Радуга и Вереск — страница 45 из 98

[181].

— Ну, ты знаешь мое мнение на сей счет, — отчеканил Аркадий Сергеевич.

— Ох уж эта метафизика, — пробормотал Савва и как-то уже не столь колюче взглянул на Косточкина. — Давно там были?

— В тот год и даже день, когда Качиньский навернулся у нас, — сказал Аркадий Сергеевич, — по всегдашней польской дерзости.

— Ну, Аркадий, — отозвался Валентин, — ты здесь, как обычно, пристрастен.

— Это перст истории, — сказал Аркадий Сергеевич и, конечно, вздернул свой узловатый и прокуренный перст. — Само смоленское небо бунтует. Нечего ему дерзить. Туман — значит, туман. Но как может польский лыцарь испугаться смоленского тумана?

— А я бы сравнил этот налетевший вихрь с платом, который распростерла Богородица во Влахернской церкви, спасая Константинополь от врагов, — сказал часовщик, безумно синея глазами.

— Сомнительное сравнение, — сказал Борис.

— Они летели только поклониться костям соплеменников, — поддержал его и Валентин. — Там были и женщины.

— И все же, сколько можно тыкать нам под нос эти кости? — спросил часовщик.

— Ну да, — тут же откликнулся Борис. — Мы же напрочь забыли своих красноармейцев, тысячи, сгнившие в их концентрационных лагерях Стшалково, Тухоли… Спроси любого у нас про эти лагеря, никто не знает. А скажи: Катынский лес, — сразу ответят: Сталин, поляки, Сталин. Как пароль — отклик. Это уж так!

— Но все-таки не будем их демонизировать, — сказал Валентин.

— Они сами демонизируют наш город. Он у них как проклятье, — сказал Аркадий Сергеевич. — Сколько фантастических версий изобрели после крушения! Мина на борту, выстрел из пушки, злоумышленники-операторы. И даже искусственный туман! — Аркадий Сергеевич саркастически рассмеялся. — Какая-то видеозапись, на которой слышны выстрелы. Ну? Министр ихней обороны говорит о трех выживших в крушении. Где же они? В застенках или смоленских лесах. Или их уже перестреляли русские. У лыцарей явная паранойя. У предков был знаменитый гонор, а у этих — паранойя, и ничего более. Один корифей из Штатов, но, разумеется, чистокровный поляк, увидел на космических снимках некие белые пятна, на которые и рухнул самолет. Так он выдвинул теорию какого-то волшебного вещества, порошка, притягивающего алюминий. Еще эксперты никак в толк не возьмут, мол, отчего это смоленская береза оказалась прочнее алюминиевого крыла? Оттого!..

— Порошком, наверное, сами эксперты и балуются перед своими экспериментами, — заметил часовщик.

— Ну ладно, — сказал Аркадий Сергеевич. — Да, а хорошо, что не куда-нибудь в Турцию едут играть свадьбу, а сюда. Ладно. Пора приступать. Сейчас. — С этими словами он вышел в соседнюю комнату и вскоре вернулся уже не в пуловере, а в коричневом пиджаке в светлую клетку и в темных брюках. — Рассаживайтесь, господа и, — тут он сделал легкий наклон головы в сторону бородатого Бориса, — товарищи. Выступающий — к барьеру!

Все рассаживались в этом зале среди тускло освещенных картин. Косточкин разглядывал изображения в рамках. Почти всюду главной героиней была крепость. Башни в снегу, цветущие деревья на фоне стены, дымящие домики между башнями и собором на горе, голуби в бойницах, снежная баба под луной и на фоне стены и башни, ворота в башнях, восход солнца над бойницами, дождь и лужи с отражениями башни, руины и старые деревья, река и отражения крепости, церквей, крепость, затопленная туманом, и наконец радуга среди туч, над башней…

Валентин поставил стул перед окном, но пока не садился, а встал позади него, держась одной рукой за спинку; в другой его руке белели листы. Он откашлялся, обвел присутствующих печальным взглядом и заговорил глуховато:

— Возможно, здесь изложены чувства и мысли, хорошо всем известные… И даже точно так оно и есть. Тем не менее хочу поделиться опытом чтения этой книги. Ну, точнее — перечитывания. Мы много читаем, но, как правило, не все помним хорошенько из прочитанного. Есть такие книги, что требуют повторного, так сказать, погружения. Итак, приступим. — Он снова откашлялся.

— Может, пора прополоскать горло? — поинтересовался Аркадий Сергеевич шутливо.

Но Валентин лишь поднял руку, отстраняя жестом предложение, и начал читать.

— «И сразу скажу, что это любопытнейший эксперимент столкновения литературы и действительности. Хотя эксперимент литературный. Впрочем, тут включается опыт читателя: хорошо представляешь, как сам выезжал бы из какой-нибудь деревни на коне, с немецким ржавым штык-ножом, в шляпе пчельника-деда. И — вперед!

Да вот и живой пример — Лимонов, хотя его взгляды мне совсем и не по нраву. Иногда кажется, кстати, что он и копирует внешность Дон Кихота: бородка, усы. Его противостояние с властью можно назвать и донкихотством.

Толкиенистам, наверное, „Дон Кихот“ дается еще легче. Вспоминаю, как догнал одного толкиениста-реконструктора на мосту через Днепр, возвращавшегося, видимо, с какого-то очередного ристалища: брел дюжий парень со щитом, в настоящей кольчуге, с копьем, с мешком.

У знакомого этим делом увлекался сын, что вызывало полное неприятие отца. Детские забавы! Сейчас он служит в Кремлевском полку, участвует в спектаклях, в „Белой гвардии“, собирался на гастроли в Киев…»

Тут все зашевелились, заскрипели стульями.

