— Полно-те, сударь: этот депутат был от вас, а не от Дивана!
— Это ваше предположение… Не я, а Диван просил вас сообщить ему ваше полномочие.
— Кто уполномочил меня? — сказал гордо Ипсиланти. — Вы знаете, кто я?
— Знаю. Вы служили в русской службе генералом, я служил поручиком, но здесь не Россия.
— Неужели вы думаете, что я обязан открывать Дивану Валахии тайны европейских конгрессов? Неужели Диван не постигает, к чему клонится столько уже лет политика всех европейских держав?
— Для исполнения целей своих европейской политике не нужно было поручать вам сбирать в Молдавии и Валахии бродяг и нищих, чтобы избавить Европу от турок.
— Вы, сударь, дерзки! Вы враг своего отечества! Ваша цель пользоваться смутами и водить своих бродяг, пандуров, на грабеж!
— Ваши титлы не лучше моих!.. Да что об этом говорить! Вы делайте, что знаете; я буду делать, что я знаю.
— У нас общий враг, сударь, и мы должны действовать общими силами, а не допрашивать друг друга о правах.
— Ваши враги — турки, а наши — греки фанариоты. Разница видна из ваших и моих прокламаций… Ваше поле в Греции — идите за Дунай, и наше дело спровадить греческих господарей туда же. Здесь им не место — довольно им сбирать дяжму[22] с княжеств; пусть идут под ваше знамя освобождать Грецию от ига и избавить нас от своего ига. Что мы за ферма для вас! У вас есть свои земли и рабы — дерите с них хоть три кожи!
— Господин слуджар…[23]
— Вайвода, а не слуджар, господин Ипсиланти, — сказал Тодор, стукнув саблей о пол.
— Извольте молчать!
— С араку да мини![24] Как я вас боюсь!
— Я вас скоро заставлю бояться!
— Ну до тех пор прощайте!
— Остановитесь, господин Владимиреско!
— Я стоять не люблю; если угодно, сяду. Языком биться также не люблю.
— Собственно из предостережения вас и чтобы предупредить раздоры, я должен вам сказать…
Ипсиланти стал говорить тихо, я не слыхал ни слова. Вдруг он подошел к двери спальни; я отскочил от нее и сел на диван.
— Пожалуйте сюда, — сказал он мне по-русски, отворяя дверь.
Я вошел в кабинет и с любопытством взглянул на Тодора, сидящего на диване в лиловом бархатном, шитом золотом фермеле; за поясом его торчали два пистолета. Турецкая сабля золотого чекана, осыпанная дорогими каменьями, перегнулась через колено. На голове была красная феска, а подле, на диване, лежала одноцветная с фермеле капа, или скуфья, также шитая золотом. Он был смуглый, с длинными усами человек, с глазами, как уголья.
— Вы отправитесь обратно; я дам вам прикрытие до Леова, — сказал мне Ипсиланти, хлопнув несколько раз в ладоши.
Вошел прежний докладчик.
— Капитан Христиари! назначьте отряд из двадцати человек проводить их до Леова, — сказал Ипсиланти. — Кланяйтесь моим знакомым в России, — продолжал он, обратясь ко мне. — Скажите им, что дела мои идут хорошо. Прощайте!
"Драма кончилась комедией", — думал я, выходя из кабинета.
Христиари проводил меня из курте на квартиру, в дом какого-то боярина. Тут до изготовления к отъезду угостили меня обедом.
— Нет, боярин, здесь умрешь с голоду! — сказал мне мой Иван, возвратясь из кухни, где также угощали его обедом. — Нет! я не едок с цыганами! Да это просто зараза… прости Господи!.. Намесили какой-то черной муки в котле да и вывалили на грязный стол комом; принесли вонючего творогу в засаленной тряпке да и говорят: пуфтим!..[25] "Нет, господа! Я не могу есть этого пуфтим!" — сказал я, да и встал из-за стола; помолился Богу, да и пошел.
Жаль мне было смотреть на голодного Ивана, но нечем было помочь. Лошади были уже готовы.
VI
Мне дали доброго коня, оседланного турецким седлом. Арнаут подвел его, держа за мундштук; я взял шелковый повод и засел, как в вольтеровских креслах. Мой новый капитан с 20 арнаутами гарцевал уже по двору в ожидании, пока усядусь я на седле и двинусь с места.
Мы отправились вдоль по Яломице на Урзичени. Почти в каждом селении мой капитан требовал себе ватаву,[26] требовал фатир ши манынк, а потом ракю ши жин".[27]
Эти частые закуски ужасно бесили меня; зато мой Иван был сыт и доволен.
— Ей-Богу, здешняя ракю гораздо лучше нашего пенника, — говорил он каждый раз, когда ему подносили большой пагарь фруктового спирту. — А жизнь дешевле лавочной воды!
