Работы о Льве Толстом — страница 253 из 310

ещика» (9 июня — в один день с письмом к Блудову; 47, 80). Работа пошла в ноябре 1856 г. — получилось «Утро помещика». Одновременно писалась «Юность» — тоже как воспоминание о том периоде, когда мечты о совершенстве и моральные искания были полны веры и силы.

3

1857 год

1856-й год прошел для Толстого в колебаниях и в примеривании себя к новым людям, к новому положению. Итогом этого года было глубокое разочарование в писательской и журнальной среде и стремление противопоставить непрочным и, как ему казалось, ложным убеждениям «журнальных писак» (как он когда-то вы­разился в письме к брату Сергею) свои жизненные «правила» и «истины». Теперь начинался новый период — период решений и действий. В. Боткин, ставший в это время наиболее близким и приятным Толстому человеком, заметил эту перемену: «Великий нравственный процесс происходит в нем, — сообщил он Тургеневу 3 ян­варя 1857 г., — и он все более и более возвращается к основным началам своей природы, которые в прошлом году так затемнены были разными житейскими дрязгами прежнего кружка и прежней колеи жизни»149. Итак, писательский кружок, в котором Толстой вращался в 1856 г., объявлен уже «прежним», а сложные отно­шения с ним, сопровождавшиеся ссорами и бурными конфликтами, названы «житейскими дрязгами». Боткин пишет здесь же: «Живем мы тихо и мирно, но потребность в тебе чувствуется беспрестанно. Всего чаще сходимся у Дружинина. Толстой все это время здесь — ты бы не узнал его, если б увидел. Это во всех отно­шениях редкая натура; много сил и необыкновенное внутреннее стремление... Он до сих пор все возился с собой. Теперь наступил для него период Lehijahre, и он весь исполнен жажды знания и учения, — ты удивился бы, сколько цепкости и твердости в этом уме и сколько идеальности в душе его»150. Толстой, конечно, не перестал «возиться с собой», но Боткин верно определил и начало перемены («не­обыкновенное внутреннее стремление») и некоторые характерные черты в пове­дении Толстого: цепкость, твердость и «идеальность» при постоянном и устойчивом воззрении на цель жизни как на стремление к счастью, т. е. к «благосостоянию». Надо только прибавить, что дело тут было не исключительно в особенностях его личной «природы», или «натуры», но и в исторических особенностях эпохи и в своеобразии положения в ней Толстого, прошедшего уже через значительный общественный, умственный и душевный опыт.

Особенно серьезным и значительным был опыт, приобретенный Толстым за годы Крымской войны и за первый послевоенный год. Если на войне он впервые столкнулся с реальным значением истории, с вопросами международной и нацио­нальной политики, с проблемой патриотизма и исторического призвания России, то в послевоенный, 1856 г. он впервые увидел во всей жизненной сложности и остроте вопросы экономической и социальной политики, вопросы капиталисти­ческого развития России. Из письма к Блудову о крестьянском вопросе видно, как противоречиво сталкивались в его сознании самые «реакционные» и самые «про­грессивные» точки зрения; то же самое можно наблюдать и в отношении к другим вопросам. Необыкновенно характерно в этом смысле вступление к начатому ро­ману «Декабристы», подводившее итоги впечатлениям первого послевоенного года — времени, когда «со всех сторон появились вопросы (как называли в 56 году все те стечения обстоятельств, в которых никто не мог добиться толку), явились вопросы кадетских корпусов, университетов, цензуры, изустного судопроизводст­ва, финансовый, банковый, полицейский, эманщшационный и много других; все старались отыскивать еще новые вопросы, все пытались разрешать их; писали, читали, говорили проекты, всё хотели исправить, уничтожить, переменить, и все россияне, как один человек, находились в неописанном восторге». Однако это ироническое перечисление злободневных «вопросов» (с нарочитым смешением больших и малых) показывает, насколько Толстой был в курсе дела и как вместе с тем скептически смотрел на попытки тех или других решений: «всё хотели испра­вить, уничтожить, переменить» — такова ироническая характеристика либеральных и радикальных (революционных) настроений 1856 г. Замечателен и итог этого перечисления: «Состояние, два раза повторившееся для России в XIX столетии: в первый раз, когда в 12-м году мы отшлепали Наполеона I, и во второй раз, когда в 56-м году нас отшлепал Наполеон III. Великое, незабвенное время возрождения русского народа!!!... Как тот француз, который говорил, что тот не жил вовсе, кто не жил в Великую французскую революцию, так и я смею сказать, что кто не жил в 56-м году в России, тот не знает, что такое жизнь» (77, 8). Все это проникнуто страшной иронией по адресу русской публицистики и журналистики 1856 г. разных партий; по-своему был прав А. В. Амфитеатров, когда впоследствии ужаснулся сатирическому тону этой главы: «Перечитав эту главу, я нарочно снял с нижной полки для сравнения "Взбаламученное море" Писемского, наиболее обруганный прессою шестидесятых годов роман — памфлет того времени. Отрицательный тон грубоватого и неглубокого, но незлобного ворчуна Писемского показался мне детским лепетом сравнительно с отрицательным замыслом и первым приступом к нему глубочайшего скептика — Толстого»151.

