[66]. Жаль, что мой приятель француз Гвери не видел всего этого своими глазами, стоя на земле, а не летая по воздуху. Достало бы у него безумия утверждать, что сии-то ризы Beatae Mariae Virginis[67] и впрямь радужные? Мы, лютеране, не разделяем вообще этого преклонения пред иконами. Лучший храм украшенный — се Библия. И таковым может стать любой дом, была бы вера да Книга. Одно время и сам канцлер пан Сапега держался нашей веры, скажу я вам, ясные мои паны. Да твердая длань Сигизмундова привела его в лоно католическое…
Бои там и сям еще продолжались. Казаки проезжали мимо с лихорадкой в глазах. Да и венгерцы, да и наши. Все хотели вознаградить себя за эти нескончаемые месяцы тягостной осады, вечных стычек, болезней в лагере, плохой еды, нападений шишей на окрестных дорогах, тоски по женам, праздникам дома. Овраги дымились. Кровь и пепел мешались, вниз текли черно-красные ручьи… Так свершалось возмездие злому граду на Борисфене. И сам Борисфен уже окрасился кровью.
А в западной части замка, на горе, возле круглой башни шла самая сильная стрельба. На нее-то я и поскакал в гору. Мне встретился поп без шапки, с растрепанной бородой, он сидел, видимо оглушенный, на бревне. Безумно глянул на меня, на мои окровавленные доспехи, саблю, но я не думал причинять ему зла и проехал мимо. Этот старик с разбросанными по плечам седыми власами сидел там, как некий пророк в разрушенном Иерусалиме, мои паны.
И виной тому был един человек — Шеин. Он-то и учинил этот последний бой у круглой башни. Ее осаждали немцы. Они были крайне злы. Кидались к башне с оскалом, ровно волки на корову. Закопченная белая башня отвечала им огнем. И они никак не могли одолеть сего воеводу с несколькими стрельцами. Уже с десяток тел валялись на подступах в лужах дымной крови. Этот Шеин сам слился с башней. Бил прицельно. Р-раз! И подо мной закачалась и эта лошадь. Я едва успел соскочить, дабы не быть подмятым, как она завалилась на бок, дрыгая ногами и выворачивая глаза до бешенства. Пуля вошла ей прямо в грудь и, видимо, сразу угодила в сердце. Другая пуля так долбанула по моему шлему, что я на некоторое время исчез. То есть град сей, замок дымящийся, орущий, с колокольным звоном растворился. И вмиг стало тихо. Тут же я пришел в себя. Меня оттаскивал в безопасное место немец. Совершенно придя в себя, я стянул шлем, ощупал голову, думая ощутить жаркий поток крови, но голова была суха, ну так, немного вспотела. Но уже сверху вздувалась горячая шишка. Я осмотрел шлем и обнаружил в нем вмятину. Немец зло усмехался, показывал на башню и говорил по-немецки. Я чуть-чуть знал уже этот язык, в лагере много было немцев, и мой приятель Ланге учил меня. Скоро он и явился. А я уже узнал, что в башне заперся воевода. Кто-то, значит, из смольнян подсказал им сию новость. Да не один, а с женою, дочкой и сыном. Се был его последний дом — башня. Мы с Ланге обрадовались нежданной встрече и тут же принялись обсуждать по-немецки, по-польски и на латыни, коею Пауль отлично владел, способ штурма башни. Паны мои, в войне все свершается сию минуту, сей миг, без подготовки приходит смерть. Так и здесь. Пауль Ланге неосторожно высунулся из укрытия, дабы указать на возможный путь к башне, как тут же зарычал, схватившись за торчащую из глаза стрелу. И в диком бешенстве и боли он выдрал вместе с нею свой глаз, еще громче зарычал и рухнул прямо лицом в пыльную траву и кирпичную крошку. Замолчал внезапно. Я с трудом его перевернул. Сей богатырь был бледен и мертв. Сердце его, видимо, тут же взорвалось от боли. Облик его был страшен, ровно облик Циклопа. Я перекрестился. Размышлять о превратностях войны не было времени. Шеин стрелял направо и налево, только сверкали огни узкие. Но ясно было, что он обречен. Это и бесило немцев более всего. Сдайся, коли не видно будущего.
А сдаваться воеводе уже было не с руки, не с руки… За валявшихся у башни ландскнехтов, за Ланге с безобразной рожей — за все это мы готовы были спустить с него семь шкур! И никто бы не пощадил его жену и дочку. И сына. Немцы их растерзали бы. И воевода это отлично понимал. Отступать было некуда. Зелье стрельбы и пули рано или поздно должны кончиться. Смерть воеводе! Der Tod dem Spitzenreiter![68] Der Tod!..
Нам надо было принести веревки и лестницы. Эта башня превратилась в замок. Остальной замок уже был наш. Мы добивали упрямцев, молящих о пощаде. А эта башня сопротивлялась. Гарь, хлопья пепла, треск пламени, взрывы петард и стрельба с криками, ржанье лошадей, женские вопли, визг собак… Небеса над Смоленском почернели.
Несколько пехотинцев пытались пройти по стенам слева и справа, но стрельцы из башни им не дозволяли сделать это. Рваные бока башни словно сочились кровью. Но она продолжала свирепо сверкать глазами и слегка дымиться… В эти минуты, паны мои, башня сия померещилась мне живым изваянием, и некий страх оковал все члены, я подумал, что мы все обречены, мы, а не они.
