Сам Трофим Семенович сидел за столом выпрямившись, как будто ждал, что вот-вот забронзовеет да так и останется навеки в позе начальственного восторга. Завидев Чащина, он сделал короткое движение вперед, которое можно было одинаково посчитать и за желание встать и протянуть руку, и за милостивое разрешение войти, и за удивление: что это еще за беспокойство, нарушающее привычный порядок административного течения времени и мысли?
Чащин назвался и присел на краешек одного из надгробий, пытаясь украдкой рассмотреть этот поразительный пример административного величия. В общем, кроме непомерной полноты и брезгливости, на лице Трофима Семеновича ничего особенного не было. Но, видно, в том и заключалась сила этого величия, что даже брезгливость поражала и вызывала желание как можно скорее выйти и оставить начальника в покое.
«Наверно, при этом человеке даже птицы и дети умолкают», — подумал Чащин. Однако, чувствуя себя лицом независимым, продолжал сидеть молча в ожидании, пока Трофим Семенович закроет парадную папку, в которой, как гостю показалось, не было ни одной бумажки.
Но вот Трофим Семенович, как видно, уверившись, что достаточно поразил воображение посетителя, отложил папку без бумаг в сторону, поднял тусклые глаза и, выкроив на лице подобие улыбки, спросил:
— Ну как, понравилось у нас?
— Нет, — ответил Чащин.
Ответ его произвел совершенно такое же впечатление, как если бы он выстрелил над ухом Трофима Семеновича. В глазах монумента появилось какое-то почти человеческое выражение удивления и испуга, но Трофим Семенович явным усилием воли подавил это чувство и снова окаменел. Только губы шевелились, выдавливая слова.
— И что же вам не понравилось, молодой человек-с? Кто вы, собственно, такой?
— Корреспондент газеты, — спокойно ответил Чащин.
Про себя он подумал, что с монументом разговаривать надо монументально, то есть спокойно и кратко. Если это не человек, а подобие, как и все окружающее его, то и чувства человеческие тратить не к чему, если же монумент способен ожить, тогда можно будет найти и слова другие.
— А не понравилось мне то, — так же спокойно продолжал он, — что у вас в тресте много бездельников и вся ваша деятельность существует, как мне кажется, только для вида.
— Фамилия? — отрывисто спросил Трофим Семенович, впервые проявляя чувства человека, но, к сожалению, вздорного и злого.
— Чащин! — отрапортовал корреспондент, уже откровенно наблюдая, как меняется выражение лица директора треста.
Очевидно, Трофим Семенович надавил где-то под столом невидимый звонок, так как на пороге появилась секретарша, все еще держа губы сердечком.
Чащин подумал, что Трофим Семенович прикажет вызвать того медведя с ружьем в лапах, что стоит внизу, в цехе погрузки, и решил сопротивляться до последнего издыхания, если его станут выкидывать за дверь. Но Трофим Семенович только крикнул:
— Соедините меня с Коночкиным!
Губы у секретарши распустились, стали плоскими, в глазах появился испуг. И Чащин злорадно подумал, что она теперь похожа на своего шефа. Секретарша метнулась за дверь так быстро, что запах ее духов заклубился по кабинету подобно вихрю. Трофим Семенович чихнул, и лицо его расплылось, стало бабьим, растерянным, жалким. «Так вот ты каков на самом-то деле! — с удовольствием подумал Чащин. — Выходит, и верно, что не так уж страшен черт».
Однако его очень занимало, о чем будет беседовать Трофим Семенович с заместителем редактора. Проверять полномочия своего посетителя? Он пожалел, что не сообщил о своей идее Коночкину, но в конце-то концов заместитель редактора все равно поддержит своего сотрудника. Он же сам приказал сделать обзор по письмам читателей. Было бы очень приятно, если бы Иван Иванович с места в карьер намылил голову директору мельничного заведения. Тогда Чащину было бы легче напечатать статью, которая, можно сказать, уже выпевалась в его сердце. Да, это такой материалец, что никакая газета не отказалась бы украсить им свои страницы! А какое предупреждение другим бюрократам, считающим, как и Трофим Семенович, что для них законы не писаны…
Секретарша появилась в дверях и сказала:
— Товарищ Коночкин у телефона…
Чащин с удивлением заметил, что испуг директора прошел. Трофим Семенович схватил трубку с такой яростью, будто это было горло человека, которого он собирался задушить.
— Иван Иванович? — загремел он. — Кого это ты ко мне прислал? Нет, это я тебя спрашиваю, кого ты ко мне послал? Да вот он сидит, передо мной! Удивляюсь, как я не выкинул его в окно. Фамилия? А черт его знает! Как ваша фамилия? Я вам говорю! — завопил он, тараща на журналиста глаза и даже не отнимая трубку от своих прыгающих губ.
— Я уже вам сообщил, что моя фамилия Чащин, — как можно любезнее сказал корреспондент, хотя на душе у него вдруг похолодело, когда он вспомнил пронзительные стекла и непонятную проницательность своего шефа.
