполнить «священную обязанность» помещика — заботиться о счастье крестьян. С тех пор прошло много лет, принесших много разочарований. Задуманный и начатый в 1852 г. «Роман русского помещика» оставлен. В Севастополе Толстой беседовал с Д. А. Столыпиным «о рабстве в России» и вернулся к мысли о романе — с тем, чтобы показать в нем «невозможность жизни правильной помещика образованного нашего века с рабством» (47, 58). Вопрос обсуждался тогда, конечно, не с экономической, а с правовой и моральной точки зрения («рабство»); теперь возникал вопрос уже не о правах, а о земле — вопрос, для Толстого сложный и неясный. Будущее рисовалось ему в непременной связи с помещичьим делом, с Ясной Поляной, с заботами о «вверенных» ему крестьянах: вне этого он не мог себе представить ни своей жизни, ни России. В этом отношении Толстой явным образом оставался на старых декабристских позициях, укрепленных тем «барским и офицерским влиянием», о котором говорил Некрасов. Он разделял ту естественную дворянскую ограниченность декабристов, суть которой заключалась «в непонимании противоречий между интересами помещичьего класса и крестьянства... Декабристы отрывали вопрос о политических привилегиях дворянства от вопроса об его экономических интересах. Они полагали, что можно осуществить самый демократический строй, не задевая экономических интересов владельцев латифундий»137. Как будет видно ниже, Толстой в своих воззрениях на аграрный вопрос (и в самых колебаниях) был чрезвычайно близок к декабристам — и в частности, к Н. И. Тургеневу, продолжавшему в 50-х годах писать о земельной реформе.
Сильным толчком к новому обсуждению аграрного вопроса послужила речь Александра II, произнесенная им 30 марта 1856 г. и обращенная к московскому дворянству. В этой речи было сказано, что освобождение крестьян со временем «должно случиться» и что «гораздо лучше, чтобы это произошло свыше, нежели снизу». Фраза эта облетела всю Россию и проникла в самые глухие деревенские углы. Началась эпоха всевозможных «записок» и «проектов», захватившая и Толстого. «Мое отношение к крепостным начинает сильно тревожить меня», — записал он 22 апреля 1856 г., а 23 апреля он провел вечер у К. Д. Кавелина и записал: «Прелестный ум и натура. Вопрос о крепостных уясняется. Приехал от него веселый, надежный, счастливый. — Поеду в деревню с готовым писаным проектом» (47,69). На другой день он слушал «прелестный проект Кавелина», затем читал проект Н. А. Милютина, составил докладную записку министру внутренних дел, был у товарища министра А. И. Левшина и пр. По проекту, представленному Толстым Левшину и составленному применительно к проекту Кавелина, крестьяне освобождались от всех повинностей помещику (сборов, оброков, барщины и т. п.), получали по полдесятины на душу в полную и вечную собственность общины и ту землю в пахотных полях и лугах, которой они пользовались, но с условием ее выкупа. На бумаге все это выглядело ясно и хорошо — наделе получилось иначе.
28 мая 1856 г. Толстой приехал в Ясную Поляну и в тот же день вступил в переговоры с крестьянами. «Господь бог вложил мне в душу мысль отпустить вас всех на волю», — такими словами начиналось составленное им письменное предложение, а затем следовало: «Ежели бы можно было поехать в суд сейчас же, написать вам отпускную и отдать ее вам — я бы так и сделал. Но я советовался с умными и старыми людьми об этом деле, и они мне растолковали, что это вдруг нельзя сделать, и отчего нельзя, и как надобно поступить. Во-первых, как вы знаете, именье мое, и земля, и вы заложены в Опекунский совет на сумму около 20 ООО, и до тех пор пока эти деньги не заплатятся, я не имею права отпускать вас на волю. Во-вторых, ежели бы даже именье не было заложено, и я бы мог отпустить вас на волю, для вас бы самих было худо, ежели бы я отпустил вас на волю без земли, на которой вы сидите и с которой кормитесь... Так вот как я придумал: хотя я вам отпускной не могу еще дать законной, потому что долг на именьи есть, я вас отныне от всякой ко мне повинности освобождаю, так что уж вы мне ни барщины, ни столовых, ни дворовой службы в доме, ни оброков, никаких других повинностей справлять не будете; но будете мне ежегодно платить за мою землю, на которой вы сидите и которую в крестьянском поле обрабатывать будете, кроме податей казне, ежегодно по 4 рубля серебром кругом и за каждую озимую, и яровую, и паровую, и луговую десятину; да кроме того по рублю серебром с десятины будете платить в счет выкупа ее от меня. Так что через 30 лет уж вы мне больше ничего платить не будете, и земля ваша будет... Свою землю я вам же, кто захочет, с лугами и угодьями буду отдавать в наем за вольную цену. Которую землю не разберут, сам буду пахать наймом... Подумайте об этом деле, поговорите, посоветуйтесь с старыми, умными людьми и через три дня придите, скажите мне, что вы решили, согласны ли или нет, или что вам туг кажется неправда, не по закону написано, так научите меня, я поправлю и переменю» (5, 243, 244-245).
