Работы о Льве Толстом — страница 256 из 310

171). Воз­можно, что мысль эта возникла в связи с решением вернуться к «Казакам». Лите­ратурных планов у него много — одно находит на другое: «Писать, не останавли­ваясь, каждый день: 1) Отъезжее Поле, 2) Юность, 2-ю половину, 3) Беглеца, 4) Казаки, 5) Пропащего, 6) Роман женщины... 7) Комедия» (47, 111). Однако больше всего захватил его «Пропащий» — история Кизеветтера. 12 января сделана заготовка для повести: «Три поэта. 1) Жемчужников есть сила выражения, искра мала, пьет из других. 2) Кизеветтер, огонь и нет силы. 3) Художник ценит и того и другого, и говорит, что сгорел» (47, 110). Это уже набросок сюжета, который раз­растается в дальнейших записях дневника. Уже в дороге за границу Толстой запи­сывает: «Кажется, что Пропащий совсем готов» (47,113). Он ошибся: повесть была закончена только в ноябре 1857 г., а в начале 1858 г. (февраль — март) переделыва­лась.

От рассуждений и споров об искусстве Толстой обратился к повести, которая должна была показать его позицию в этом вопросе. Первоначальную опору для себя Толстой нашел в Белинском, в его пятой статье о Пушкине. В этом была сво­его рода пикантность положения: ответить на все разговоры об искусстве в «Со­временнике» и в «Библиотеке для чтения» — при помощи Белинского: и против Чернышевского и против Дружинина. Противоречивость решения — с одной сто­роны, «он умен, гениален и здрав», а с другой — «он гениальный юродивый» (47, 110). Силою вещей и логики Толстой оказался в романтической традиции — шаг­нул назад, к 30-м годам. Он как бы подхватил слова Боткина о «фантастических взрослых младенцах, праздных гуляках», изображаемых романтиками; поскольку ход Боткина («разумный путь») оказался для Толстого неприемлем, он должен был очутиться именно в этой традиции. «Праздный гуляка» — намек на Пушкина: так Сальери говорит о Моцарте. Толстой идет к Пушкину: «Моцарт и Сальери» — один из толчков к «Альберту», тем более что у Белинского Толстой прочитал об этом произведении: «В лице Моцарта Пушкин представил тип непосредственной ге­ниальности, которая проявляет себя без усилия, без расчета на успех, нисколько не подозревая своего величия... Как ум, как сознание, Сальери гораздо выше Моцарта, но как сила, как непосредственная творческая сила, он ничто перед ним»172. Толстой возвращается к теме Моцарта и Сальери — к теме гения и ума, гения и таланта. Моцарт в русской жизни 50-х годов — «пропащий», «гениальный юродивый». Толстой дает ему первоначально имя Вольфганг — имя Моцарта. Вся повесть идет на фоне моцартовского «Дон Жуана», прошедшего через Гофмана.

Первая редакция «Альберта» написана за границей (в Дижоне), куда Толстой выехал 29 января 1857 г. Под первым автографом стоит: «28 февраля 1857. Дижон» (5, 294). Он прожил здесь пять дней в одной комнате с Тургеневым. Работа шла над «Пропащим». Тургенев пишет из Дижона Анненкову 26 февраля: «Со мной поехал Толстой, который обрадовался случаю уединиться, чтобы привести к окончанию начатую им большую повесть. Несмотря на жесточайший холод, царствующий в комнате гостиницы, в которой мы остановились, холод, заставляющий нас сидеть не близ камина, но в самом камине, на самом пылу огня, — он работает усердно, и страницы исписываются за страницами. Я радуюсь, глядя на его деятельность»173. Из бумаг Тургенева видно, что он в это время начал работать над статьей «Гамлет и Дон-Кихот»174. Толстой записал: «Тургенев прочел конспект Г. и Ф. (описка? — Б. Э.) — хороший материал, не бесполезно и умно очень» (47, 117). В этой ста­тье — не без Толстого: «Он скептик — и вечно возится и носится с самим собою»175, он не может любить (про Гамлета) — об этом у них был разговор. И Толстой запом­нил: в письме Тургеневу от 28 марта 1857 г. он пишет о своих чувствах к кн. Льво­вой — доказал бы, что тоже может любить: «Вы улыбаетесь иронически, безнадеж­но, печально. По-своему — но могу, это я чувствую» (60, 170). И он просит не подводить его под «общее составленное... понятие о моей персоне» (60, 170). 28 февраля Толстой «кончил набрасыванье "Пропащего"», а 1 марта, перед отъездом из Дижона, прочитал Тургеневу: «Он остался холоден. Чуть ссорились» (47, 117). Однако Некрасову Тургенев скоро после этого похвалил повесть Толстого: «Тур­генев мне писал, что вы окончили новую повесть. Он ее очень хвалит»176.

