сякого пристрастия к вам — напротив, ваши достоинства признаются мною почти против воли, — по крайней мере с некоторою неприятностью для меня»[307].
Кто бы мог думать, не зная писем Чернышевского, что «Губернские очерки» Салтыкова, на самом деле, ему не по душе? В «Современнике» он напечатал об этой вещи большую хвалебную статью, правда, совершенно обойдя собственно-литературную сторону. В письмах к Некрасову 1856-1857 гг. читаем: «Губернские очерки» Салтыкова «написаны плохо, но замечательны содержанием... Они в сущности плохи, не думайте, что увлекаюсь политикою, — нимало, — он бесталанен и не всегда умен... Львов обещал Ив. Ив-у рассказы в роде Щедрина — это хорошо, даже очень хорошо — вероятно, таланта у него будет больше, нежели у Щ., который такового совершенно не имеет». Оказывается, Чернышевский в своем «домашнем» отношении к литературе — «старовер», почти «эстет», туго идущий на признание Некрасова и Салтыкова. Недаром он так доволен «Фаустом» Тургенева и с таким восторгом отзывается о Тургеневе вообще в письмах 1856-1857 гг.: «Как сметь чернить такого благороднейшего человека, как Тургенев? Это низко и глупо... как осмелиться оскорблять Тургенева, который лучше всех нас, и, каковы бы ни были его слабости (если излишняя доброта есть слабость), все-таки честнейший и благороднейший человек между всеми литераторами?» Отношение изменилось тогда, когда эпоха выдвинула со всей силой вопросы социальные и заново определила группировки, — в 1860 г. Тут Чернышевский повторил свой метод, использовав рецензию на ничтожную книжку («Собрание чудес, повести, заимствованные из мифологии») для резкого и едкого нападения на Тургенева. В 1855-1857 гг. Чернышевский, помимо всего, еще осторожен — его литературная судьба находится в руках людей другого, враждебного лагеря, другого социального положения. Даже о Григоровиче, несмотря на его пасквиль, он отзывается в письмах вполне благосклонно: «Да и Григорович, Толстой имеют право на уважение, и защищать их — обязанность добросовестности, а не один расчет». Отношения сплетаются в такой узел, распутать который очень нелегко. Ясно одно: в «Современнике», как и вообще в русской журналистике этих лет, неблагополучно, неспокойно. Сезон 1855/56 гг. обещает быть бурным.
В этот-то момент на квартире у Тургенева, прямо с дороги, появляется Толстой. 24 ноября 1855 г. Некрасов сообщает Боткину: «Не писал я тебе потому сначала, что хворал, а потом приехал — JI. Н. Т., то есть Толстой, и отвлек меня. Что это за милый человек, а уж какой умница! И мне приятно сказать, что, явясь прямо с железной дороги к Тургеневу, он объявил, что желает еще видеть меня. И тот день мы провели вместе и уж наговорились! Милый, энергичный, благородный юноша — сокол!., а может быть — и орел. Он показался мне выше своих писаний, а уж и они хороши. Тебе он верно понравится. Приехал он только на месяц, но есть надежда удержать его совсем. Некрасив, но приятнейшее лицо, энергическое, но в то же время мягкость и благодушие: глядит, как гладит. Мне он очень полюбился. Читал он мне первую часть своего нового романа — в необделанном еще виде52. Оригинально, в глубокой степени цельно и исполнено поэзии. Обещал засесть и написать для первого номера Современника Севастополь в августе. Он рассказывает чудесные вещи. "Юность" еще не окончена»53.
По тону этого письма видно, как радуется Некрасов появлению этого свежего, пока еще независимого в своих отношениях, свободного от всякой журнальной дипломатии и политики человека в военном мундире. Он, редактор и известный поэт, даже как будто польщен тем, что Толстой «пожелал» его увидеть в тот же день.
Началась новая полоса жизни — и для Толстого и отчасти для «Современника».
4
Среди русских писателей, собравшихся около «Современника», из которых многие трудятся на литературном поприще уже больше десяти лет, Толстой выглядит необыкновенным удачником. Со времени появления «Детства» прошло всего около трех лет, а его имя ставят уже рядом с именами наиболее известных писателей. Еще до появления Севастопольских рассказов, когда Толстым напечатано всего четыре вещи («Детство», «Набег», «Отрочество» и «Записки маркера»), Анненков пишет статью[308], в которой сопоставляет Толстого с Тургеневым; статья кончается следующими словами о Толстом: «Судя даже по тому, что теперь имеем от него, мы уже с полным убеждением причисляем г. JI. Н. Т. к лучшим нашим рассказчикам и ставим его имя наряду с именами гг. Гончарова, Григоровича и Тургенева, именами, которые, конечно, останутся в памяти читателей и на страницах истории русской словесности и будут почтены добрым словом как там, так и здесь».
