Работы о Льве Толстом — страница 75 из 310

пахнущий клопами[298] есть крайняя правая сторона, для этих заносчивых и неосто­рожных юношей — Пушкин есть фетюк, Лермонтов — глупый офицер. Литерату­ра наша начинается с одного Гоголя. Эти юноши жаждут попасть в русские Берне и Гервеги, презирая всю осмотрительность. Если мы не станем им противодейст­вовать, — они наделают глупостей, повредят литературе и, желая поучать общест­во, нагонят на нас гонение и заставят нас лишиться того уголка на солнце, который мы добыли себе потом и кровью. Нет, не верю я, чтобы вы искренно любили на­стоящее направление нашей словесности и оправдывали дидактику»[299].

Борьба с «дидактикой» была шифром — настоящий ее смысл был в борьбе с Чернышевским и с «молодым поколением», выражавшейся иногда (особенно в переписке друзей) в очень резких формах. Об этой борьбе вспоминал И. Панаев уже в 1861 г., когда основные ее фазы прошли и положение определилось: «Извест­но, что наше поколение по преимуществу обладало восторженностью, лиризмом и увлечением и беспрестанно слова и фразы принимало задело... Замечая притом, что новое поколение начинает довольно зло подсмеиваться над нашею изнежен­ностью, расслабленностью, над нашими романтическими выходками и лириче­скими возгласами, что оно начинает слишком уже выдвигаться вперед, во вред нам, и прокладывать себе новый, более строгий и прочный путь, мы, или по крайней мере некоторые из нас, ожесточились против нового поколения вообще и в осо­бенности против самых ярких его представителей. Наше негодование должно было прежде всего, конечно, пасть на Добролюбова... Нам, без сомнения, было бы очень приятно, если бы один из представителей молодого поколения обнаружил перед нами такое благоговение, какое мы обнаруживали в нашей молодости перед то­гдашними авторитетами... А Добролюбов не только не оказывал нам никакого внимания, даже просто не хотел замечать нас, не изъявлял желания быть нам пред­ставленным и отозвался о наших творениях так, как о самых безавторитетных произведениях... Но тут мы, — или, что все равно, некоторые из нас, — решили, что новое поколение, несмотря на свой действительно замечательный ум и сведе­ния, поколение — сухое, холодное, черствое, бессердечное, все отрицающее, вдав­шееся в ужасную доктрину, — в нигилизм. Нигилисты! Если мы не решились за­клеймить этим страшным именем все поколение, то по крайней мере уверили себя, что Добролюбов принадлежал к нигилистам из нигилистов»[300]. Свидетельство Па­наева, как человека «легкомысленного», беспринципного, игравшего во всем этом роль второстепенную и больше наблюдавшего, чем принимавшего участие, имен­но поэтому ценно; но, конечно, он упрощает — дело было не только в «изнежен­ности» или «расслабленности». Несомненен и важен факт, выдвигаемый и Дружи­ниным и Панаевым, — встреча старых традиций с новыми лозунгами, осознанная как встреча «поколений».

Не всегда возрастная разница ощущается как разница поколений. Исторический возраст поколений бывает различным. Пушкин и Гоголь, несмотря на разницу в десять лет, не чувствовали себя людьми разных поколений; Гоголь «запоздал» — и потому для сороковых годов оказался чужим, тогда как при других исторических соотношениях деятельность его должна была бы развернуться только к середине сороковых годов. Десять лет, отделявшие его от Пушкина, были сброшены со сче­тов истории — они все равно (1841—1851) оказались бесплодными, роковыми и привели его к смерти. С другой стороны, почти такая же разница между Пушкиным и Жуковским (тринадцать лет) была разницей поколений, потому что середина двадцатых годов оказалась исторической границей. Литературные рождения, сле­дующие в ближайшие за Гоголем годы (1811—1814), формируют промежуточное литературное поколение, которое рано гибнет — если не физически, то историче­ски (Лермонтов, Огарев, В. Соллогуб, И. Панаев). Действительное новое поколение, настоящая деятельность которого начнется к середине пятидесятых годов, рожда­ется в начале двадцатых годов: Некрасов (1821), Достоевский (1822), Островский (1823), Салтыков (1826). Эта полоса рождений заканчивается Л. Толстым (1828). Кэтому поколению принадлежат и Дружинин (1821), и Чернышевский (1828). К 1856 г. это поколение вступило в бурный период «гражданской войны», в про­цессе которой радикальный лагерь «разночинцев» получил подкрепления со сто­роны более молодых своих представителей — как Добролюбов (1836 г.) и ряд новых беллетристов (Помяловский, Решетников, Слепцов, Левитов и др.).

