Радуга и Вереск — страница 33 из 98

— Асцярожна, паненка![141] — сказал Николаус, чтобы не стоять здесь полным дураком, столбом.

Она с легкой улыбкой оглянулась на него.

– Івашка, ну, ідзі, ідзі да дому, — проговорила она ласково, похлопывая быка уже по толстой шее.

Вблизи бык оказался не таким черным, а скорее густо пегим… Но уже как прошел подальше — снова потемнел.

— А я бачыў цябе, паненка, на Барысфенам, з кветкамі[142], — сказал Николаус.

Девушка оглянулась на него и вдруг спросила:

— Гэта ваша светласць ботаў страціў?[143]

Николаус вспыхнул и ответил, что то был его друг Любомирский, решил уступить обувь ради гнезда ракам. Девушка прыснула в ладошку и сказала, что теперь, видно, надо поискать ту рачевницу.

— Ох, баюся, тыя ракі перадохлі[144], — пошутил Николаус.

Девушка уже засмеялась в голос, но тут же оборвала смех, быстро оглядываясь по сторонам, и поспешила дальше навстречу стаду. Вскоре она уже шла назад рядом с пегой коровой, за коей трусили козы. А шляхтич все стоял на том же месте. Они взглянули друг на друга. Потом мимо прошли и два пастуха, парни в войлочных шапках, портках, разбитых сапогах, длинных, подпоясанных рубахах, с бичами на плече, густо загоревшие, лохматые, покосились на черноусого светлолицего шляхтича и стащили свои шапки. Он с ними кивком поздоровался.

Идти следом за девушкой он раздумал, так и пошел по той улочке и в конце концов оказался у башни с вратами, а там повернул и направился по другой улице вдоль зеленого оврага к дому пана Плескачевского.

Один двор был особенно пахуч. Здесь жил скорняк, в чанах у него дубились шкуры лошадиные, свиные и прочие; тут же и скоблились его сыновьями, промывались, сушились, мялись колотушками. Хорошо хоть двор пана Плескачевского не соседствовал с этим двором Кривого Пахома-скорняка. Правда, ветер иногда доносил сей зловонный дух. Николаус постарался побыстрее одолеть вонючий участок улицы. Вообще мастеровые всё жили ниже, на Зеленом ручье, да вдоль стены, на Георгиевском ручье, а этот как-то затесался промеж живущих на горах. «Надо бы его скинуть в овраг», — ворчал пан Григорий. И скинул бы, да неловко было, из-за того что именно он и обрабатывал все охотничьи трофеи пана Григория, медвежьи шкуры, лосиные да волчьи. Кривой Пахом был лучшим скорняком в сем граде.

Взобравшись на повалушу и никого не найдя там, Николаус взял лютню и пустил пальцы по струнам. Его воображение все больше занимала эта какая-то чудная девчушка…

— Et iris, — бормотал он, пробуя на вкус сие имя.

И ведь не только посреди цветущего склона на Борисфене это имя было ладно, но и на той улочке грязной, мычащей — даже еще пуще как-то лучилось… Да не имя, а сама девушка. В первый момент, когда она только заговорила — не со шляхтичем, а с быком тем страшенным, — ее глаза показались серыми, чуть с голубизною, как небо в полдень над Вислой. Но потом Николаус с удивлением обнаружил, что у нее густо синие глаза, цветом в одеяния Девы Марии в церкви на холме его родного Казимежа Дольны. А при последнем перегляде с нею эти глаза уже как будто зеленели. Возможно ли такое?

Коса на склоне холма у Борисфена вспыхнула чистым золотом. Но сейчас она была русой, а не рыжей, хотя рыжие капельки словно бы света на ее щеках он точно заметил.

…Николаус и не слышал, как в горницу вошел Александр. Он стоял у порога, внимая его игре. Вржосек случайно оглянулся и увидел молодого Плескачевского с завороженным лицом. Он оборвал игру.

— Пан Орфей, — сказал Александр и тут же грубовато выругался. — Раздери меня черти! Да эта наука не хуже фехтования!.. Продолжай, сделай милость.

Но Вржосек заупрямился, повесил лютню на стену. Эта мелодия не для чужих ушей. Ее он исполнил бы, пожалуй, лишь для одного человека… если, конечно, сие явление света и вправду человек. И где? В сем варварском крае, почти в Татарии, среди лесов и берлог, ватаг свирепых шишей. В граде, то утопающем в грязи, то окутанном пылью и вонью. Не в светлых хоромах, дворце, а в какой-то лачуге… Может, то наваждение? Может, ее измыслил кто-то? Хотя бы и зёлкі Петр. Он живописец и, наверное, волхв: начертал своими красками из трав, цветов, камней и вишневой смолы сей образ, сей чистый лик.

Как такое возможно?

17. Потешный чулан

[145]

Весть об этом разнеслась быстро по замку: прибыл Потешный чулан. Как так? — не поверил кто-то, некий знаток московитских дел. Ведь Потешный чулан на Москве был, а при теперешнем царе Михаиле стал прозываться Потешной палатой. И вдруг — в гости к шляхтичам в сей спорный град явился?