Народ здесь, кажется, привык к посещениям и требованиям нежданных и незваных гостей, которые распоряжаются в деревнях, как в своем доме. Беспрекословно поили и кормили нас и лошадей наших, не спрашивая, что мы за люди. Двадцати человек каларашей,[28] и особенно арнаутов, достаточно было, чтобы меня везде величали мариета.[29] — Здесь наружность человека служит вместо вида, а уменье приказывать есть уже право на всевозможные беспрекословные требования.
Ни малай, ни плачинды, ни лапти-акру, н и брынза не нравились мне; до самых Урзичень питался я только яйцами и лапти-дульче.[30] В Урзиченях заехали мы в кафэнэ, но и тут я должен был довольствоваться жареной бараниной, соленой рыбой, каракатицами, маслинами, чашкой кофе и трубкой. На третий день мы приехали в Рымник, памятный победою Суворова в 1789 году, и остановились в доме одного бояра, где квартировал начальник небольшого отряда войск Ипсиланти.
Без дальних церемоний проводник мой передал меня ему, как пароль, а сам, закусив и осушив око вина, уехал, не пожелав мне даже доброго пути.
Новый капитан, которому я был сдан на руки, чтобы доставить меня здрава и невредима в Леово, был довольно молодой мужчина, смуглый, но приятный, хотя и суровой наружности, в черной венгерке, перепоясанной шелковым снурком — портупеей турецкой сабли, в черной скуфье, шитой серебряными снурками.
Я удивился, когда он подошел ко мне и сказал:
— Капитан Раджул казал мне, што вы русский; едете от князя Псиланта до Каподистрия.
— Я русский, — отвечал я, — еду в Россию, но не от князя Ипсиланти и не к Каподистрию. — И я рассказал ему случай, который занес меня в Валахию.
— Хм! — произнес капитан, пыхнув дымом. Тем и кончился наш разговор. Поездка отложена была до утра, потому что уже смерклось. Усталость от верховой езды томила меня, и я уснул мертвым сном на мягком диване.
— Время на конь! — сказал мне капитан чем свет, и я должен был расстаться с спокойным ложем.
— Коня крылатого! — вскричал он, сходя с крыльца, и, не ожидая меня, вскочил на коня, которого ему подвели, и поехал, распевая:
Што ти е, Стано,
Што ти е, кузум?
Ах! беним Стано,
Тъ болна лежишь!..
— Глава мъ боли,
Треска мъ втреси!
Ах! биним Аго,
Ке-да я умру!
— Не бойсе, Стано!
Не бойсе, кузум!
Ах! беним Стано,
Иа ке-ть пишу
Три хаймалишки,
Но то за треска,
Друго за глова,
Троти за зло-болезь!
— Что с тобой, Стано?
Что с тобой, друг мой?
Милая Стано,
Ты заболела!
— Голову ломит,
Холод по членам.
Ах! милый Аго!
Если умру я!
— Не бойся, Стано!
Не бойся, друг мой!
Я приготовлю
Три талисмана.
Один от лому,
Другой от дрожи,
Третий от язвы —
От злой болезни.
(Пер. автора.)
Я заучил его песню, пока мы поднялись на гору за местечком. Влево вздымался Карпат; вправо, по равнине, исчезал в тумане Рымник.
— Скажите, пожалуйста, — спросил я капитана, — неужели в такой маленькой речке могло потонуть целое войско?
— Мутна тече риека валовита,
Она валья древлье и каменье, —
отвечал он мне и потом запел снова:
Што ти е, Стано…
— Вы, верно, из булгар? — спросил я снова, желая завести с ним разговор.
— Сербии, — отвечал он мне отрывисто и начал муштровать своего лихого коня и разговаривать с ним.
К обеду приехали мы в Фокшаны и остановились в монастыре, обнесенном высокими стенами.
Один из монахов знаком был моему сербу. Радушно встретил он нас и угостил сладкими постными блюдами из рыбы и пилава… Целую банарилку вина принес он из погреба. Серб пил вино, как воду; оно его развеселило.
После обеда я взошел на стену монастыря и наслаждался видами окрестностей. К северу тянулись на нет отрасли Карпата, ограничивая собою реку Сырет; к востоку ровная площадь, ограничиваемая в синей дали Задунайским берегом и возвышениями над крепостью Мачипом; к югу безграничная степь, как море, а запад весь загражден лесистым Карпатом; у подножия его, верстах в десяти от Фокшан, по холмистому скату расстилались славные виноградники Одубештские.
Когда я воротился в келью, на столе стоял уже огромный стакан светло-янтарного цвета.
— Пие, брате! — сказал мне серб, подавая стакан. — Пие! меж нама здравье и веселье!.. В раз!.. Так! — прибавил он, поглаживая усы.
— Еще! — вскричал он, протянув ко мне одну руку и наливая другою вино.
— Теперь пие, брате, за здравье моей сестрицы Лильяны! Пие рЩйно в?но! Была у меня сестра, да не стало!
Эти слова произнес он так, что голос его как будто ущемил меня за сердце; из глаз его капнула слеза в стакан. Он приподнял его и смотрел долго на свет, как будто ожидая, чтобы слеза — горечь сердца — распустилась в вине лекарством от боли его; потом он чокнулся со мной и выпил залпом.