В первые дни после приезда Толстому казалось, что все идет хорошо, хотя крестьяне отнеслись к его предложению не как к барской «милости», а как к торговой сделке: «Мужики радостно понимают. И видят во мне афериста, потому верят» (47, 77). Затем положение резко изменилось. «Узнал от Василья, что мужики подозревают обман, что в коронацию всем будет свобода, а я хочу их связать контрактом», — записано 3 июня. «Не хотят свободу», — записано 4 июня. «Вечером беседовал с некоторыми мужиками, и их упорство доводило меня до злобы, которую я с трудом мог удерживать», — записано 7 июня (47, 77-79). 9 июня Толстой набросал большое письмо Д. Н. Блудову, в котором изложил свои впечатления от переговоров с крестьянами. Письмо это свидетельствует не только о раздражении, но о растерянности и испуге. Неудача с «предложением» привела Толстого к выводу, что все советы «умных и старых людей» были ошибочны и что в действительности крестьянский вопрос гораздо сложнее. В письме к Блудову ярко отразилась та своеобразная смесь понятий и взглядов, которая характерна для Толстого этой поры и которая приводила в недоумение Некрасова, Чернышевского, Тургенева и других. Толстой сообщает о решительном отказе крестьян от всех его предложений, в которых они, «по своей всегдашней привычке к лжи, обману и лицемерию, внушенной многолетним попечительным управлением помещиков», увидели «одно желание обмануть, обокрасть их». Из разговоров с крестьянами выяснились «два факта, чрезвычайно важные и опасные: 1) что убеждение в том, что в коронацию последует общее освобождение, твердо вкоренилось во всем народе, даже в самых глухих местах, и 2) главное, что вопрос о том, чья собственность — помещичья земля, населенная крестьянами, чрезвычайно запутан в народе и большей частью решается в пользу крестьян, и даже со всей землею помещичьего. Мы ваши, а земля наша» (60, 65). Повторилось то самое, о чем рассказывает в своих записках декабрист И. Д. Якушкин, предлагавший волю своим крестьянам; они спросили у него: «Земля, которою мы теперь владеем, будет принадлежать нам или нет?» Когда Якушкин ответил, что землей владеть будет он, а что крестьяне смогут брать у него землю в аренду, они ответили ему: «Ну так, батюшка, оставайся все по-старому: мы ваши, а земля наша»138. Толстой рассуждает далее так: «Деспотизм всегда рождает деспотизм рабства. Деспотизм королевской власти породил деспотизм власти черни. Деспотизм помещиков породил уже деспотизм крестьян; когда мне говорили на сходке, чтобы отдать им всю землю, и я говорил, что тогда я останусь без рубашки, они посмеивались, и нельзя обвинять их, так должно было быть». Это рассуждения человека, смотрящего па события с точки зрения «Духа законов» Монтескье. И Толстой продолжает: «Виновато правительство, обходя везде вопрос, первый стоящий на очереди. Оно теряет свое достоинство (dignite) и порождает те деспотические толкования народа, которые теперь укоренились... Пускай только правительство скажет, кому принадлежит земля».