Дорогу заносило снегом. В лесу было затишье, даже почти тепло, а как выехали в поля, снова ветер запустил когти под дерюгу. Обычно здесь дозорщики останавливались, соскакивали с лошадей, разминали ноги, мочились, похаживали среди деревьев на опушке, лакомились земляникой, кто-нибудь начинал фехтовать, тогда остальные вставали кругом, глядели, подбадривали бойцов, а потом другие двое сменяли тех… Эти разъезды лучше всего поддерживали боевой дух гарнизона. Да и окрестным жителям напоминали об истинной власти и не дозволяли баловать.
Поля скоро тоже остались позади, и обоз спустился в болотистую низину, поросшую кустами — почему сюда товарищи панцирной хоругви и не лезли, летом кругом ржавые воды, кочки, тучи комаров. А сейчас-то было белым-бело.
Лошадь вздыбила хвост, принялась ронять влажные кругляки, а все пленники враз о постое, избяном тепле затосковали. Уже и к вечеру день клонился. Двигались дальше. Пролетел поперек ворон, каркая.
И вдруг пахнуло дымом, жильем. Лошади заржали. Неужто и вправду в этой снежной глуши, в сей дикой юдоли люди обитают?..
Обитают. Обоз вышел к какой-то речке, укрытой снегом, но обозначенной углублением плавным да деревьями по берегам. И все еще прошли вдоль сей реки, а там, за леском увидели уже в сумерках проблеск огня, и вскоре подъезжали к избам, утонувшим в сугробах под березами. И Николаус невольно шептал про себя молитву, благодаря Деву Марию так: «Под Твою защиту прибегаем, Пресвятая Богородица. Не презри молений наших в скорбях наших, но от всех опасностей избавляй нас всегда, Дева преславная и благословенная. Владычица наша, Защитница наша, Заступница наша, с Сыном Твоим примири нас, Сыну Твоему поручи нас, к Сыну Твоему приведи всех нас».
Тут ему припомнился лик Одигитрии над вратами Королевскими в Smolenscium’е. И Николаус еще сильнее ссутулился. Не Она ли и гонит его прочь… И невольно он прошептал то же самое на языке сих снегов и огней: «Пад тваю абарону звяртаемся, Найсвяцейшая Багародзіца. Ня пагрэбуй маленьняў нашых у жальбах нашых…»
Уныла стезя пленника, его понукают и пинают, как неразумного. Всех погнали сквозь снег в ветхую покосившуюся избенку, как видно, нежилую. Но печь, хоть в трещинах, там была, без дымохода, конечно. Велели затапливать. Руки развязали. Кое-как разожгли огонь, но стало только хуже, вся изба наполнилась дымом, нечем дышать. Стражнику пришлось тут же отворять дверь и всех выпускать, иначе задохнулись бы. И Николаус услышал злой и задорный выкрик:
— А от не я в варті! А то б і задихнулися, як щенята в діжці з водою! заради одного пана[236].
С час, а то и больше того устанавливалась тяга, но помалу установилась, и пленников, как овец, снова пустили в загон. Позже принесли подсоленного толокна на холодной воде.
— Так і зусім хлеба не дадзіце?[237] — спросил кто-то охрипшим голосом.
— Во як, чаго! Хлебца яму! Анафема! Ты б з панамі сабакамі ня пусткі нашу Отчын, а сядзеў у сваім месцы ды жор караваі![238] — крикнул в ответ стрелец, да и захлопнул дверь.
Но через какое-то время дверь снова завизжала ржаво, и отрок принес что-то завернутое в холстину. Развернул — сухари. Хоть и мало на всю братью, а все-таки хлеб. Холстину сунул за пазуху и ушел. Пленники стали делить сухари.
А это и вправду было похоже на какую-то сказку, соображал Николаус. Вот в детстве такие разбойные жуткие места ему и представлялись, когда слушал дядьку, его сказки, а потом и речного капитана. Ну, у того были не сказки, как он не раз утверждал, а самые правдивые истории… Хоть, например, про свинью… Да, сейчас это вспомнилось. Мол, одним иудейским войском осада Иерусалима велась, а те иудеи в осаде, священники их ежедневно спускали со стены кувшин с динариями, а получали за то жертвенное животное, ведь они-то в осаде всех своих овец поели. И тут некий старец, знаток эллинских мудростей при князе, что осаждал Иерусалим, посоветовал поступить по-другому, де, пока там свершаются жертвоприношения, не взять нам города. И вот священники спустили на веревке динарии, а осаждавшие привязали к веревке свинью. И вот ее подняли до середины стены, и та свинья вцепилась копытами в стену и заверещала, и тогда затряслась не только стена, не только Иерусалим содрогнулся, но и вся Святая Земля поколебалась на много миль вдоль и поперек, до самых гор кедровых Ливана. Тогда священники и постановили проклясть тех, кто разводит свиней, и тех, кто вкушает мудрости эллинские.
Очередная побасенка Иоахима Айзиксона, но вот как рассказывал он про то, что копытами свинья вцепилась, — этот-то момент слушатели воочию будто увидали, да и услыхали, по крайней мере, отрок Николаус.
Эге, сюда бы ту свинью да на вертел…
Скучно засыпать на пустое брюхо, да что поделать. Кое-как все утихли, улеглись. Скучно-то скучно, да сыро, холодно, но тяготы дня дали себя знать, и молодой шляхтич враз уснул.