Но это было не так. Пехотинцы от пролома слева уже тащили лестницы. Немцы решили во что бы то ни стало взять сейчас же штурмом проклятую башню и отомстить примерно! Такой момент бывает в сражении, паны мои. Когда вдруг теряется всякий страх, всякое представление о жизни и смерти, и тебя словно крыла подхватывают… И сейчас сии крыла готовы были вознести нас на башню Шеина… Но… Но… Dei investigabiles viae eius[69]. Стрельба из башни вдруг стихла, да. Да! И мы услыхали крики: «Каменецкий! Каменецкий!» Что се значит?! А из башни снова кличут каштеляна Каменецкого, которому после смерти брата его воеводы Брацлавского король поручил командовать войском. Что же это?.. Как?.. Но кто-то сей крик сумел передать и самому Каменецкому, и тот спустя еще какое-то время явился. Башне крикнули, что Каменецкий здесь. И башня возгласила: «Здаёмся на волю пана Камянецкага!» И по-польски крикнули. А потом и по-литовски. Только немецкого языка знатоков у них не нашлось. Ну да! Ибо город и был литовским и польским. Людям Каменецкого стоило огромного труда оттеснить ревущих яро немцев. Да и мне стоило немалых сил сдержать себя, когда… когда они начали выходить из башни… стрельцы… Двоих немцам сразу удалось застрелить на месте, поднялся крик, немцев еще дальше оттеснили, а к башне смело выступил сам Каменецкий и уверил, что более ничего не произойдет худого, и тогда они снова пошли, и наконец он — боярин воевода Михайла Шеин с окровавленным плечом, окровавленной бородой, все-таки наша пуля его достала, в шишаке, обсыпанном кирпичной крошкой, известкой. В панцире поверх платья. Лицо его ничего не выражало. Окаменело. Это было лицо человека, уже не нашему миру принадлежащего, вот что. И тут же всем стало ясно, что воевода так и не сдался. А пожалуй, сдался некий муж, который опечалился судьбой жены, а главное дочери и сына. Но… Но, паны мои, его-то мы и не увидали. Кровь густо падала у него с железного локтя, струилась. Щека была посечена осколками. Сей тридцатилетний воин показался мне много старше. Немцы издалека кричали свое: «Der Tod!.. Tod!.. Tod!»
В какой-то миг почудилось, что сейчас же он ринется на копейщиков и сомнет их, как зубр. Мы полны были ненависти… но… но вдруг как будто преисполнились другого, совсем другого чувства… Без приказа офицеров копейщики вдруг опустили свои копья. Да, несомненно, они склонили копья… Следом шла жена воеводы в накинутом поверх платья плаще, в убрусе то ли в цветах, то ли в разводах кирпичной пыли, а дальше дочка-подросток в белом платке и мальчишка, завернутый в шубейку, на руках у коренастого простоволосого стрельца с длинным носом, светлой волнистой бородой. И в какую-то минуту вдруг все стихли, даже немецкие пехотинцы. И все молча взирали на последних защитников Smolenscium’а.
Да, это было так.
Пленников препроводили в лагерь, а резня в городе продолжалась. Мы не могли так быстро остановиться. Казаки, ландскнехты, подоспевшие пахолики, венгерцы вламывались в уцелевшие дома и все там переворачивали вверх дном. И никто уже нас не удерживал. Никто не останавливался и перед храмами — врывались и туда. И должен сказать, что наши истые католики и почитатели икон не останавливались перед тем, чтобы ободрать драгоценные оклады с икон. Здесь выявилось, что сии поклонники изображений Господних — поклонники лишь на словах, поклонники, лишь когда им надо притеснить кого-нибудь вроде лютеран или ариан. Да, и се — правда. Я сам видел.
Увидел я и того попа с растрепанными власами на склоне горы среди древес — он уже не сидел, а валялся, разинув желтозубый рот в небеса и ухватившись обеими руками за копье, что торчало из брюха. Кто-то из наших пригвоздил его к земле. А копье вытащить не успел, видимо тут же отвлеченный кем-то. Sic! Пощады не было никому. В кустах по оврагам наши гонялись за жителями, как за зайцами на охотничьей забаве. Но два года осады вовсе не были для нас забавой. И сердце солдат надо было утолить возмездием. Кто-то уже добрался до винных погребов архиерейских и боярских. Вино растекалось, мешаясь с кровью. И в воздухе стоял невозможный запах — и все-таки возможный — запах победы. Его, паны мои, и чают солдаты. Smolenscium был богатый город, купечество здесь процветало. Товары с запада собирались здесь, перекупались смольнянами по тем ценам, коих они желали, таков был привилей царев. Беспрепятственно пропускались лишь драгоценности всевозможные, украсы, — сразу в Кремль. Это было несправедливо к нашим купцам. И теперь словно бы справедливость торжествовала… Ну по крайней мере, они расплачивались за все, и за это тоже! Bellum belli[70].
Было уже жарко. И я тоже решил освежиться вином на чьем-то подворье… Савелій! Мой кубак пусты!.. Sic!
Всюду шли казни. Горы смоленские стенали. И где-то все ударяли в колокол, равномерно били, словно бы отпевая сей град. Что ж, надо было сразу покориться. А так — gladio et igne