Печатный текст «Альберта», получившийся в результате длительных и значи­тельных переделок, сильно сглажен по сравнению с тем, что было написано сна­чала, за границей. В раннем тексте позиция Толстого подчеркнута гораздо резче. Повесть открывалась эпиграфом из Пушкина («Не для корысти, не для битв, Мы рождены для вдохновенья, Для звуков сладких и молитв»; 5, 294), явно направлен­ным против утилитарных взглядов на искусство. Поведение Альберта у Делесова прокомментировано самим автором. У Альберта есть свой, «внутренний благоус­троенный мир», которого лишен Делесов, живущий в мире «ужасной действитель­ности» (5, 151). Толстой пишет: «Мечты, невозможные мечты с ясностью и силой действительности, всегда тревожно радуя его, толпились в воображении. Вся жизнь с ее трезвой неуступчивой действительностью была закрыта от него, только радость, восторг, любовь и веселье вечно окружали его. И вдруг насильно, желая будто бы добра ему, его вырвали из его мира, где он велик и счастлив, и перенесли в тот, где он сам чувствует себя дурным и ничтожным». Прямо сказано: «Выйти из этого положения по дороге действительности, как ему предлагал Делесов, опять служить, работать, платить, брать деньги, считать, покупать, ездить в гости, — он не мог этого сделать, деньги, начальники, товарищи — это было для него пучина, непо­нятная пучина действительности» (5, 151). В мире этой действительности живет Делесов. При изображении его Толстой пользуется деталями своей жизни: «Деле­сов выхлопотал себе пашпортза границу и с первым пароходом сбирался ехать...177 Дела его устроились хорошо, денег было достаточно, желудок в исправности, ап­петит хороший, солнце светило ярко, платье, сапоги и чистая рубашка ловко, легко, приятно сидели на теле, все хорошие воспоминания и счастливые планы сами собой лезли в голову. — Он испытывал холодное самодовольство человека, удобно и изящно устроившего свою жизнь» (5, 154). Вся настоящая суть замыс­ла—в такого рода строках, с ненавистью изображающих буржуазное самодоволь­ство («желудок в исправности»).

В окончательном тексте нет музыкального вечера у Делесова, на который при­глашены гости: сын министра, известный знаток музыки Аленин178, художник Би- рюзовский — «чудак, умная пылкая голова, энтузиаст и большой спорщик» (5,156). Гости вступают в спор: Бирюзовский с Алениным. Тут высказано то, что в оконча­тельной редакции говорит художник Петров в грезах Альберта. Аргументы Аленина очень сильны — в них явно отражаются петербургские споры: «Ну уж это я не знаю, что туг хорошего в этих пожарах поэтических... Не могу понять, почему тот артист, который воняет, лучше того, который не воняет». Бирюзовский определяет искус­ство как «высочайшее проявление могущества в человеке», которое дается «избран­ным»; искусство — «борьба с богом» (в окончательном тексте этого нет, вероятно, по цензурным причинам). Бирюзовский бросает Аленину: «Вы не сопьетесь, небось, вы книжку об искусстве напишете и камергером будете» (5, 160-162).

Получив рукопись «Альберта», Некрасов написал Толстому 16 декабря 1857 г., что повесть неудачна — почти словами Аленина: «Как вы там себе ни смотрите на Вашего героя, а читателю поминутно кажется, что вашему герою с его любовью и хорошо устроенным внутренним миром нужен доктор, а искусству с ним делать нечего»179. Аленин говорит: «Таких господ надо в исправительные дома сажать или заставлять улицы мести» (5, 60). Некрасов прибавил к своему жестокому отзыву интересное замечание: «Все, что на втором плане, очень, впрочем, хорошо, то есть Делесов, важный старик и пр., но все главное вышло как-то дико и ненужно»180. Некрасов верно заметил, что повесть оказалась полемической: не Альберт, а Деле­сов оказался ее героем. Анненков еще до этого написал Тургеневу о том же: «Ста­рая и ложная песня!»181 и т. д. Итак, Толстой со своим «Альбертом» шагнул так назад, что против него оказались все. В июне 1857 г. Толстой попробовал прочитать свою повесть Боткину — не понравилось: «Действительно, это плохо», — записал Толстой в дневнике (47, 137).

Все дело было, в сущности, не в самом Альберте: понятно, что романтическое понимание искусства было чуждо Толстому — и гофманский музыкант не мог у него выйти художественно убедительным хотя бы в той степени, как Лемм в «Дво­рянском гнезде». Убедительно вышло то, что на втором плане. Когда Делесов, решивший поселить Альберта у себя, переживает «приятное чувство самодоволь­ства» («право, я не совсем дурной человек; даже совсем недурной человек, — по­думал он. — Даже очень хороший человек, как сравню себя с другими...»; 5, 37), — это пересиливает все остальное. Очень убедительна одна черточка: когда Захар говорит, что на дворе мороз (Альберт ушел), и прибавляет, что надо дров еще купить, Делесов, только что думавший об Альберте, говорит: «А как же ты говорил, что останутся?» (5, 48). Этим заканчивается глава, в которой описана бурная сцена с Альбертом: такова действительность. Толстой бросил думать о повести — кругом были новые впечатления заграничной жизни.

Массу впечатлений дал Толстому Париж. Е. М. Феоктистов вспоминает: «Зиму 1857-1858 г. провел я в Париже. Осуществилось наконец заветное мое желание побывать за границей, о чем в последние годы царствования Николая не только мне, но и вообще никому, за крайне редкими исключениями, нечего было и мечтать. Русских нахлынула в Париж целая толпа... Счастливое было время! Все возбужда­ло в нас живейший интерес, с любопытством присматривались мы к чуждым для нас порядкам, посещали лекции в College de France и в Сорбонне»182. Среди этой толпы русских бродит по Парижу и Толстой: ходит по театрам, ездит в Сорбонну сл