Посреди ночи Николаус очнулся. Набитая дымная изба мощно храпела, постанывала и громко портила воздух. Да пробудился он не от этого, а — мысль его толкнула в бок. И он лежал, вращал глазами и соображал про крышу этой избы, стражника и лошадей, стоявших где-то поблизости, слышно было их фырканье да глухие удары копыт. Вырваться из сей гнилостной пещеры — и скакать в снегу по воле… У Николауса сердце громко забилось.
«Святой Ангел Божий, хранитель и покровитель души моей! Пребудь всегда со мной, утром, вечером, днем и ночью, направляй меня на путь заповедей Божиих и удали от меня все искушения зла», — повторял он про себя.
А потом и на другой лад: «Святой Анёл Божы, захавальнік і заступнік душы маёй! Заставайся заўсёды са мной, раніцай, вечарам, днём і ноччу, кіруй мяне на шлях запаведзяў Божых і адвядзі ад мяне ўсё спакусы зла».
Тут он попытался приподняться, но сразу же застонал кто-то рядом. Николаус подождал. Ничего, ничего. Это только трусливому кажется все неисполнимым. А герои речного капитана и не из таких-то передряг выпутывались. Ему бы только в замок вернуться. И всего-то, святой Анёл Божы. Есть ли ты у меня?
И он снова сел, потом встал, озираясь. Но только шаг ступил — попал на живое. Литвин по-своему заругался. Николаус вглядывался во тьму. Хоть бы Анёл Божы чуть посветил ему!..
Нет, в избе было черным-черно, словно в какой-то палестинской пещере ночью.
А ему выйти бы под звезды Твои, Господи, на волю…
Он снова попытался шагнуть и опять наступил на кого-то, теперь уже его осыпали польскими проклятьями, и вдруг снаружи заскрипел снег, и в дверь ударили, крикнули басом:
— А ну, ня песці, варожыя вылюдкі![239]
И Николаус вынужден был оставить свою затею.
Нет, Анёл Божы не светил ему и, как видно, совсем оставил. Этим-то и отличается все от басен речного капитана Иоахима Айзиксона. Нет света, нет выхода. И он забылся тяжким сном пленника.
33. Саврасый
Разбудили их очень рано, еще было темно. Вошел казак с факелом, засвистал пронзительно, велел выходить по двое опорожняться, морды мыть снегом. Потом отрок принес толокна. Литвины хотели было огонь разложить, но им запретили, крикнув, чтоб не возились, быстрее выступить в путь надобно. На улице темнели фигуры людей, лошадей, у дороги горел ярко костер, освещая лица, меховые шапки, бороды. Николаус тер сыпучий снег по лицу. После снегопада подморозило… Какой-то отдаленный топот слышался… Николаус смаргивал холодные крупинки, смотрел в черно-белую даль ледяного утра. Нет, показалось.
Два стрельца, чтобы стряхнуть снег с саней, взялись за рогожу, подняли ее, и Николаус увидал сапоги, руки, пятна лиц. Оказывается, в тех санях на Москву везли мертвецов!
Руки пленным хотели вязать, да потом передумали — мол, куда же тут бежать? Снега зимние свяжут любого получше любых веревок да цепей. Смерть хрусткая да сыпучая кругом. А в лесах — и дикий зверь. Даже и днем волчий вой наносит…
В сереющих сумерках обоз тронулся дальше, по скрипучему мосту пересек небольшую эту речку. Уже на той стороне к саням подъехал Бунаков. Кивнув Николаусу, наклонился и вдруг сунул что-то в холстинке, поехал дальше. Николаус сразу учуял съестное. То был хлеб и еще теплый кусок мяса. Рот его сразу наполнился слюной. Он толкнул лежащего рядом Влодека, отломил хлеба и протянул ему, да еще мяса оторвал. Тот сразу начал уплетать за обе щеки. Мясо почуяли и остальные. Николаус поделился и с ними, так что каждому и совсем немного досталось. Но все вдруг приободрились.
«Что же, увижу эту Москву, — думал Николаус, скрючиваясь на соломе, чтобы сохранять тепло. — На ней была царицей наша пани Марина. К ней тянулись отовсюду купцы да рыцари. И папа Римский хотел бы вернуть ее в лоно истинной церкви… Да сами московиты свой град Римом называют».
Вот, кстати, еще какой поворот в судьбе пана Твардовского мог случиться…[240]
Медленно рассветало.
Впереди чернели леса. И вскоре обоз уже ехал среди лохматых стен с заснеженными маковками. Лучше всего было бы задремать, забыться… Николаус и попытался было, но тут всякую сонливость мигом сорвало. Что-то крикнули… И следом — следом ухнул выстрел. Потом другой, третий. Заржали лошади. И как будто медленное снежное колесо закрутилось быстрее, быстрее, понеслось куда-то вниз! Выстрелы ухали по всему лесу филинами, вдруг налетевшими на обоз. Пленники привставали, смотрели. Казаки и стрельцы ощетинивались пищалями да пистолями, но куда бить, не знали. Двое уже упали. И лошадь под казаком встала на дыбы, с шеей, пробитой стрелой, он успел с нее соскочить, и лошадь кинулась очумело в еловый мрак, ломая ветви и сбивая снег с лап. Внезапно что-то мокро и глухо шлепнуло прямо у них в санях, и Николаус ощутил на колючей щеке горячие брызги крови. Один литвин беззвучно повалился с саней, кровавя снег пробитой головой. А затем сразу несколько стрел впились в рогожи, и раздались вопли, пленные посыпались вон из саней.