Работы о Льве Толстом — страница 98 из 310

ана и Алеко. При этом сопо­ставлении Брошка выглядит необходимым четвертым персонажем — вывернутым наизнанку, как бы спародированным «старым цыганом»[392].

Работа, однако, оказалась трудной — и Толстой опять прерывает ее до марта 1858 г. Новое увлечение связано, по-видимому, с общей тенденцией этого момен­та — уйти от «политической жизни» в «мир искусства», работать над вещью, никак с современностью не связанной, погрузиться в чисто-художественный» материал. На этом особенно настаивают и друзья Толстого — Фет, Боткин. Отталкивание от политики и от злободневности подтверждается не только письмами этого времени, о которых была речь выше, но и одной характерной записью в дневнике (21 марта 1858 г.): «Я весь увлекся Казаками. Политическое исключает художественное, ибо первое, чтобы доказать, должно быть односторонне». Фабула опять обдумывается и переделывается. Особенно затрудняет Толстого (что и характерно) финал: «уяс­нил себе конец романа. Оф[ицер] должен разлюбить ее» (14 апреля). Судя еще по тому, что важным моментом в фабуле должно было быть «бегство в горы» (13 ап­реля — «Заколодило на бегстве в горы»), надо думать, что вместо «убили обоих» в этой редакции Лукашка бросает Марьяну, а Оленин женится и разочаровывается. Как бы то ни было, характерно именно то, что при устойчивом и значительном материале отдельных сцен и характеров фабула «Казаков» претерпевает самые резкие изменения и повороты. 29 апреля Толстой перечитывает свой кавказский дневник и записывает 30-го: «Напрасно я воображал, что я такой милый там маль­чик. Напротив, а все-таки как прошедшее очень хорошо. Много напомнило для кавказского романа. В романе дошел до второй части, но так запутанно, что надо начинать все сначала или писать вторую часть». Работа опять замедлилась и оста­новилась— вплоть до 1860 г.

Неудача с «Альбертом», неудача со «Сном», неудача с «Казаками». Мысль о журнале оставлена. Толстой уезжает в деревню и погружается в хозяйственные дела. Еще в письме к Боткину от 4 января 1858 г. Толстой, осуждая и отрицая политиче­скую деятельность, пишет: «Хотят звезды или славы, а выходит государственная польза, а государственная польза выходит зло для всего человечества. А хотят го­сударственной пользы, выходит кому-нибудь звезда, и на ней останавливается. Glaubst du schieben und wirst geschoben. Вот что обидно в этой деятельности. И коли понял этот закон, хорошенько всем существом понял, то такая деятельность уже становится невозможной. То ли дело срубить лес, построить дом и т. д.». К этой деятельности и обращается Толстой, отвернувшись от журналов и от того, что называется «литературой». 12 декабря 1858 г. в дневнике записано: «Литература, которую я вчера понюхал у Фета, мне противна, т. е. я думаю, что, начав литера­турное поприще при самых лестных условиях общей 2 года одержанной похвалы и почти первого места, без этих условий я не хочу знать литературу, т. е. внешней, и слава богу. Надо писать тихо, спокойно, без цели печатать».

Итак, Толстой выбыл из литературы — по крайней мере «внешней». Правда, окончательное и мотивированное решение явилось несколько позже, но первый шаг уже сделан: прервана связь с «Современником» и центр деятельности пере­носится в деревню. Это — первый толстовский «кризис», имеющий, как и после­дующие, вовсе не исключительно-индивидуальный, психологический смысл, а гораздо более глубокий — исторический. Это был кризис эпохи — переход к шестидесятым годам: кризис социальный, поставивший всех перед рядом новых фактов и проблем. Еще недавно Толстой думал о «чисто-художественном» журна­ле, прошло два-три месяца — мысли этой как не бывало. Он, хотя и с тяжелым чувством от неудач и одиночества, бросает город и литературу и принимается за помещичьи дела. Скоро его примеру последует и Фет, убедившись, как он сам пишет, «в невозможности находить материальную опору в литературной деятель­ности».

Здесь очень удачно употреблено слово «опора». Писатель не профессионально­го типа, не слившийся с журналом, каковы Толстой или Фет, должен в этот момент искать себе опору вне литературы. Это — давление времени, заставляющее кри­сталлизоваться и принять определенные социальные и экономические формы то, что до сих пор было зыбко. Популярное прежде представление о писателе как о «свободном художнике», «артисте» окончательно исчезает: литература превратилась в «прессу», «писатель» как бы поступил на службу к читателю. Н. Шелгунов говорит о начале шестидесятых годов: «Отношения между читателем и писателем устано­вились теперь вполне практические, осязательные, так сказать, земные, утилитар­ные». Толстой разумеет именно это, когда пишет Боткину, что он — «не писатель». Опорой для Толстого и Фета, игнорирующих новое положение писателя и литера­туры и ищущих независимости, служит возвращение в свой «класс», в свое хозяй­ство». Самое объединение Толстого с Фетом — факт не случайный: это — своего рода «классовое» объединение, за которым стоит целый ряд исторических условий. Должны пройти годы, прежде чем Толстой найдет для себя новый выход, тоже исторически-характерный, — и на педагогическом журнале «Ясная Поляна» по­явится эпиграфом то же изречение Гёте: «Glaubst du schieben und wirst geschoben». Сила Толстого — в том, что он умеет сознавать этот закон истории.