Дело тут, конечно, не в простом «скептицизме», но о романе «Декабристы» речь будет впереди. Пока важно только отметить, во-первых, то, что пережитые Толстым в 1856 г. впечатления привели его к замыслу романа именно о декабристах — к замыслу, который не покидал его до конца жизни и частичным осуществлением которого явилась «Война и мир», задуманная и начатая как первая часть обшир­ного романа «Три поры» (1812,1825 и 1856 гг.); во-вторых, сделанное во вступлении к «Декабристам» сопоставление 1856 г. с 1812-м содержит в себе несомненное зерно «Войны и мира» как романа не только исторического, но и злободневного, политического.

Среди перечисленных Толстым «вопросов» нет одного, который и для этого времени и для самого Толстого имел чрезвычайную принципиальную и жизненную важность, — вопроса об искусстве, о его отношении к действительности, о пове­дении художника. Слегка, мимоходом, вопрос этот упомянут, но в ином плане: Толстой говорит о том времени, когда «появились плеяды писателей, мыслителей, доказывавших, что наука бывает народна и не бывает народна и бывает ненародная и т. д., и плеяды писателей, художников, описывающих рощу и восход солнца, и грозу, и любовь русской девицы, и лень одного чиновника, и дурное поведение многих чиновников» (17,8). Тут досталось и Тургеневу, и Гончарову, и Салтыкову- Щедрину, но в 1856 г. сущность вопроса заключалась не в этом, а в проблеме ис­кусства и его роли в целом и в основном. В статье о Фете (1856 г.) В. Боткин гово­рит: «Всякий, кто пристально всмотрится в движение и развитие нравственных идей, увидит, что везде главным и самым сильным орудием и выражением их — слу­жит искусство... Жизнь души и мир внутренних явлений только в искусстве имеют прямое, правдивейшее свое выражение. Отсюда и любовь человека к искусству и его произведениям, в которых он читает — все равно, сознательно или нет, — тай­ные движения и явления своей задушевной, внутренней жизни, проявление своих идеалов, своих лучших стремлений»152. Такая постановка вопроса должна была нравиться Толстому, но дело осложнялось тем, что так называемое у современни­ков «практическое направление» века (развитие капитализма и индустрии) стави­ло как будто под удар самое существование искусства. В. Боткин, прекрасно ори­ентированный не только в области искусства и эстетики, но и в области новых экономических теорий и нарождающегося научного социализма, пишет в той же статье: «Изобретения неслыханных прежде машин, устройство железных дорог и пароходов, безопасность морей, облегчив обороты капиталов и бесконечно увели­чив их обращение, представили деловым, практическим способностям человека такое обширное поприще, что все, не разбирая своих сил и способностей, с жадно- стию бросились в одну эту сторону. Вместе с тем развитие естественных наук, окончательно вступивших на путь опыта и наблюдения, изменившиеся экономи­ческие отношения народов — словом, все пробуждает и поддерживает практические стремления нашего времени. Очевидно, что так называемые меркантильные свой­ства, которые недавно еще ставили в упрек Англии, более и более делаются преоб­ладающими свойствами народов, вступающих на высоту современной цивилизации. Весьма естественно, что и общественное мнение, увлеченное этим еще молодым, бурным деловым потоком, ценит только людей практических, то есть таких, дея­тельность которых проявляется в сфере видимых, осязательных приложений к общественным потребностям»153. При таком отношении к новым формам «циви­лизации» Боткин должен был бы, в сущности, смотреть на искусство как на пере­житок старины или найти для него какое-нибудь новое, прямо «практическое» применение; нечто подобное было с ним в 1846 г., когда он, увлеченный успехами естествознания и исторической мысли, напал на Белинского за его приверженность к «художественности». После революции 1848 г. он стал осторожнее в отношении к этому вопросу, явно впадая в эклектизм и беспринципность.

Когда-то Боткин, уже осведомленный об учении Маркса, утверждал, что пер­вое место в общественной жизни занимают «промышленные интересы» и что «двигают массами не идеи, а интересы, но просвещают их идеи»154; теперь он ут­верждает нечто совсем другое: «Полагать, что наше время, потому только, что оно имеет практическое направление, должно изменить коренные свойства человече­ской природы — значит совершенно односторонне понимать ее. При всех времен­ных преобладаниях различных стремлений, которыми исполнена история наро­дов, — основные свойства человеческой природы постоянно одинаковы во все времена. Практический характер нашего времени есть только результат экономи­ческих условий нового европейского общества, а могут ли экономические отно­шения изменить основные свойства человеческой души?»155