Эта линия — гвинейский берег.
Добравшись наконец до Дьяхаллеме, корабль с отрядом спаги входит в широкое устье реки.
Здешний край оказался таким же плоским, как Сенегал, но с иной, вечнозеленой природой.
Всюду — буйная экваториальная растительность, хранящая неувядаемую молодость изумрудно-зеленая зелень: такой цвет недоступен нашим деревьям даже при сверкающем свете июньских дней.
Вокруг, насколько хватает глаз, на редкость однообразный, нескончаемый лес, отражающийся в неподвижной теплой воде, — нездоровый лес с влажной землей, кишащий пресмыкающимися.
Страна эта тоже печальна и молчалива, но после песков пустыни глаз тут отдыхал.
В деревне Пупубаль, что на реке Дьяхаллеме, корабль остановился: подняться выше он не смог.
Пассажиров высадили дожидаться лодок или пирог, которым надлежало доставить их к месту назначения.
Глава седьмая
Июльским вечером в девять часов Жан вместе с Фату и остальными спаги с острова Горе сел в лодку, которой правили десять черных гребцов под началом Самба-Бубу, искусного кормчего и надежного лоцмана, хорошо знавшего гвинейские реки. Нужно было подняться вверх по течению до поста Гадьянге, расположенного в нескольких лье оттуда.
Ночь выдалась безлунная, но и безоблачная, знойная и звездная — настоящая экваториальная ночь. Суденышко скользило по спокойной реке с удивительной быстротой, уносимое в глубь страны неутомимыми усилиями гребцов.
В темноте мимо проносились загадочные берега; окутанные ночным сумраком деревья казались огромными тенями, и леса тянулись за лесами.
Самба-Бубу запевал песню черных гребцов; его тонкий, печальный голос брал высокую ноту дикого тембра, а потом, словно жалуясь, спускался на самые низы, и тут вступал хор — суровый и неторопливый; на протяжении многих часов слышалась одна и та же странная музыкальная фраза, которой неизменно вторили гребцы… Они восхваляли спаги, затем их лошадей и даже собак, далее следовало песнопение в честь воинов из племени сумаре и, наконец, гимн во славу Сабутане — легендарной женщины с берегов Гамбии.
Когда же усталость и сон замедляли равномерные удары весел, Самба-Бубу свистел сквозь зубы, и этот змеиный свист, подхваченный остальными, словно по волшебству, пробуждал их рвение.
Так скользили они глубокой ночью вдоль бесконечных священных лесов народов мандинго, и вековые деревья простирали над их головами свои мощные серые ветви. Огромные окаменелости, угловатые, похожие на останки гигантов, смутно вырисовывались при рассеянном свете звезд и проплывали мимо…
К песне чернокожих и шуму воды примешивались зловещие крики обезьян-ревунов[21] и болотных птиц; в гулкой тишине лесов эти печальные ночные вопли звучали как призыв… А порой где-то вдалеке слышались и человеческие голоса, стоны умирающих, ружейная перестрелка и глухие удары воинственных тамтамов… Время от времени, когда лодка проплывала мимо какой-нибудь африканской деревни, над лесом вспыхивало зарево пожара; сражались по всей стране: сараколе против ландума, налу против тубакаев,[22] и все вокруг полыхало.
Потом на протяжении нескольких лье вдруг снова воцарялось молчание, угрюмое молчание ночи и глухих лесов. И опять все та же монотонная песня, тот же шум весел, разрезающих черную воду, тот же фантастический бег лодки по стране теней; опять высокие силуэты пальм мелькали над головами, и леса сменялись лесами… С каждым часом скорость лодки, казалось, увеличивалась; река заметно сузилась, стала похожей на ручей, бежавший среди деревьев в глубь страны; стояла глухая ночь.
Черные по-прежнему распевали хвалебные песни; Самба-Бубу брал странную начальную ноту, сливавшуюся с воплями обезьян-ревунов, и хор мрачно вторил ему; негры пели, будто во сне, и гребли яростно, словно одержимые, с нечеловеческой силой, с неукротимой жаждой добраться до места…
И вот, наконец, русло реки зажали с двух сторон ряды лесистых холмов. Впереди, наверху, на высоком утесе замелькали огни; казалось, помаячив на берегу, они спускаются к реке. Самба-Бубу зажигает факел и подает условный сигнал. Происходит долгожданная встреча. Люди из Гадьянге на месте.
Гадьянге расположен на вершине отвесного утеса. Спаги поднимаются по крутым тропинкам, и черные освещают им путь факелами, а потом, в ожидании близкого дня, путники засыпают на циновках в приготовленной для них большой хижине.
Проспав не больше часа, Жан первым открыл глаза и увидел, что дневной свет уже сочится в щели дощатой хижины, освещая полураздетых парней, лежащих на полу с красной курткой под головой: бретонцев, эльзасцев, пикардийцев, почти сплошь светловолосых северян, и тут на Жана нисходит как бы озарение, печальное и таинственное провидение судеб всех этих изгнанников: каждого из них, так безрассудно расходующих свою жизнь, подстерегает смерть.
А рядом — изящная фигура женщины, две черные, увитые серебром руки тянутся к нему, как будто хотят обнять.