Вопрос о Чернышевском и о молодом поколении — центральный вопрос для группы «Современника» в 1855—1856 гг. Чернышевский, приглашенный на вторые роли (рецензии, переводы, компиляции), в личных отношениях уступчивый, за­стенчивый и молчаливый, внезапно обнаруживает себя едким и враждебно настро­енным уже в рецензии на книгу «Новые повести. Рассказы для детей» («Современ­ник». 1855. № 3), превратившейся в памфлет на писателей, работающих в том же журнале. Вместо рецензии Чернышевский написал фельетон, в котором пароди­руются произведения Григоровича, Авдеева, Панаева и др. — отделы «словесности» и критики. Он описывает, как некая тетушка прочитала своим племянникам и племянницам «Новые повести», а они, желая быть благодарными детьми, решили сами написать повести и прочитать их тетушке и ее гостям. Следует самое чтение и обсуждение написанных детьми повестей. «Младшая писательница», Полина, читает повесть «Пять лет» — это пародия на «светские повести» дамского изделия (Жукова, Тур). Блестящий барон Гаугвиц ухаживает за Надиной, но боится рев­ности и насмешек красавицы Приклонской: «Мужчины любят суетно; их лю­бовь — тщеславие, по крайней мере любовь таких мужчин, как барон». Надина выходит замуж за Вронского и потом признается барону, что любила его: «Ах, зачем не любят нас тогда, когда мы так готовы любить!» Повесть обсуждается (па­родия на критику): «— Какой прекрасный слог! Какие нежные, тонкие штрихи! Как верно понят, как художественно воспроизведен характер Надины! Последняя сцена безукоризненно художественна!» — Таков был общий голос гостей. Неко­торые прибавляли однако, что в повести мало непосредственности; что рефлексия вредит таланту и что даровитая Полина должна более заботиться о непосредствен­ности и, если можно так выразиться, — девственной свежести образов; что иначе рефлексия сгубит ее талант и т. д. За восьмилетнею Полиною девятилетний Ва- ничка читает свой рассказ «Старый воробей», сюжет которого несколько похож на сюжет предыдущего рассказа: «Свирцов, un homme blasd, не обращает внимания на Catherine Буллинскую, но, когда робкая и небогатая девушка стала Катериною Васильевною Невзорцевой, блестящею и смелою дамою, он почел ее достойною дать занятие его утомленному, скучающему воображению». Невзорцева хохочет и предлагает ему остаться друзьями. «Все нашли, что характер Свирцова нарисован мастерскою рукою; некоторые даже прибавили: "вот истинный герой нашего вре­мени, разоблаченный от фальшивой лермонтовской драпировки". Нашлись даже господа, которые решили, что по развитию мысли — в художественном отношении они не сравнивают, обращая внимание преимущественно на мысль, которая душа повести — что по развитию мысли Ваничка стоит выше Лермонтова». Другие гос­пода начинают кричать о художественности: «Вы забываете художественность; мысль без художественности ничего не значит» и т. д. «Защита художественности не могла умолкнуть в течение десяти минут, и потому повесть Ванички осталась не обсужденною». Это, по-видимому, пародия на повести М. Авдеева. Затем чи­тает Боренька рассказ «Черная долина (La Valine Noire)», с эпиграфом из Жорж- Санд — очевидная пародия на Григоровича и его повесть «Смедовская долина» («Современник». 1852. № 2). Чернышевский пародирует здесь «простонародный» язык Григоровича и в скобках указывает литературный источник: «У пастуха Ива­на есть падчерица Марья. Однажды вечером, стирая белье на живописной речке (см. «Jeanne», роман Жоржа Занда), слышит подле себя вздох — это Федор, который служит батраком на соседнем пчельнике; Федор подходит к ней и, почесывая в затылке, исподлобья смотрит на нее. — Чаво ня видал, глаза-те уставил? — не без наивного кокетства спрашивает Марья, слегка краснея. — Эх, Машутка, больно тея полюбил-то! Уж во-как оно легко, ажио вот как колом стоит в сердце-то! — Ис- правды? Не пустое ли башь, Федька? — Эх, кабы в душу-то мне заглянула! Вот бы все на чистоту увидела, без прилыгу! Да чаво тее сказать? Во, бывало сижу на пчельнике-ти пчелок слушаю, как жужжат-то: больно хорошо таково, гармонии бы не слушал (см. Maitres Sonneurs, par George Sand)» и т. д. По поводу этой повес­ти возникает «довольно жаркий спор о том, может ли простонародный быт дать содержание для художественного произведения. Некоторые говорили: не может; им возражали: может, и представляли, как неопровержимый пример, только что прочитанную повесть; но, прибавляли почти все защитники, только высокая ху­дожественность, до которой возвышается Боренька, только она и маскирует внут­реннюю бедность содержания; иные впрочем не допускали "таких узких понятий" и предполагали, что для двух-трех повестей простонародная жизнь может дать содержание, несмотря на свое однообразие и даже пустоту». Старший, Петруша, читает повесть «Мой знакомец», пропитанную «самою едкою ирониею» (пародия, по-видимому, на Панаева); Петрушу хвалят за то, что он «нелицеприятно разобла­чает недостатки общества», но некоторые находят, что «направление Петруши слишком едко».

Эта шутливая рецензия была первым выстрелом, открывшим гражданскую войну в «Современнике», которая привела к целому ряду ссор и разрывов. Масла в огонь подлила диссертация Чернышевского «Эстетические отношения искусст­ва к действительности» (10 мая 1855 г.), которая была направлена и против акаде­мической науки (даже внешней своей стороной — намеренное отсутствие цитат и ссылок), и против господствующей «эстетической» критики. Тут не выдержал и Тургенев, до сих пор относившийся к Чернышевскому благосклонно и видевший полное уважение и с его стороны. 10 июля 1855 г. он пишет Дружинину (скоро после свидания с ним и с Григоровичем в