ачьей лошади, замок рядом. А если нельзя к нему пробиться, то уйти в сторону — и доехать до острога.
Но чего ждать от полубезумного немца? Тот уже похрапывал, выдувая своим готическим носом водочные пары. Николаус слушал его, полулежа на боку. Спал он только на животе. Однажды во сне повернулся на спину, и сраставшаяся рана треснула, очнулся от боли, почувствовал кровь на спине. Но больше это не повторялось. Память боли — действенная штука. Тело само себя стерегло с тех пор. И сейчас Николаус повернулся осторожно на живот. Ему бы еще окрепнуть, набраться сил.
Потом разговоры с Фомой Людвиговичем вдруг прекратились. Лекарь хмуро отворачивался, молчал. А когда Николаус сам попытался завязать разговор, оборвал его репликой:
— Fama crescit eundo[227].
Видимо, до начальствующих московитов дошли какие-то слухи о разговорах лекаря с пленным шляхтичем.
Через два дня за Николаусом вдруг пришли стрельцы.
— Уставай, пан, пайшлі, — сказал один со светлым лицом и русыми усами.
Фома Людвигович повстречался им уже на улице, в черной шубе, меховом треухе, он шел по скрипучему снегу, дымя трубочкой. Молча посмотрел, посторонившись, и заскрипел дальше громадными войлочными татарскими сапогами. Николаус не знал, что и подумать.
Они шли мимо дымящихся землянок со штабелями дров, громоздким оружием, поставленным в сооружения из досок. Всюду крутились собаки, лаяли, грызлись за кости. В одном месте горел костер на улице и мужики крутили на вертеле коровью тушу. Все опушал иней. Солнце холодно светило. На дальних деревьях граяли вороны. Николаус смог увидеть и замок за глубокой долиной, и даже башню, напротив которой с той стороны стены стоял дом Плескачевского с повалушей. Он щурился от солнечного света.
Табор, по которому они шли, защищали крутые валы и частокол, на валах стояли небольшие пушки. В табор въезжали сани с сеном и дровами, целый караван. Всюду ходили стрельцы в красных длиннополых кафтанах, препоясанных кушаками, и в отороченных мехом высоких шапках, с саблями. Бросали взгляды на пленного, что-то говорили.
Николаус снова поискал башню, и тут его грубо пихнул тот русоусый стрелец, да прямо попал в заживающую рану, так что шляхтич зажмурился и стиснул зубы.
Они подошли к бревенчатой свежесрубленной избе, возле которой на коновязи стояли лошади. Перед дверью в толстом красном длиннополом кафтане на меху и в высокой шапке, отороченной овчиной, в теплых сапогах и рукавицах, с бердышом и прислоненной к стене пищалью, увешанный по широкой груди деревянными пенальчиками для пороховых зарядов, стоял стрелец с толстыми щеками и усами, обросшими сосульками, что делало его похожим на какого-то лесовика, точнее — морозовика…
Он толкнул дверь и велел Николаусу зайти. Русоусый вошел следом.
В избе было жарко натоплено. На скамьях сидели люди. Света недостаточно было от маленьких окошек, и потому горели лучины по стенам. Обвыкая к этим сумеркам после яркого морозного утра, Николаус озирался.
Мужчина в меховой шапке с редкой бородкой и острым носом что-то спросил высоким голосом по-московитски. И тут раздался звучный знакомый голос:
— Ну здравствуй, пан Николай!
Сказано было по-польски, но тут же человек, сидевший посредине избы, перешел на другую речь:
— Добры дзень, кажу, пан Мікалай. Гэта пан Мікалай Вржосек, таварыш панцырныя харугвы з замка[228].
Николаус уже узнал, а теперь и разглядел дворянина Алексея Бунакова, его большое лицо с увесистым носом, чуть раскосые глаза, косую сажень в плечах, крупные руки. Правда, одет был дворянин очень просто: в сермяге, в войлочном плаще, в бараньей шапке. Мгновение они смотрели друг на друга и молчали. А все вокруг задвигались, заговорили и снова смолкли по жесту остроносого с неказистой бороденкой и высоким голосом. Толмач-поляк был здесь же, он откашлялся.
— Алі не прызнаеш мяне? — спросил Бунаков насмешливо.
— Узнаю… Здравствуй, пан Алексей, — ответил Николаус подавленно.
Остроносый что-то сказал, и толмач-поляк начал было переводить, но Бунаков оборвал его.
— Пачакай балбатаць, мілы сябар. Ён жа ўсё разумее. Ну, акрамя маскоўскай гаворкі. Ды і тую разумее, а толькі не гаворыць[229].
— А казаў, што ў острожку на Ніколе Славажском служыць і гаворка распавядае толькі польскую[230], — подал голос кто-то.
Алексей Бунаков рассмеялся.
— Туды пан на паляванне ездзіў. Як, удалая была пацеха? А ў нас, бачыш, якая пайшла…[231] — сказал он и широко развел руками.
— Ну вот что! Слушай сюда, пан Микола. Не в нашем обычае истязать благородных шляхтичей, чай, не мужланы. А придется, ежели и дальше ты будешь водить нас за нос. Так что все говори. А Алексей ужо не даст соврать. Смотри мне, пан, — посверкивая в свете лучин глазами, высоко сказал остроносый на понятном всем западнорусском языке и постучал плеткой по скамье.