Это была дружина странствующих комедиантов, скоморохов. Пришли они с юга, от Суража, встали табором за Молоховскими воротами. Воевода Самуил Соколинский не хотел пускать сих бродяг в замок, опасаясь проникновения шпионов, — из Москвы доходили тревожные вести, что будто бы на Земском соборе думцы с царем порешили нарушить мир и ударить по Смоленску, пока Речь Посполитая оставалась без короля, второй воевода Станислав Воеводский ему возражал, что-де скоморохи не московиты, а, как говорится, с бору по сосенке: украйнцы, цыгане, молдаване — сброд, короче. А гарнизону вся эта жизнь в замке прискучила, надо и повеселиться.

Не было в Смоленске Александра Гонсевского, он бы без лишних разговоров скоморохов разогнал. А воеводы оставшиеся договорились дозволить скоморохам выступить перед стеной. Но рассудили, что сие, пожалуй, еще опаснее, если жолнеры и жители выйдут из замка да станут пялиться на потеху — а тут-то и налетит злой московит с казаком. Хотя разъезды и проверяют все окрестные дороги ежедневно, но кто их знает, тех же шишей: сейчас никого, а тут враз выскакивают, будто из-под земли, как черти. Лучше уж впустить скоморохов, но только ради одного представления — и прямо провести на Верхний торг и никуда больше не давать отлучаться.

И утром в воскресенье после службы в костеле на Соборной горе и в других церквах народ потянулся на Верхний торг. «Пойдем и мы», — решили Плескачевские, Николаус с ними. Там, на пыльной площади с навесами торговцев, с кузней, где тут же могли и лошадь подковать, и выковать топор или что еще, уже было порядочно народу — вездесущих ребятишек в длинных рубахах, босых и обутых, в шапчонках и без оных, мужиков в войлочных шапках, кафтанах, женщин в нарядных платьях, убрусах и высоких шапках с платками, девиц простоволосых и в шапках или с обручами вокруг волос, украшенными бисером, в рубахах длинных под сарафанами, в чеботах, башмаках и желтоватых сапогах. Всюду громоздились бороды, у кого лопатой, у кого веником, а у иного и козлиная вилась кое-как. У служивых бороды были поменьше, чтоб враг в бою не подпалил или не ухватил дерзкой дланью да не снес вместе с головою.

Утро было серенькое, теплое. На башнях граяли вороны. Взлаивали собаки.

…И вдруг залаяли громче. А вороны взлетели с башни, чрез которую в замок и вступили комедианты. Народ притих, оборачиваясь. А они шли — кто играя на дудке, кто на скрипке, кто на бубне, а иные, в шкурах, с бараньими и козьими рогами на шапках, вышагивали высоко, на ходулях. Позади лошадка тащила воз, а впереди всех шел кудрявый черный мужик в красной рубахе, шапке — с медведем на цепи.

Дошли они до торга — и началась потеха.

Акробаты кувыркались, медведь под музыку кружился, кланялся честному люду.

А с телеги на телегу клали помост, натягивали ширмы. И вот акробаты унялись, медведя отвели в сторону, музыканты стихли.

Из-за ширмы выскочил дурачок в колпаке, по виду обычный у скоморохов Ванька-Ротатуй. Закричал: «Будь уважним, чесний народ, сей повісті любовної!»[146]

И началась сия повесть. Ширмы разошлись, и все увидели как бы лесную полянку, а на ней двоих — добра молодца в шляпе с пером да красну девицу с намалеванными красно щеками и губами, с паклей под платком и огромными грудями под сарафаном. Молодец разинул рот:

— Душка! Прекрасна дівчина! Ходив я по багатьом містам, служив царю в орді, королю в Литві, а не знайшов такої прекрасної дівчини, як ти. І ти мене присв і промовив. Хочу тебе поставити в багатьох людях і опору тебе служити, як вірний слуга проти свого пана[147].

Девица зыркнула глазами, закричала:

— А се пізнаю, дворянин, сільська щоголіна, чево ти у нас хочеш чи чим хочеш веселити себе: з соколами у мене не їздять, не тримаю я звірів в клітинах, ні на звіра ловців, ні борців всяких[148].

Молодец в ответ:

— Душка ти, прекрасна дівчина, є у тебе червоне золото аравітское, так всадив би я своє булатної спис в твоє таволжное древко і втішив би я, молодець, свою думку молодецьку, а твоє серце дівоче[149].

Тут бороды закрякали, загудели, то ли одобрительно, то ли осуждающе. А жолнеры, кто сей язык южный разумел, весело засмеялись. Девицы друг с дружкой переглядывались, прятали улыбки. А женщины с покрытыми головами хранили на лицах спокойствие… да в глазах улыбки мерцали.

Девица заорала все тем же южным толком:

— Сорочий сын, рогозиная свита, холщовые порты, мочальная покромица, войлочная шапка, глиняный шелом, соломенный доспех. У отца ты был не в жаловании, у матери не в любви, без государства ты человек, а друзья у тебя всю неправду тебе делают за твою великую глупость!

А тот ей в ответ, хлопая глазами и разводя руками:

— Душа моя! Милая красная девица, то тебе не ведомо, каков я есть добрый и именитый государь, а ты мне будешь и животу моему государыней.

— Ды прыбытку яе добранька, хлопец![150]