Литература — та самая «внешняя», с которой порвал Толстой — переживала кризис, и не тот, о котором в любой момент любят говорить критики, пользуясь любым случаем, а действительный, свидетельствующий о серьезном переломе в самом положении литературы: кризис самого «делалитературы». В то самое время, как Толстой уехал в Ясную Поляну, И. Панаев пишет М. Лонгинову (2 май 1858 г.): «В самом деле, никогда русская литература не была еще в таком плачевном состоя­нии, как теперь: Тургенев не пишет, потому что в год произвести Асю не значит писать, заниматься делом, литературою серьезно, Толстой — судя по его послед­нему творению, пошел в драконы, как говорит Гофман про какого-то штатс-рата. Григорович истощился, Островский по крайней мере ослабел. Щедрин весь вы­сказался. Писемский вдался в рутину и так далее... Что ж тут делать?.. А новых талантов нет. Вот тут и занимайся искусством для искусства!»[393]

В журналах появляются статьи, специально посвященные вопросу о новом положении литературы и писателя. Такова, например, статья Н. Ахшарумова «О порабощении искусства», напечатанная в «Отечественных записках» (1858. № 7) с характерным примечанием редакции: «Хотя мы и несогласны с некоторы­ми выводами этой статьи, тем более, что в ней много как бы недосказанного, однако ж помещаем ее в журнале, полагая, что, проникнутая горячим, честным убеждением, она может вызвать на небесплодное размышление о вопросе весьма важном в настоящее время для нашей литературы». Статья Ахшарумова — не столько протест, сколько констатирование неблагополучия в литературе. Главная ее ирония направлена против так называемой реальной школы, т. е. школы, иду­щей от Гоголя. По мнению Ахшарумова, для русской литературы наступили «чер­ные дни»: «В такие дни порабощение искусства становится горькою необходимо­стью и свидетельствует об упадке народного духа, о нервическом его раздражении. Общество как больной, у которого в мыслях постоянно вертится одно: опасность и тягость его настоящего положения не может говорить двух минут о чем-нибудь постороннем и, само того не замечая, сворачивает постоянно свой разговор на болезнь... В больной литературе озлобленная сатира является тогда на сцену с одной стороны, а с другой — возникают в большом числе идиллические очерки быта здоровых детей не так, как он есть сам по себе, а так, как его понимает боль­ной старик, завидующий ребенку. Наконец, одним из любимых развлечений больного общества становятся печатные выходки разных эмпириков и шарлатанов, которые громко кричат на разные голоса, каждый о своем особом, вернейшем и единственном средстве вылечить его от болезни в самое короткое время». Однако Ахшарумов признает, что «увядание» искусства не есть признак смерти для само­го народа: «Как ни печально увядание искусства в народе и как ни обидны для современников несомненные признаки его в данную минуту, но все это не дает им права делать какие-нибудь мрачные и безвыходные пророчества насчет будущей участи целого народа, который редко бывает болен весь, а обыкновенно хилеет и отживает в лице самой малочисленной доли своей — в лице так называемых об­разованных классов общества».

О том же и приблизительно в том же духе говорит Б. Алмазов в своем «Взгляде на русскую литературу в 1858 г.», особенно настаивая на том, что упадок литера­туры вовсе не свидетельствует об упадке общества. Интересна самая характери­стика того положения, в котором находится русская литература: «Направление современной нашей литературы заключается в самом живом и горячем сочувствии к общественным вопросам и равнодушии к вопросам чисто-литературным и уче­ным. Это направление, начавшее так заметно овладевать нашей литературой три года тому назад и совершенно господствующее в ней теперь, уже давно подготов­лялось. Еще в начале пятидесятых годов показались в литературе яркие признаки теперешнего ее направления; но то были признаки отрицательные. Ибо что иное, как не признаки скорого литературного переворота, представляла деятельность первой половины текущего десятилетия? Молчание большей части писателей; скудная производительность и какая-то неохота к деятельности остальных; редкое появление новых деятелей; бесцветность критики; словом, почти всеобщая апа­тия — вот характеристические черты тогдашней литературы». Далее Алмазов по­дробно говорит о том, что самое понятие «литературы» в разные эпохи бывает разным: «Бывают в ней периоды, когда господствует одно поэтическое и художе­ственное направление, вытесняя всякое другое. Бывает и наоборот, — что дух утилитаризма завладевает литературой, проникает все сферы ее деятельности и подчиняет себе даже и поэтические произведения. То и другое направление — край­ности и, разумеется, всякий бы желал, чтобы в литературе в одно время и процве­тала поэзия и разрешались общественные вопросы. Но такие