И было удивительно, как заместитель редактора может спокойно слушать этот разнузданный крикливый голос. На его месте Чащин давно бы швырнул трубку. А может быть, Трофим Семенович только кривляется и Коночкин уже бросил трубку? Но нет, в трубке что-то явственно прошипело, после чего Трофим Семенович завопил с новой силой:
— Как не посылал? Что? Выдаешь отдельное предписание? — и обернулся обратно к Чащину: — Где ваше предписание?
— А у меня нет предписания, у меня рабкоровское письмо, — все еще стараясь быть любезным, хотя это давалось уже с трудом, ответил Чащин.
— Какое еще письмо? — возопил Трофим Семенович, но опомнился, отдернул трубку от рта и даже зажал ее рукой. — А ну-ка дайте мне это письмо!
— А рабкоровские письма на руки не выдаются, — скромно напомнил Чащин.
Тут Трофим Семенович снова увидел трубку и завопил в нее:
— Он говорит, что у него какое-то письмо! Какой-то подлец под меня подкапывается, а ты поощряешь? Что? Что? Ой, Иван, не серди меня, хуже будет!..
Тут до Чащина дошло, что Трофим Семенович разговаривает с заместителем редактора таким же тоном, каким разговаривал и с ним самим. Но сам-то Чащин отверг этот тон, а товарищ Коночкин не только принял его, но даже, по всему видно, извиняется.
Ему стало стыдно за свое непосредственное начальство, и он медленно пошел к выходу. И самый скромный работник печати не потерпел бы такого неуважительного тона. Да и никто другой не потерпел бы. Какие же нити могли так связать заместителя редактора и этого бюрократа, что Коночкин продолжает выслушивать беспримерный по нахальству выговор? Чащин остановился в дверях и вежливо сказал:
— До свидания, Трофим Семенович!
Трофим Семенович не слышал. Он продолжал хрипеть в трубку что-то неразборчивое. Сейчас он выглядел больше человеком, чем в то мгновение, когда Чащин вошел в кабинет, но стал еще неприятнее. Но самое неприятное было в том, что он смел так разговаривать с руководителем газеты, пусть и временным. В этом было что-то загадочное и пугающее.
Спешить в редакцию было незачем.
Чащин медленно шел по городу и вспоминал все случаи, когда молодой, начинающий журналист, находившийся примерно в таком же положении, нашел силу воли довести дело до конца. Ничего похожего, однако, как назло, не вспоминалось. Вспоминались, наоборот, такие случаи, когда успех в конце концов совсем не зависел от самого журналиста. Ну, пришел, увидел, расследовал, написал, но и редактор, и заместитель редактора, и даже метранпаж восхищались статьей еще до того, как она была заверстана в полосу. Здесь же от получения материала до газетной полосы было такое же примерно расстояние, как от Земли до Луны, да еще под прямой угрозой наткнуться по пути на непроницаемое препятствие, назовем его болидом, что ли, поскольку Коночкин, настроенный Трофимом Семеновичем, сейчас, несомненно, носится по кабинету, выставив вперед бритую голову, чтобы встретить Чащина самым сильным ударом.
На этом пункте своих размышлений Чащин внезапно споткнулся, словно и в самом деле налетел на предполагаемый болид. У него даже заныло под ложечкой, такое сильное сотрясение испытал он от этого неожиданного столкновения. И потом, по какому праву Трофим Семенович Сердюк разговаривал с заместителем редактора таким агрессивным тоном? На памяти Чащина еще не встречалось подобной ситуации. Ведь газета — орган областного комитета партии, всякая неловкость в поведении могла кинуть на нее тень, а редакционному работнику надлежало быть беспристрастным. Он обязан сурово порицать всякое отклонение от норм коммунистической морали. Как же может Коночкин порицать товарища Сердюка, если тот обращается с ним запанибрата? И что значили намеки товарища Ермоленко на зажим критики в газете?
Тут было о чем подумать и не такому молодому и, следовательно, еще наивному — этого Чащин и сам не отрицал — работнику печати. Ведь если Коночкин каким-то образом находится в связи с товарищем Сердюком или в зависимости от него, то тут страдает уже не только Чащин, автор еще не написанной статьи, но и все общество. Значит, нужно прежде всего выяснить эту зависимость и, может быть, предостеречь заместителя редактора, а может быть, привлечь к нему внимание вышестоящих организаций. Но для этого необходимо написать статью, увидеть, как отнесется к ней Коночкин, а уж потом, если Коночкин в самом деле станет заступаться за Сердюка, подготовить и нанести следующий удар по самому заместителю редактора.
«Не так-то все это просто!» — тут же вздохнул Чащин.
Он шел по улицам незнакомого города и мрачно размышлял о том, что первая его статья явно начинается со скандала. Но тем и дорога первая статья, что она самая первая, можно ли тут размышлять об отступлении?
И постепенно мрачное настроение его начало проходить, где-то забрезжил свет, еще непонятно даже из какого источника. Но молодость, товарищи, всегда самонадеянна.
Весна для юга была поздняя и какая-то затяжная. Чащин приехал из тех мест, где по ночам все еще были морозы, а утром с неба сыпал снег, и потому был благодарен и за то робкое тепло, которое пряталось в этом городе во всех затишках, в каждом переулке, лишь бы переулок не выходил к морю. Там же, где приходилось пересекать улицы, идущие к морю, дул пронзительный ветер, и было похоже, что уже наступает осень, так и не дав лету ни одного дня.