Понятно, что отзывы таких авторитетных в то время лиц, как Анненков, должны были укрепить Толстого в решении бросить военную службу и отдаться писательской деятельности. Это видно и по дневникам. В начале 1855 г. Толстой запоем играет в штос, проигрывает 2000 р., продает свой яснополянский дом на своз и заполняет дневник подробными вычислениями правил и «законов» игры, чтобы научиться выигрывать. В то же время, чтобы отличиться по службе, он занят проектом о переформировании батарей, за который ждет себе награды. Но 11 марта появляется запись: «Военная карьера не моя, и чем раньше я из нее выберусь, чтобы вполне отдаться литературной, тем будет лучше». 27 марта, по прочтении «лестных» отзывов о «Записках маркера», новая характерная запись: «Предлагали мне через Невережского место старшего его адъютанта, и я, обдумав хорошенько, принял его — не знаю, что выйдет. Правду говорит Тургенев, что нашему брату, литераторам, надо одним чем-нибудь заниматься, а в этой должности я буду более в состоянии заниматься литературой, чем в какой-либо. Подавлю тщеславие — желание чинов, крестов — это самое глупое тщеславие особенно для человека, уже открывшего свою карьеру». Правда, игра в карты продолжается, но уже прямо с целью выиграть денег: Толстой уже не только вычисляет, но и упражняется — играет в штос один, сам с собой, и следит за всеми комбинациями. Он занят мыслями о будущем и новыми правилами поведения; одна запись (17 июля 1855 г.) особенно характерна: «3 правила: 1) Быть чем есть: а) по способности литератором, б) по рождению— аристократом; 2) Никогда ни про кого не говорить дурно и 3) Расчетливым в деньгах». Оглядываясь на свое прошлое, Толстой записывает 25 июля: «Да, на мне отразилось военное общество и выпачкало меня».
Появление в печати первого Севастопольского очерка («Современник». 1855. № 5) еще более упрочило литературное положение Толстого. Даже Ап. Григорьев, так небрежно отозвавшийся в 1852 г. о «Детстве», принужден теперь изменить свое отношение и в значительной степени взять свои слова назад: «Что касается до г. Jl. Н. Т. — то, читая его "Воспоминания детства", "Записки маркера" и кой-какие другие статьи — мы сначала удивлялись поспешности, с которой критики "Современника" и "Записок" придала большое значение этому писателю; к несчастью же, поспешность соединялась с неловкостью: выписывались и хвалились такие места, хоть бы например из "Записок маркера", которые совершенно ничтожны; что же касается до анализа впечатлений детства[309], то этот анализ показывал только отлично умного человека, а к художеству вовсе не относился. Но прочитавши небольшую статейку "Севастополь в декабре месяце", мы охотно подаем руку тем, которые, хотя и поспешно и неловко, но, вероятно, по убеждению придали большое значение этому таланту: много значит знать лично автора, знать хотя несколько его натуру — источник его творчества... "Севастополь" — картина мастера строго задуманная, выполненная столь же строго, с энергиею, сжатостью, простирающеюся до скупости в подробностях, — произведение истинно поэтическое и по замыслу, т. е. по отзыву на величавые события, и по художественной работе... В этом изображении все дышит суровой правдой — но в самой суровости колорита очевиден художнический прием. И с этих пор, конечно, все симпатии наши прикованы к прекрасному поэтическому дарованию, и мы готовы даже за невысказанные мысли извиниться перед рецензентами, ближе знающими, чего можно ожидать от дарования г. Л. Н. Т.»[310].
Недаром полковник Глебов сердился на Толстого и называл его «баши-бузуком». Адская бомбардировка почти не прекращается, в Севастополе — ад, четвертый бастион под непрерывным обстрелом, а Толстой ведет себя «туристом» — пишет и наблюдает. И пишет не только Севастопольские очерки, но и «Юность», точно вдохновляясь контрастом обстановки и своих мыслей. Даже патриотизм его ослабевает под напором экспериментаторского восторга — он радуется войне, как случаю собрать необыкновенный, редкостный материал. Вот запись от 13 апреля 1855 г., которая должна была бы ужаснуть и возмутить простое солдатское сердце полковника Глебова: «Тот же 4-ый бастион, который мне начинает очень нравиться, я пишу довольно много. — Нынче окончил "Севастополь днем и ночью" и немного написал "Юности"; постоянная прелесть опасности наблюдения над солдатами, с которыми живу, моряками и самым образам войны так приятны, что мне не хочется уходить отсюда, тем более, что хотелось бы быть при штурме, ежели он будет». Вот другая, 10 июля: «В Севастополе пальба ужасная. Меня мучит. Пропасть есть мыслей для "Юности", записанных в записную книжку, скоро употреблю их не переписывая». Полковник Глебов весь занят мыслями о будущности Севастополя, Толстой — весь погружен в себя («правила») и свои писания. Ночью 25 августа, в самый жестокий для Севастополя момент, оба они одновременно пишут дневник. Глебов пишет: «Мы вчера ошиблись, предположив убыль в людях незначительную; напротив, она очень значительная: в один день вчера убыло из строя более 2 тысяч, считая же с 4-го августа по сегодняшний день, мы потеряли более 22 тысяч. Страшные потери. Канонада сегодня как будто еще сильнее вчерашней: целый день стрельба орудийная не умолкает. Теперь ночь, а бомбардировка адская не перестает. Что-то будет завтра? Все ждут штурма. Нехорошо только то, что сильный ветер поднялся. Боже сохрани, если буря разыграется и мост наш разорвет: беда во время штурма потерять сообщение с Северною стороною»[311] и т. д. Толстой записывает: «Сейчас глядел на небо. Славная ночь. Боже помилуй меня. Я дурен. Дай мне быть хорошим и счастливым. Господи помилуй! Звезды на небе. В Севастополе бомбардировка, в лагере музыка. Добра никакого не сделал, напротив обыграл Корсакова». Для Глебова оборона Севастополя — служба, профессиональное дело; для Толстого — случай наблюдать и изучать людей и жизнь в необыкновенном ракурсе.