Тогда только Жан вспомнил, что прибыл ночью в затерянную средь бескрайних диких земель гвинейскую деревню и что теперь он, как никогда, далек от родины: сюда даже письма не доходят.
Стараясь не шуметь, чтобы не разбудить Фату и спящих товарищей, Жан подошел к открытому окну взглянуть на неведомый край.
Хижина, где они находились, казалось, висит в воздухе над пропастью глубиной в сто метров. Удивительная картина, едва различимая в свете утренней зари, открывалась перед ним.
Рядами шли холмы с крутыми склонами, поросшие зеленью, которой он никогда не видывал.
Внизу, в самой глубине, наполовину скрытая белой пеленой утреннего тумана, длинной серебристой лентой ползла средь ила приведшая его сюда река; дремавшие на берегу крокодилы с такой высоты казались маленькими ящерицами; в воздухе витали незнакомые запахи.
Изнуренные гребцы спали прямо в лодке, на веслах.
Прозрачный ручей бежит по темным камням, зажатый стенами гладких влажных скал. Деревья вверху образуют зеленый свод; после песков пустыни никак нельзя поверить, что находишься в сердце Африки, в безвестном ее уголке.
Вокруг — обнаженные женщины того же красновато-коричневого оттенка, что и скалы, с украшенной янтарем головой, стирают набедренные повязки, увлеченно рассказывая друг другу о сражениях и событиях минувшей ночи. Время от времени вооруженные с головы до ног воины переходят ручей вброд, отправляясь на войну.
Жан совершал первую прогулку в окрестностях деревни, куда закинула его судьба, неизвестно на какой срок. Обстановка явно осложнялась, и на маленьком посту Гадьянге ожидали, что вот-вот придется наглухо отгородиться, пока не стихнут негритянские распри, — так закрывают окно на время грозы.
Да и в окружающей природе все было неспокойно, чересчур оживленно и непривычно. Зелень, леса, цветы, горы, проточные воды, немыслимое великолепие — все поражало новизной, не оставляя места печали.
Вдалеке — звуки тамтама. Музыка войны приближалась. Вот она уже совсем рядом, и какая оглушительная: стиравшие в ручье женщины и Жан поднимают головы, глядя вверх, в голубой просвет, обрамленный гладкими скалами. Над ними по стволам опрокинутых деревьев на манер обезьян, с большой помпой, под музыку шествует в окружении своих воинов один из союзных вождей… Сверкают на солнце амулеты и оружие его свиты. Несмотря на палящий зной, все идут легким, бодрым шагом.
Около полудня Жан по зеленым тропинкам поднимается в деревню.
Жилища Гадьянге, сгрудившись, прячутся под тенью огромных деревьев. Хижины довольно высокие и выглядят почти элегантно под широкими соломенными крышами. Некоторые женщины спят на разостланных на земле циновках; другие сидят под навесами, баюкая маленьких ребятишек протяжными песнями. А вооруженные с головы до ног воины рассказывают друг другу вчерашние подвиги и точат большие железные ножи…
Нет, печали здесь не чувствуется. И хотя раскаленный воздух страшно тяжел, ничто не напоминает мрачного уныния сенегальских берегов, в буйной зелени бродят могучие жизненные соки тропиков.
Жан глядит по сторонам и ощущает: жизнь кипит и в нем. Теперь он уже не жалеет, что приехал сюда; ему и не снилось ничего подобного. Позже, по возвращении в родные края, будет что вспомнить.
Пребывание в Уанкарахе рисуется ему как отдых в чудесной стране лесов и охоты; время, проведенное здесь, поможет скрасить убийственное однообразие смертельно надоевшей ссылки.
У Жана были старые серебряные часы, которыми он дорожил не меньше, чем Фату своими амулетами, — часы отца, подаренные ему в день отъезда. Часы да образок на цепочке, висевший на шее, Жан берег как зеницу ока.
На образке изображена была Пресвятая Дева. Мать надела ему этот образок, когда он захворал еще ребенком, совсем маленьким… Жан хорошо помнил тот день. Он лежал в кроватке, болел какой-то детской болезнью — единственной за всю жизнь. И вот, проснувшись, увидел возле себя плачущую мать; дело было к вечеру, зимой, за окном всюду лежал снег, похожий на белую шубу, брошенную на гору… Мать, осторожно приподняв его головку, надела ему на шею образок, потом поцеловала, и он заснул.
С той поры прошло больше пятнадцати лет, но образок по-прежнему оставался на своем месте, и никогда Жану не доводилось так страдать, как в ту ночь, когда он впервые попал в дурное место: руки какой-то девицы наткнулись на священный образок, и эта тварь стала смеяться…
Что же касается часов, то они — уже не новые — были куплены на первые солдатские сбережения лет сорок назад его отцом, когда тот сам служил. Похоже, раньше это были замечательные часы, но теперь вышли из моды: большие, дутые, с боем, они имели весьма почтенный возраст. И все-таки отец считал их на редкость ценной вещью. (Среди горцев в деревне часы были не особенно распространены.)
Часовщик из соседнего селения, чинивший их перед отъездом Жана, заявил, что ход у них отличный, и старик отец со всякими наставлениями вручил сыну дорогой подарок.