Радуга и Вереск — страница 49 из 98

— А нам он зачем?! — крикнул часовщик.

— Отдайте его в тот магазин! — уже от двери крикнул Косточкин.

— Вот и отдайте!

— Не могу! Некогда!..

И Косточкин выскочил на площадку и застучал подметками ботинок по ступенькам, как будто и вправду куда-то спешил.

26. Возвращение

Первое, что сразу же вспомнил Павел, проснувшись у себя в номере, это был глоток свежего воздуха и луна над башней за черным рвом… Он лежал, хмуро соображая. Это он увидел, выскочив на улицу, да-а-а… Косточкин зевнул. Припоминал, как пробирался наобум по темным улочкам, мимо обшарпанной церкви, в окнах которой тускло горел свет, а из открытой форточки доносились… звуки пианино и высокий ледяной голос женщины. Косточкин даже прошел за ограду и постоял, послушал. Да, ему не померещилось.

За церковью тоже зиял черный овраг, испещренный оранжевыми и синими пятнами фонарей, там и сям прорезанный квадратами окон.

А над оврагом плыл странным кораблем… точнее несколькими кораблями-ракетами — собор. И еще не плыл все-таки, а готовился к старту.

Косточкин отливал, умывался, глядел на свежую щетину, что была нехороша, рыжа, а то он отпустил бы модную бородку; брился и с непонятной тревогой всматривался самому себе — да? — в глаза.

Впрочем, нет, беспокоили его не глаза, а что-то другое. Предстоящее событие местного значения?.. Или что-то другое? Накрывшийся фотоаппарат? Нет. Он ожидал звонка невесты, вот что. Или, скорее, сам хотел ей позвонить. Да, пока она здесь одна, то есть…

Косточкин смыл пену, растер одеколон по лицу.

— Мордой в Испанию, — пробормотал с усмешкой.

Он не знает испанской поэзии, как, впрочем, и русской, но зато ценит тонкие и сложные ароматы той страны… Хотя и не он, а Маринка.

А старперы, кавалеры керосиновой лампы, похоже, тащатся по полной от Испании и особенно Толедо. Но при этом исповедуют какой-то исконно-посконный смоленизм. Или как это говорил Охлопьев? Странная помесь.

Натянув штаны, накинув рубашку, еще не застегнувшись, он потянулся к сумке, достал фотоаппарат, включил. Дисплей оставался черным, черным, как квадрат Малевича или испанская ночь! Что там происходит в недрах этой машинки? Сохраняется ли вообще изображение или нет?

Дурачина, зачем отказался от дня рождения? Что за снобизм. Ну, снимок всегда можно вытянуть, если в RAW снимать. Но что-то дернуло его повыпендриваться. А теперь-то ясно, что ему непреодолимо хочется снова заглянуть в ее глаза… Хотя он даже не определил, какого они цвета. Запомнил лишь серебряный блеск за стеклом дверцы автомобиля… Пыжика, оранжевой субмарины.

Решено! Звонить.

Или нет. Пойти в мастерскую, вот. Есть же здесь мастера-технари? Узнать можно в том магазинчике, где покупал заряжающее устройство. Терминатор бы сразу все раскусил, точнее — пронзил своим оком и вынес вердикт. Вперед, чем черт не шутит.

Косточкин сунул фотоаппарат в сумку и принялся лихорадочно застегивать пуговицы. Одевшись, спустился в ресторан, выпил наскоро большую чашку несладкого крепкого кофе с булкой и сыром. Стоимость номера включала и завтрак. Выходя из гостиницы, спохватился, что таким образом пропустит это главное событие города, ну то есть не сфотографирует ничего… Во сколько это начнется? Кажется, в десять?

Косточкин пошел быстрее по сырым, туманным, смутным улицам. Мимо шагали сосредоточенные смоляне. Выделялись яркими куртками и шапками студенты с рюкзачками, папками. Они перебрасывались репликами и в общем были почти веселы.

Косточкин вышел к парку. По его предположениям, магазин где-то поблизости. В деревьях парка роились галки и вороны, словно некие твари в гигантской бороде, — он вспомнил несуществующих пчел в бороде того барда. Голос у него хороший.

Так, в этом парке памятник… Эшкрофту в малиновом пиджаке. Мгновенно ему послышались вступительные аккорды горько-сладкой симфонии.

— Простите, магазин «Фото»? — спросил Косточкин у рыжего студента в клетчатой куртке, красной вязаной шапке, с красным шарфом вокруг шеи.

— «Фотик» — там, — бросил дружелюбно тот, указывая направление.

Не опасается клички «Красная шапочка», мельком подумал Косточкин и посмотрел на часы. Было пятнадцать минут десятого. Через пять минут он стоял перед магазином. Тот был закрыт. И открывался только в десять.

