извлек бутылку из настоящего стекла, вылил ее содержимое в миску, и все сразу почуяли резкую и нестерпимую вонь. А Петр обмакнул перо в сию черную жидкость и снова велел Александру разинуть рот.
— Шырэй рознаму, як Левіяфан! Ну![99]
Савелий снова навис над больным и его лекарем, и Петр быстро сунул перо в рот Александру, крутанул там им, приговаривая:
— Цыпа-цыпа, кыш отсюдова!
И выдернул руку поспешно, потому что Александр чуть было не схватил его за пальцы, зубы так и лязгнули. Лицо больного исказилось, глаза полезли из орбит. Все даже отпрянули, словно опасаясь броска… Тело Александра сотряс утробный кашель. Он заревел буквально как бычок, пытаясь выплюнуть гадость, коею его попотчевал лекарь.
А Петр лишь повторял:
— Кыш! Кыш!
…И внезапно Александр мощно и свободно вздохнул, словно бы и вправду из его горла выпорхнули мешавшие дыханию птахи. Пани Елена тоже вздохнула, ибо и ее, как всякую мать, донимала сия болезнь по-своему. Пан Григорий крякнул, пытаясь подкрутить коротко остриженный ус. А Савелий, взяв свечу в левую руку, правой перекрестился. Александр обвел всех огромными глазами, снова зашелся в кашле и, успокоившись, рухнул на постель. И задышал вольно и сильно.
Пан Григорий даже засмеялся, потирая руки. Щеки пани Елены рдели. Она снова заговорила с Петром по-московитски. Голос ее был поистине музыкален, тут же решил Николаус.
Все вышли.
— Ну ты моцны, Пётр! Бо і імя ў цябе такое. Хвалебна! Дзякую! Адамкнуў яму дыханне,[100] — говорил растроганно пан Григорий.
Петр оглаживал свою бобровую с рыжевизною бороду, подслеповато глядел на Плескачевского.
— Поистине, saepe summa ingenia in occulto latent[101], — продолжал пан Григорий и, приблизившись, даже слегка приобнял Петра. — Кажу, вялікія таленты бываюць утоенымі, — повторил он.
— Чаму ж утоенымі? Я даўно гэтым дапамагаю людзям якія хварэюць[102], — возразил Петр своим громовым голосом.
— Ды хто б мог падумаць, на цябе гледзячы[103].
А лицо у Петра и вправду было с печатью измождения.
— Ну, лекарскія мудрасьці ад гэтага не залежаць[104], — сухо ответил он.
— Як і маляўнічыя[105], — тут же охотно согласился пан Григорий.
Он пригласил Петра за стол, тот ответил, благодаря, что уже сыт, в следующий раз обязательно отведает кушаний. Пан Григорий нахмурился и спросил, не надумал ли Петр оскорбить его дом.
— Памілуй, пан Рыгор. Зусім не. Але сягоння пасаду ў імя дня Аляксандра Рымскага, пакутніка воіна[106].
— Так? Сёння?[107] — удивился совпадению пан Григорий. — Ды нагадай нам пра гэта ваяру, Пётр[108].
Все уселись за стол, и пан Григорий с Николаусом все-таки приступили к трапезе. А Петр рассказывал ровным, но весьма громким голосом, что в давние времена в Риме император велел принести всем своим воинам жертву идолу, все повиновались, кроме воина Александра. Императору сейчас же донесли об этом. Тот послал слуг за сим Александром. И Александр был доставлен во дворец. Император спросил, как тот осмелился нарушить веление. Александр ответил, что он христианин, и посему ему нельзя свершать поганых жертв. Император пытался склонить Александра на свою сторону, сулил богатство. Александр оставался непреклонен. И за то претерпел пытки и надругательства. Император отдал сего воина своему военному начальнику, и тот заковал его и вез с собою в походе на христиан отдаленной провинции. И все время истязал его, услаждаясь видом мучений. А потом обезглавил.
— Цьвёрдахрыбетнасьць ваяводу гэта мне нагадала…[109] — вдруг проговорил как бы помимо воли пан Григорий.
Петр взглянул подслеповато на него.
— У Міхаіла Барысавіча кіраўнік, дзякуй Богу, яшчэ цэлая[110], — сказал он.
— Так не вып’еш ці за яго здароўе?[111] — с улыбкой спросил пан Григорий.
Петр лишь посмотрел прямо на пана Григория.
— Сардэчна! Не буду больш і я цябе мучыць, пан Пётр. Дзякую за лячэнне. Плату не прапаноўваю, бо ведаю, што не бярэш за гэта лекі. Як маецца ўнучка панна Вясёлка?[112]
— Дзякуй, пан Рыгор, у добрым здароўі[113].
Пан Григорий встал и проводил старика до двери. Вернувшись за стол, попросил Николауса проведать Александра, только сходить и послушать, как тот дышит, что и было тут же с охотой исполнено Вржосеком. Придя к столу, он сообщил, что, похоже, Александр спит.