— Гастроли в Киеве уже начались! — не вытерпел Борис. — Идут полным ходом. Только совсем не белой гвардии. И уж никак не красной.

— И Лимонов — какое же противостояние? Он все забыл и аплодирует власти, тогда как его молодые соратнички в тюрьмах баланду хлебают, — добавил часовщик.

— Прошу не прерывать! — призвал Аркадий Сергеевич.

Валентин продолжал:

— «Детскость восприятия искусства непреходяща, она и заложена в самом искусстве. Толстой по-ученому называл это вчувствованием.

Вот читаешь Хименеса, его прелестную вещь „Платеро и я“ про недалекие странствия с осликом, и хочется — ну, если не в окрестностях Сан-Хуана, в Саду Монахинь, среди пурпурных гранатов оказаться, — то хотя бы обзавестись осликом».

При этом Валентин так вздохнул, что все заулыбались, даже Борис, полыхнувший только что по поводу Киева…

— «Но сейчас зима, Таня вяжет перед электрообогревателем, и я читаю „Дон Кихота“ и восклицаю в душе: Санчо спасает все! Целительны для этого многословного романа и короткие главки. Цирюльник, священник невыразительны; то же и ключница, племянница. Да и хозяин постоялого двора и селянин, бичующий мальчишку. Но Санчо!»

Тут послышались мягкие, но тяжелые шаги, клацанье когтей по половицам, сразу и затихшее на потертом ковре.

— Успокойся, ляг и послушай, это еще не про тебя написали, — сказал ему хозяин.

Валентин взглянул на них с улыбкой и заметил, что лучше будет обозначать слугу просто инициалами: СП.

— Будто союз писателей, — сказал Борис. — Союз писателей Кастилии.

— Уж лучше в духе Гессе: Кастальского ключа, — откликнулся Аркадий Сергеевич.

— Кто же в нем, кроме Сервантеса и самого Гессе? — спросил Валентин.

— Как кто? Федор Андреевич фон Эттингер! — отчеканил Аркадий Сергеевич и выдвинул нижнюю челюсть. Затем он обернулся к Косточкину и сказал, что тому надо было здесь оказаться на Эттингеровских чтениях.

— «Итак, СП. С его здравомыслием и соленым юмором! Это как откровения Питера Брейгеля. Сочно, выразительно, заразительно и поразительно.

Оборванный рассказ СП о влюбленной пастушке и пастухе, переправляющем через реку триста овец (а Дон Кихот не следит за рассказом с должным вниманием и не может ответить, сколько овец уже переправлено на другой берег, — и СП, поклявшийся сразу же закончить рассказ, как только слушатель не сумеет назвать число переправившихся овец, — так и поступает), заставил меня рассмеяться и окончательно — и вторично — поверить в гениальность автора. (Хотя сам-то я сумел правильно ответить СП: шесть овец, — но, увы, меня он не стал слушать и так не продолжил рассказ.)

За два месяца до этого романа я прочел в „Иностранке“ воспоминания любовницы Сальвадора Дали Аманды Лир и теперь мне кажется, что художник копировал Рыцаря Печального Образа. Или таков уж воздух Испании. Но, читая роман, вижу под тазиком брадобрея лицо Сальвадора Дали.

…И ночью он мне приснился и пожаловался, что один ус у него упал!»

— Ха-ха-ха! — дружно откликнулась аудитория.

Борис подкрутил свои светло-темные усы.

— «А утром — у нас, в России, не в Испании — под окнами вереница увязших машин. Воду холодную и горячую отключили. Свет, правда, еще горит. Лоджия в сугробах. На окнах белые карнизы. Зима! Зима как сон. Чудесно. Я все-таки ее люблю. За сгущающийся жар жизни.

Этот жар пылает в груди Дон Кихота, а еще сильнее — у СП, хотя зимы такие им и не снились».

— Прошу прощения у выступающего, — сказал Борис. — Но у меня, так сказать, брак восприятия. Как услышу СП — так сразу рожи наших писателей вспоминаю, с зачесанными лысинами, крашеными усами, крестиками и партбилетами, зарытыми на всякий случай в саду на даче. И даже жуткие графоманские вирши в ушах звучат, ну вот правда. Ведь после Твардовского тут не было никого и не будет.

— А ты?

— Я всего лишь бард.

— Героическая самокритика, — сказал часовщик.

— Нельзя ли называть его хотя бы просто Панса?

— Принято, — ответил Валентин.

— «Да, хорошо зимой читать про пыльные испанские дороги.

Но Сервантес заговаривается, мои друзья. Да, да, бывает. Вот Панса удивлен, узнав, кто скрывается под именем Дульсинеи Тобосской: грубая голосистая деревенская девка. Но несколько глав спустя заявляет, что не ведает, кто такая Дульсинея… Или это прием? Ведь действительно, не деревенская же девка?

Его сознание раздваивается. Наверное, „Дон Кихот“ интересен психоаналитикам. Можно примерами из этой книги иллюстрировать какие-то проявления шизофрении… — внезапно Валентин осекся, быстро взглянул на Охлопьева, нагнул голову и продолжил: — Священник или цирюльник просит обратить внимание на то обстоятельство, что Дон Кихот обо всем рассуждает весьма здраво и поскальзывается лишь на рыцарской теме. Ну, это же явный пунктик. И с Пансой он ведет себя как родитель-шизофреник. Он захлестывает оруженосца „двойной петлей“, есть такое понятие в психологии, то есть ситуация, к