И женщина, ободренная, продолжала, загибая пальцы на руке в перчатке:
— Первый раз ее возили на поновление в Москву в семнадцатом веке, второй раз она уходила из осажденного наполеоновской армией Смоленска вместе с солдатами, третий раз она шла с крестным ходом на Бородинское поле в честь столетия изгнания Наполеона…
Тут ее окликнула другая женщина, та обернулась, заулыбалась и, извинившись, отошла.
— Все так, — пробормотал Охлопьев, кривя узкие губы. — Фотографируйте. Савва, человек, имеющий особые отношения со временем, знаете, что говорит?
Косточкин пожал плечами.
— Любопытную вещь. А именно: здесь сейчас будет коридор, кротовья нора в толще времени. — Охлопьев улыбнулся. — Понимаете?
— Наверное, — ответил Косточкин.
— Ну, так что фотографируйте. Авось и зафиксируете что-нибудь эдакое. Да и даже то, что все видят. Фотография такая штука, ну вы знаете. Как, впрочем, и любые другие изображения. Какие-нибудь народные картинки девятнадцатого века, там баба мужика за бороду дерет, или… в общем, карикатуры в цене, так теперешние граффити на стенах туалета, а? Хе-хе. И фотки. Всему придет свое время ценителей, да. Ну а тем более…
— Аркадий Сергеевич, здравствуйте! — крикнули из толпы.
— Здравствуйте! — ответил он. — Ведь и фотографии из того альбома в общем заурядные вполне. Но — время будто бы поместило их в такую вот оправу, а точнее, как писал Ортега-и-Гассет, создало такую линзу, стекло художественности, что… Вы за альбомом приходите. Зачем он мне? Второй? А то бросились вчера, как на пожар. Или с пожара…
Косточкин покраснел. Хорошо, что в это время к Аркадию Сергеевичу подошли парень с девушкой и он заговорил с ними. Косточкин ретировался. Поднял голову. Часы на колокольне шли. Стрелки приближались к намеченному сроку. Косточкин взошел на крыльцо. Тут уже заняли позиции мужчины и женщины с фотоаппаратами. Он осматривался. Мешали казачьи лохматые шапки с красным верхом. Что они тут делают, ряженые? Ведь это как-то нелепо, мельком подумалось ему, придает всему привкус театральщины…
А народ уже волновался, выстраивался по обе стороны от арки. Курсанты вставали цепью. Суетились фотографы, двое операторов с камерами на плече. В какой-то момент в толпе засеребрились глаза. Косточкин всматривался. Но видел все незнакомые лица. Старые, молодые, женские, мужские. Платки, вязаные шапки, кепки, зимние шапки военных, лохматые папахи. Напряженное ожидание нарастало действительно какими-то слоями, толщами. Было сыро и промозгло.
…И в десять — стрелки переместились на часах колокольни — ударили колокола. Но не разрядили, а лишь добавили напряжения в воздухе. И в этот миг с крыш и куполов сорвались голуби, оглушительно захлопали, подхватывая фотографа, а не ту нищенку, как обещала молодая нищенка.
На мгновенье ему почудилось, что ступени уходят из-под ног; лица людей, мужчин и женщин, стариков, курсантов в зеленой зимней форме, полицейских, священников в черных одеждах, колокольня, арки — все вдруг превратилось в такую живую фотографию в духе слепцов-пикториалистов. Косточкин схватился за тяжелую огромную распахнутую створку белой двери — а как будто взялся за объектив и навел-таки резкость. Все стало четким.
— Этого еще не хватало, — пробормотал Косточкин с глухим изумлением.
Он-то думал, что отделался синяками да ссадинами, и больше никаких последствий.
И в этот миг в арке заголубели одежды, священники были простоволосы, молоды, наверное, какие-то служки, светловолосый нес подсвечник с горящей толстой свечой. Люди тянули шеи. Щелкали и вспыхивали камеры. Колокольный гул звенел, раскаляя воздух. Косточкин навел камеру, но тут в видоискателе замаячила дурацкая папаха с красным верхом. Он отклонился в сторону — и увидел уже в арке громоздкий деревянный и стеклянный саркофаг с иконой на плечах казаков. Стекло ртутно серело, изображение было смутным. Коридор людей — это и вправду был коридор, отметил Косточкин. Нет, казаки не несли икону. Они просто шли впереди зачем-то. Наверное, из желания покрасоваться и попасть на снимки и в новостные программы. А несли ее простоволосые курсанты с покрасневшими от холода ушами, и не на плечах, а на руках. Икона в саркофаге покоилась на тяжелых носилках из целых брусьев. Худосочный парень с рюкзаком за спиной, с яркой надписью RUSSIA, снимал тяжелой камерой, держа ее на плече. Возле него стоял еще один телевизионщик. Мельтешили фотографы. Покосившись, Косточкин заметил неподалеку и того фотографа. Он щелкал без перерыва.
Икона уже была перед крыльцом. Люди вытягивали шеи, толкались. И Косточкин теперь увидел изображение ясно.
В глаза бросились скорбно поджатые женские губы и колючие глаза, темный лик младенца, похожего на странного взрослого. А фотограф утверждал, что лик младенца счистили совсем. Нет, вот он…
Но взгляд притягивало лицо Марии в плате кирпичного цвета, с более светлой каймой, ее рука с длинными пальцами. Белки темных глаз были похожи на два серпа, да, как будто два месяца…
Косточкин фотографировал. Глаза Марии были устремлены поверх голов.