И Косточкин смирился. Пойдет в собор и будет и дальше снимать вслепую. То, что нет резкости, в конце концов, не беда. Может, его миссия в том, чтобы вернуть золотой век. Может, он второй Генри Пийч Робинсон, заявивший: нет протоколу! Пикториализм[182] — его детище. Хотя уже в девяностые Ерин и Колосов возродили эту мазню моноклем. Алису от этих дел тошнит, она обзывает их Мармеладовыми. Но не от Мармеладова из «Преступления и наказания», как узнал Косточкин, а от слащавости, мармеладности. Хотя сама-то изо всех сил добавляет «солнечности» своим снимкам, что, на вкус Косточкина, тоже сладенько. А насчет пикториализма… Ну да, есть удачные снимки — вроде сновидений, у того же Стиглица, «Конечная остановка конки» с дымящимися лошадями, рельсами, снегом, вагончиком… Из-за того, что от лошадок пар валит, все приобретает какой-то сюрреалистический вид, вот как будто здесь, в Нью-Йорке, приземлился небесный фаэтон… или как там? Фаэтон и был чуваком, укравшим однажды у Аполлона его солнечную колесницу. И вот, опа! — мистер Фаэтон здесь, в плаще и шляпе оглядывается сперва на свой экипаж… А потом уже он начнет смотреть вокруг, пока не подойдет полисмен. Или у Робера Демаши «Скорость», машина музейная пылит по дороге. «Дама в кафе» ничего у него же. Или, там, Уайт из бакалейной лавки. Альфред Горслей-Гинтон. Короче, фото близоруких, как говорили тогда.

Но Косточкин был приверженцем прямой фотографии. Все, как оно есть. Чем и интересно. А фантазируют пускай мультипликаторы. Прямая фотография труднее. Прямая, или — чистая. Хотя Стиглиц себя называл приверженцем чистой фотографии. То есть — фотография безо всяких там фокусов, кроме фокусировки! Стиглиц не был слепцом, но его снимки все-таки пикториалистичны, иногда от живописи не отличишь, что самому ему не нравилось. А слепцы — ну русский Еремин с «Мостом в Вероне», да и Йозеф Судек с его пражскими садами. Немка… как ее? Вроде музыкальная фамилия… Ну два мужика в кафе на переднем плане, а позади сидит дамочка в белом. Об этой немке еще все говорят, что этот этюд ввел в историю фотографии. Одним снимком и прославилась, как тот черный единственной песней «Don’t worry — be happy». Или «Shocking Blue» с «Венерой», ну «Шизгарой»…

Что ж, сделать хотя бы один снимок? И, может быть, именно здесь, сейчас, в туманном холодном Смоленске.

Косточкин уже шел по улице, круто падающей вниз, к Днепру, — действительно, словно какая-нибудь из улочек Толедо, обрывающаяся к Тахо. Вот большие часы. Может, сфотографировать их? И он достал фотоаппарат. Дисплей оставался черным, но все значения в верхних окошечках можно было видеть: диафрагма, ИСО, выдержка. Так что — не вслепую. Просто надо вспомнить науку обращения с «Зенитом 122», ведь так все и было в те времена. Никаких дисплеев. Точный расчет. Правда, лимита кадров — нет. И Косточкин сделал пять снимков часов.

Нет, хорошо, что магазинчик был еще закрыт.

Впереди уже вырастали серые купола и золотые луковки собора. Можно сказать — вызревали, вылуплялись на глазах, как при быстрой демонстрации отснятого видео, лезли, но не вверх, а вниз — из туманных высей. И собор сейчас представился ему живым организмом.

По дороге все так же летели авто. А у собора стояли вереницы машин. И к лестнице тянулись люди. Вблизи собор уже был свободен от туманной завесы. На крышах соборных строений сидели голуби. Перед лестницей стояла конструкция металлоискателя, полицейские заглядывали в сумки.

Косточкин поискал взглядом ту женщину, что должна сегодня взлететь, но не увидел. Вообще нищих у собора не было, наверное, разогнали. Он сфотографировал собор и подошел к конструкции.

Молодой розовощекий полицейский заглянул в сумку и попросил открыть кармашки.

— Что же там можно спрятать, — пробормотал Косточкин, но требование выполнил.

— Ножик! — вдруг сказали ему сзади, когда он уже поднимался по гранитным сырым ступеням.

Обернувшись, увидел того фотографа с косящим глазом, щеточкой усов, большим носом. Он был в черной беретке, в зеленой вельветовой куртке, с сумкой на боку и двумя фотоаппаратами на груди.

— Ну, если только… — пробормотал.

— Не очень светлый денек, коллега? — спросил фотограф, выстреливая одним глазом куда-то выше головы Косточкина.

— Да, — ответил тот, глядя на два его фотоаппарата «Кэнон».

— Во всеоружии, — откликнулся фотограф на его взгляд. — Событие-то архиважное! Два года Одигитрию ремонтировали, скоблили москвичи, спецы, говорят, семнадцать слоев сняли. Лики были все записаны, самой Богородицы и младенца. А вот расчистили. Правда, младенца лик и вовсе исчез. А Богородицы — остался. Но такой, что, мол, реставраторы ахнули. Совсем не такой, в общем. И мы увидим. Сами увидим то, что только четыреста лет назад все видели. А теперь мы.

Глаза фотографа возбужденно сияли. Он посоветовал занять место у самого входа в собор, на высоком крыльце, указал на ворота, через которые икону будут вносить во двор, и сам туда направился. А Косточкин еще медлил, озирался — и увидел очки в толпе, длиннополый теплый плащ. Это был Охлопьев. Он разговаривал с какой-то женщиной в шляпке, клетчатом полупальто с меховой оторочкой. Косточкин еще раздумывал, как ему поступить, но Охлопьев его уже заметил и кивнул. Косточкин направился к нему. Они поздоровались.

— Решили запечатлеть? — спросил Охлопьев. — Верное решение, молодой человек. Собственно говоря, событие, по сути… кхм… да, по сути оно то же, что и первое прибытие. Когда Годунов привез.

— Вообще-то это четвертый раз, — сказала женщина в шляпке.

— Ну да, — ответил Охлопьев, — верно.