Работы о Льве Толстом — страница 58 из 310

Стерном или Тёпфером, но и по совпадению с другими современными вещами подобного жанра, с подобным материалом. Карл Иваныч, например, должен был многим напомнить немца-гувернера из повести М. Михайлова «Адам Адамович»[217]. Можно даже предполагать, что сцена возвращения домой пьяного Карла Иваныча была отброшена не только потому, что показалась грубой, но и потому, что слиш­ком напоминала изображение Адама Адамыча у Михайлова.

Еще до «Детства», которое было напечатано в «Современнике» 1852 г. (№ 9), в августовской (№ 8) книжке «Современника» появилась сходная по Matepnajiy, а местами и по общему тону, повесть Николая М. (П. А. Кулиша) — «История Ульяны Терентьевны». Толстой сам записывает в дневнике 29 сентября 1852 г.: «Читал новый «Современник»; одна хорошая повесть, похожа на мое «Детство», но не основательна». Главным источником для Кулиша (особенно в смысле ма­неры и тона) был тот же Диккенс — это сказывается хотя бы в названиях глав: «Что за лицо Ульяна Терентьевна», «Мечта моя не скоро, но осуществляется», «Я при­обретаю права гражданства в семействе Ульяны Терентьевны», «На светлом гори­зонте показывается туча», «Удивительные открытия, сделанные мною в Якове Яковличе», «Я делаю открытия еще удивительнейшие» и т. д.[218] Сходство систем и источников сказывается, между прочим, и в отношении к «читателю» — слова Кулиша, по их тону и смыслу, очень близки к тому, что писал Толстой о «пони­мающих» читателях: «Я бы желал быть с моим читателем в самых искренних от­ношениях, чтобы речь моя была для него подобна тихим беседам в небольшом кружку близких людей, за вечерним чаем, когда дневные работы кончены, когда чувствуешь себя обеспеченным от всякого тягостного дела и когда доверчивым изложением чувств вознаграждаешь себя за дневное принуждение в сношениях с чуждыми нашей натуре людьми. Только в таком расположении души образ Улья­ны Терентьевны представился бы ему в той меланхолической прелести, в какой он мне представляется».

Оценка Толстого («не основательна») означает, по-видимому, упрек в том, что повесть Кулиша, написанная как хроника, страдает неясностью конструкции и не дает, вместе с тем, достаточно полного и достаточно конкретного («мелочного») анализа. Кулиш сам подчеркивает отличие своей вещи от обычной беллетристики: «Рассказ мой сложился так, что сделался похож на начало повести. Я боюсь, чтоб читатель не позабыл, что я обещал ему, и не стал ожидать от меня развития завяз­ки на общем основании повестей и романов». Несмотря на это заявление, Кулиш следует традициям старой беллетристики, как в тоне рассказчика, так и в психо­логических характеристиках персонажей. Некрасов, может быть, не без умысла напечатал «Детство» Толстого вслед за повестью Кулиша — точно подчеркивая этим появление новой серии «детских» повестей и предоставляя читателю сделать сравнение и выбор. В октябрьской (№ 10) книжке, поддерживая «серию», появилась повесть того же Кулиша «Яков Яковлич», связанная с предыдущей. В письме к Тургеневу 21 октября 1852 г. Некрасов говорит: «Детство в IX № — это талант новый и, кажется, надежный... Что ты думаешь об авторе Ульяны Терентьевны и Якова Яковлича?»[219] Тургенев ответил ему 26 октября: «Я было начал читать Ульяну Те­рентьевну, да что-то мне показалось, что это нашего поля ягода, старая погудочка на новый лад»[220], а 18 ноября прибавляет: «Вот, мои друзья, мнение мое об октябрь­ской книжке Современника. Во-первых, я прочел "Якова Яковлича". В авторе есть талант, но небольшой и ненадежный. Какая-то ложная струя проходит по всей повести, какая-то болезненная и самодовольная любовь к небывалым положениям, психологическим тонкостям и штучкам, глубоким и оригинальным натурам и т. д. Первая половина "Я. Я." недурна, в ней заметен юмор, хотя и тут автор козыряет, а мы знаем, что значит это слово... но как только этот Я. Я. становится прекрасным человеком, алмазом в грубой оболочке — все идет к чёрту. Отношения его к деви­це и сама девица, и рассказчик — все это невозможно, вычурно и приторно-натя­нуто. Уж эти мне смехи, смешанные со слезами! Набили они оскомину читателю. Но все-таки "Я. Я." повесть не дюжинная, и если автор молод — выработается. Только от него до Толстого (JI. Н.), как от земли до неба, и Ульяну Терентьевну я читать не стану»[221].