Когда курсанты стали снимать икону, видимо, очень тяжелую, и красноватые руки потянулись к изображению, у Косточкина почему-то перехватило горло. Тут ему и вспомнились видеосюжеты о гибели солдат, ополченцев, офицеров в украинской смуте. Да и толстовские строки, поминаемые в местных новостях, пришли на ум — о том, как молились этой вот иконе перед битвой на Бородинском поле солдаты, офицеры и Кутузов.
…Но… какой милости они все ждали от этого изображения?
Косточкин не понимал. И продолжал снимать. Иногда его толкали под локоть. Но и так неизвестно было, что там у него получается. Может, все и будет расплывчато. Или все кадры обернутся черными квадратами.
Курсанты с видимым трудом брали икону и уже несли ее по ступеням в собор. Женщина, стоявшая чуть впереди Косточкина, плакала. Многие крестились. Из толпы тянулись руки, чтобы коснуться саркофага. В объектив, как наваждение, лезли лохмотья папах казаков. В какой-то момент Косточкин увидел поднимающегося следом за иконой простоволосого часовщика. Да, это был он. Потом в видоискателе засеребрился взгляд на светлом лице, обрамленном сине-белым платком, и Косточкин отнял фотоаппарат от глаз и увидел Яну. Она улыбалась.
27. Вхождение во храм
— Вы?
— Здравствуйте, Павел.
— Не ожидал вас увидеть.
— Почему?
Косточкин замялся.
— Да, — нашелся он, — у девочки же день рождения.
— Но с утра она в школе, — ответила девушка, поправляя платок.
— Действительно, — согласился он, невольно оглядываясь.
— Да не ищите ее, говорю вам, — сказала девушка.
— Нет… — Косточкин потер переносицу. — Просто…
— Вам надо фотографировать и некогда тут болтать, — сказала она.
Косточкин тут же возразил с жаром:
— Нет вовсе!.. И я не на службе, а сам.
— Я так и думала.
— Что?
— Ну, такое событие нельзя пропустить. Тем более фотографу.
— Да, — согласился он. — Хотя я всего лишь свадебный…
Она улыбнулась с иронией.
— Перестаньте. Это мне напомнило ту фразу из детского кино.
— Какую?
— Ах, я не волшебник, я только учусь.
— Волшебниками были первые, как обычно, — сказал Косточкин. — Первая фотка, первая цветная… А сейчас пошли ремесленники. Знаете, я все же решил фотографировать, так сказать, вслепую. Будь что будет…
По крыльцу поднимался Охлопьев, он уже стаскивал с головы меховую кепку, обнажая седые длинные волосы.
— Напрасно медлите, — бросил он Косточкину, — потом не протолкнетесь.
И вошел с остальными в собор.
— Вы уже знакомы? — спросила с некоторым удивлением девушка.
Косточкин кивнул. И в свою очередь поинтересовался, знакома ли она с ним.
— Ну да, еще бы. Кто не знает нашего толедца, человека стены. Тем более он мой бывший препод. Я с ним уже здоровалась. А когда вы успели?
— Он вызвал мне «скорую»…
— Ах, да. Брат рассказал вашу историю. А мы с Янкой думали, вы разыгрываете… Ну, про поцелуй башни.
У Косточкина снова оцепенел затылок.
— Что вы так… заторможенно глядите?
— Да так… Немного двоится действительность.
— Правда? — Она внимательно и глубоко взглянула.
Она была чудесно сероглаза, темноволоса, бледновата, вокруг носа обозначались слабые веснушки. На ней было облегающее длиннополое темно-синее пальто. Некоторое время они глядели друг на друга.
— Входите, входите, не стойте! У-ха-ха-ха, умора! Чё стоять-то?
Они оба оглянулись. Это была та дурковатая девица в куртке, тренировочных штанах с лампасами и разбитых кроссовках, но туго повязанная шерстяным белым платком.
— А, вот твой фотик, — сказала она. — Ну сфоткай все, сфоткай. Давай. Потом уже ничего не будет. Всех злых, хотящих добра себе. Дайте добра злу! — Она ощерила в улыбке желтые зубы. — Дайте, дайте! Двоеженцам, троеженцам, дайте, дайте. Хы-ы. И вору, дайте, дайте еще украсть чтобы. Добра, добра, всем добра. Все злыдням — добра и только добра дай, Матушка-заступница. Хы-ы!
— Да, и я специально пришел, — поспешно сказал Косточкин, прерывая поток ее речи, — специально, чтобы…
— Хы-ы, хы-ы.
— Вы говорили, что ваша знакомая… Чтобы вот и сфоткать ее с голубями. Где она?
— Как где? Они ее прогнали, они ей не дали, не пустили! — затараторила она, указывая на стоявших поодаль полицейских и казаков. — Забоялись, подлюги! Не дали, не пустили Мартыновну в небо к Мати Божией. Голубам ее крылышки обстригли, наголо, наголо побрили! Забоялися!
Тут к ним направился казак в папахе, шинели с погонами, в брюках с красными лампасами, с седой кудлатой бородой и сизым носом, туго препоясанный портупеей.
— Эй, ты снова?! — строго окликнул он. — А ну, давай-ка!..
— Кровь на голове, а тоже добра ему дай-ка, — заговорила девица, вращая карими с крапинками глазами, — на-ко, на-ко! Кровь, как коты сметану, лижут, лижут да лакают, как собаки, а мира, денег, счастья, здоровья, крепкой крыши, чистых окошек — дай, дай им, Мати! Дай! Чтоб сыты, сыты были и здоровы, и усы в крови.