— Не знаю, что добавить… Бунаков ведь все рассказал вам, — проговорил Николаус, томясь от предчувствия боли, страданий.
— Рассказывай, а мы сами ужо решим, то ли или не то, — сказал ему остроносый.
И Вржосека начали допрашивать наново. Московитов интересовало: сколько военных людей в замке, а среди них сколько пехоты, всадников, сколько поляков, литвы, немцев и смольнян; каков фураж и корм людей; заготовлены ли на зиму дрова; каковы запасы пороху, ядер; сколько горожан в замке; по скольку пушек на каждой башне; насыпаны ли уже валы пред воротами или, может, устроены туры, набитые землей и каменьями; много ли соли; и точно ли все церкви православные сделаны католическими, а по-русски смольняне и не разумеют уже, будто поганые или ляхи с немчурой.
Николаус отмалчивался.
— Трэба казаць, сумленнай спадар[232], — посоветовал Бунаков и добавил по-польски: — Примучают.
И Николаус начал говорить. Но все завышал: число пехоты, всадников, припасы муки, толокна, зерна, фуража.
— Его послушать, так нам отсюда бежать надо! Как бы поляки Смоленска и Москву не захватили! — воскликнул остроносый, ударив кулаком по колену и оборачиваясь к Алексею Бунакову в войлочном плаще.
Бунаков вздохнул сокрушенно и сказал:
— Ты ври, да не завирайся, пан ясный… — И затем громко сообщил всем: — Хлусня![233]
Остроносый что-то коротко бросил. Тут же Николауса подхватили под руки и стали стаскивать сермягу, которую ему дал Готтлиб вместо его рваного жупана.
— Не дури, пан! — крикнул ему Бунаков, сводя брови и взмахивая крупной ладонью.
Николаус молчал.
Полуголого его поволокли на улицу. Морозный воздух тоже подхватил его под мышки, ожег. Особенно запылала рана на спине. Его подвели к двум бревнам, вкопанным в землю, с перекладиной, стянули обе руки веревкой, перекинули веревку через перекладину, чуть подняли за руки вверх. Ражий щербатый мужик с густой почти красной бородой, в распахнутой на широкой груди грязной рваной шубе, взмахнул плеткой, и концы ее дико взвизгнули в воздухе, но еще не тронули покрывшейся мурашками кожи. Отовсюду на зрелище потянулись солдаты…
Следующий взмах плетки должен был уже почувствовать Николаус. Но этого не случилось. Все как будто застыло на миг, и он был продолжителен. Послышались возгласы. Головы и бороды, глаза, покрасневшие от мороза носы были обращены все в одну сторону. К месту сей казни кто-то приближался. Слышалось глухое постукивание копыт, фырканье.
И вдруг прямо перед собой Вржосек, висящий на крепкой веревке, увидел всадника в темной бурке, панцире, в стальных нарукавниках, но не в шлеме, а в собольей шапке, в кирпичного цвета штанах, заправленных в высокие кожаные серые сапоги. Всадник натянул поводья, и статная каурая лошадь с черной гривой остановилась.
Николаусу тут же почудилось что-то странно знакомое в чертах лица этого человека, воззрившегося на него. На крепком лобастом лице поблескивали глаза цветом в масть лошади. В темной бороде серебрились колечки. Чуть позади остановились другие всадники в панцирях, шлемах, с саблями, пиками.
Ражий мужик с плеткой схватился за шапку, стащил ее, открывая лысину, и отвесил поклон.
— Батюшка наш!..
Всадник снова смотрел на Николауса. Потом задал вопрос мужику. Тот ответить не успел, потому как из избы уже вышел упрежденный востроносый и громко высоко заговорил. Всадник выслушал и опять перевел глаза на Николауса, уже и продрогшего на морозе.
— Ну что, пан рыцарь, приуныл? — спросил он на отличном польском. — Толкуют, будто ты ловкий сказочник… Али рыцарь? Или то и иное сразу?
В свите послышался смех. Бурая лошадь ударила о землю копытом.
— А я такую сказку в ваших краях слыхал, — продолжал всадник, — про то, как в мороз шел солдат, а навстречу пан в шубах ехал, и тому пану было холодно, а солдату в худой одежке — ничего и даже тепло. Да что там было дальше, запамятовал. Ну, сказочник рыцарь, так чего?
Николаус разлепил губы и промолвил:
— Обменялись одежками…
— Верно! Так и ты никак поменялся? С солдатом нашим… Ну, сказывай, что в этой-то сказке далее будет?..
Николаус молчал, смотрел исподлобья на всадника, на иней в его собольей шапке…
Всадник кашлянул в рукавицу.
— А почему-то в ваших панских сказках сказочника-то и не жалуют. У нас по-другому. Мол, и я на пиру был, мед-пиво пил, по усам текло, да в рот не попало. Да и все. А у вас еще: де, напился, уснул, дождь хлынул, он, сказочник, в пушку и спрятался, а пьяный же пушкарь да взял и выстрелил. Незавидна, видать, судьба вашего сказочника… Ну а на Руси сказочника любят! — Тут он обратился по-московитски ко всем.
Стрельцы загудели одобрительно, послышались возгласы, смех.