— И славно! — сказал пан Григорий. — Давай же мы осушим наши кубки за его здравие. Благодарение Деве Марии! И Петру-травнику. — Стоя он опрокинул свою кружку, утер стриженные усы, опустился на свое место. — Сей Петр старик — искусный мастер и в другом деле. Жывапісец. Точнее будет сказать: іканапісец. Вот посмотри, сии причудливые линии в слюдяных окнах он измыслил. И мнится, витражи. А это только роспись… Тут он в замке много церквей украсил…
— И ту икону над Королевскими вратами? — спросил Николаус.
— Да нет… Хотя, признаться, я и сам толком не ведаю про то. По нашему учению, ни к чему украшать храм, ровно лицедейский балаган на торгу. Но братья бенедиктинцы его приглашают расписывать кляштор[114], что вон, через овраг. Петр-смольнянин — схизматик, но оказывать сию услугу не гнушается. Ибо Христос у всех един, и Отец, и Дух Святой… Да и кормить внучку надобно. И он поновляет много прежних икон — в костелах на горах, что прежде были храмами схизматиков. Расписывал и ратушу. Се и есть его труд. А с травами — как будто обет исполняет. Травы ему даются в руки, ибо живописцы любят сами готовить свои растворы, толочь краски. Через это он животворящую силу трав изведал… А не пьет не только по причине поста, хотя у схизматиков много постов. Тут еще причина та, что бес в младости разжигал в нем пожар, и много он гасил то пламя вином. Да изловчился прогнать того беса… А без доброго вина что за жизнь? Non est culpa vini, sed culpa bibentis[115]. Впрочем, мой мальчик, ты за мной не гонись. А я выпью еще за здоровье и этого Петра. Надеюсь, он поставит моего сына на ноги.
Так и случилось. Уже на следующий день Александру стало лучше. Петр приходил опять, но теперь он велел Савелию бросить трав в кипяток и затем наказал Александру склониться над глубокой миской глиняной, накрыться с головой платом и вдыхать сей пар.
Через неделю Александр стер в протопленной мыльне всю мороку своей болезни и пришел в дом, сияя синевой глаз и сверкая зубами в улыбке.
— Жибентяй! Где наши клинки?! — закричал он. — Я соскучился по звону стали! Иди, отпразднуем сию победу, как подобает воинам!
И они действительно начали фехтовать во дворе на потеху любопытным соседским белобрысым детишкам, выглядывающим из-за забора. Пан Григорий улыбался в стриженые усы. Сквозь улыбку на полнощеком лице пани Елены сквозила тревога.
Как-то, возвращаясь из «похода за шапкой Мономаха», разъезд спустился к Борисфену, чтобы напоить лошадей. День был жаркий, синенебый, с поющими в высях жаворонками. Лошади утомились. Да и лица товарищей панцирной хоругви были красны и мокры. Лейтенант знал удобный спуск к воде. Воины спешивались, вели лошадей к реке, те тут же клонили шеи, вытягивали бархатные губы к воде, пили, иные входили прямо в Борисфен. Товарищи стаскивали плоские шлемы с горячими кольчужными мисюрками и волчьими хвостами, зачерпывали пригоршнями воду и обмывали лица, потные головы, шеи. Позвякивал металл, фыркали лошади. Никто не говорил. Все устали. И всем было скучно… Один товарищ, а это был как раз Пржыемский, остался наблюдать на взгорке. Мирная дремота этого края обманчива, не уставал повторять лейтенант с перебитым носом и рваной щекой, отчего казалось, что на его лице запечатлел свое копыто некий конь. Новичкам порядком надоели его наставления. Все жаждали подвигов во славу своего герба и, конечно, Короны.
И поэтому восклицание наблюдателя Пржыемского сразу заставило всех оживиться. Пржыемский заявил, что увидел на другом берегу какого-то человека, который тут же спрятался… И снова объявился… И опять скрылся…
Лейтенант посмотрел на другой берег, но снизу всем виден был лишь вал ив, нежно серебрящихся узкими листьями. Он оглянулся на Пржыемского, смахивая со своего копыта — товарищи между собой так и прозвали этого командира — капли воды.
— Он тебя узрел? — спросил тихо лейтенант Копыто.
— Кажется… И уже уходит.
— Лазутчик! Московит!.. — тут же загорячились товарищи.
Пржыемский вскочил на коня.
— Пан лейтенант? — вдохновенно спросил он.
— Давай! — скомандовал Копыто.
Пржыемский хлестнул свою гнедую кобылку, и та, издав короткое ржание, с разбегу кинулась в мутные буровато-зеленые воды Борисфена. За Пржыемским хотели последовать чуть ли не все товарищи, но лейтенант Копыто запретил им. И они с завистью следили за Пржыемским. Кобыла у него была столь же опытная, как и он сам, сильно шла поперек течения, гоня мелкие усы волн, и всаднику даже не приходилось слезать с нее, как это обычно бывает, и плыть рядом.
Налетела с криком чайка. Все посмотрели на нее и снова обратили взоры к Пржыемскому. Тот уже был у противоположного берега, но выйти мешали кусты, и Пржыемский повернул лошадь, как некий корабль, чуть ниже, высмотрел прореху в кустах и направил ее туда. С шумом лошадь попыталась выйти, но ей это не удавалось, видимо ноги вязли в топком дне. И тогда Пржыемский спешился, погрузившись по грудь в воду.