Эти две повести фигурируют рядом, как одинаковые по жанру, и в критических обзорах 1852 г. — у Алмазова, у А. Григорьева. Отличие Толстого от Кулиша не всем бросалось в глаза так, как Тургеневу, который, сам недавно увлекавшийся «психологическими тонкостями и штучками», переживал теперь борьбу со своей «старой манерой» и потому особенно сильно реагировал на появление ее у других. Особенно любопытен отзыв А. Григорьева, который, не следуя за Белинским, продолжает отстаивать «искусство» от «беллетристики» и в статье своей даже не хочет говорить о последней: «Беллетристика не вошла в этот обзор, потому что даже хорошую беллетристику мы, как несколько раз уже высказывали, считаем только позволительною роскошью и не разделяем никак мнения критики быва­лых (весьма недавних) времен, которая плакалась на то, что у нас есть художни­ки и нет беллетристов: мы, напротив, готовы плакаться, что развелось у нас теперь слишком много и дурных и сносных беллетристов, т. е. поставщиков материала для праздного чтения»[222]. Руководствуясь этим принципом, А. Григорьев говорит в своей статье только об Островском («Бедная невеста»), Писемском, Потехине, В. Крестовском (Хво-щинской) и Кокореве («Саввушка»). Что касается Кулиша и Толстого, то А. Григорьев принимает их, невидимому, даже за одного и того же «неизвестного» автора и говорит очень небрежно: «Наконец, мы должны еще упомянуть об авторе "Ульяны Терентьевны" и "Истории моего приятеля"[223], по­мещенных в "Современнике" и отличающихся благородством направления, хотя, вместе с тем, представляющих собою не рассказы, не повести, а какие-то психоло­гические этюды, замечательные по обилию наблюдений автора над впечатлениями детства, и, вообще, над миром собственной души. Художественного значения эти повести не имеют никакого». Этот отзыв человека, враждебно настроенного к «петербургским» принципам и журналам, ярко иллюстрирует положение лите­ратуры, расслоившейся на «художество», «беллетристику» и промежуточные жанры. Москва держится за «художество» и всячески огораживает это, ставшее пустырем, место; Петербург культивирует «беллетристику», фельетон, мемуары, записки, автобиографии и пр. Отзыв Б. Алмазова, хотя и более сочувственный, кончается, однако, характерной фразой, показывающей, что повести Кулиша и Толстого ценились им не только с «художественной» точки зрения: «Нельзя не порадоваться, что в последнее время стало выходить много романов и повестей, имеющих предметом изображения детского возраста. Наблюдения, собранные писателем касательно впечатлений детства, может употребить психология и даже педагогия»[224].

Итак, «Детство» вовсе не было таким исключительным, одиноким, глубоко своеобразным и ни с чем несоизмеримым литературным явлением, как об этом любят говорить иные биографы Толстого. Успех «Детства» в редакции «Современ­ника», если присмотреться к тому, что в ней делалось в 1850-1852 гг., становится очень естественным и понятным: дело тут не в исключительных достоинствах этой вещи, а в катастрофическом положении отдела «словесности» и связанных с этим усиленных поисках «новых талантов». И так не только в «Современнике», но и в других журналах (ср. выше о переводной литературе). Некрасов идет на все, чтобы спасти журнал и увеличить подписку: пишет вместе с Е. А. Панаевой романы («Три страны света» в 1848—1849 гг., «Мертвое озеро» в 1850—1851 гг.), переделывает поступающие в редакцию плохие повести, чтобы, придав им некоторый литера­турный лоск, напечатать, бросается на переводную литературу и т. д. По поводу романа «Три страны света» Некрасов откровенно писал Тургеневу 17 декабря 1848 г.: «Мы печатали, что могли. Если увидите мой роман, не судите его строго: он писан с тем и так, чтобы было что печатать в журнале — вот единственная причина, по­родившая его на свет»[225].

Помимо всего, и материальное положение «Современника» в это время очень нетвердое — 1849 год кончился с большим дефицитом. 15 сентября 1851 г. Некра­сов пишет Тургеневу: «Хотя я и мало надеюсь, чтоб вы уважили мою просьбу, но так как к ней присоединяется и ваше обещание, то и решаюсь напомнить вам о "Современнике". Сей журнал составляет единственную, хотя и слабую и весьма непрочную, но тем не менее единственную опору моего существования, — потому не удивитесь, что я уже приставал часто и ныне пристаю к вам с новою просьбою не забыть прислать нам что у вас написано... и поскорее: верите ли, что на XI книж­ку у нас нет ни строки ничего — ибо даже уже и "М. Оз." [Мертвое Озеро] иссякло... Я и так долго крепился и молчал, а теперь пришла крайняя нужда»[226]. Москва зло­радно издевается над Петербургом, видя падение журналов, предоставивших свои страницы пресловутой «беллетристике». Б. Алмазов пишет в 1851 г.: «публика с удовольствием прочла Мертвое озеро и Старый дом на страницах тех журналов, которые прежде очень невыгодно отзывались о такого рода произведениях и отли­чались литературной нетерпимостью... Что может быть хуже романов: Три страны света, Мертвое озеро, Старый дом и других литературных спекуляций? Ничего. А ведь эти несчастные произведения, имеющие в виду одни практические цели, напечатаны в двух наших самых лучших петербургских журналах. Да это бы ниче­го, что они там напечатаны: мало ли что теперь печатается в этих журналах; из­вестно, что эти два журнала совершенствуются на пути жизни с неудержимой быстротой, так что мы надеемся, что в скором времени гг. Зряхов и Кузмичев примут в них деятельное и живое участие. Но странно то, что публика, вкус кото­рой дошел было до такой утонченности и разборчивости, опять стала так непри­хотлива, что позволяет печатать и с удовольствием читает пошлости, которые теперь ей предлагают. Впрочем я нарочно сказал, что это странно, а в самом деле тут нет ничего странного. Петербургские журналы