— Да, — тут же отозвался Косточкин. — Нет.
Охлопьев усмехнулся. И тут затрещал телефон. Извинившись, хозяин взял трубку.
— Саввушка, проверяешь, работает ли связь?.. Или пора уже переходить на почтовых голубей?.. Смешно, но ты прервал меня как раз на фразе: «Копнем глубже». Мне сразу вспомнилось твое пророчество… Неподалеку? Так что же не заходишь? Только что и чай заварил. Милости прошу. С кем? Да с фотографом, будущим Прокудиным-Горским… Что? Нет? Ну, как хочешь… — Аркадий Сергеевич положил трубку и обернулся к Косточкину. — Такие совпадения Юнг именовал синхронистичностью… Но что я собирался сказать? Не помните?
— Копнуть глубже…
— Да! Вам знакома теория смоленской школы?
— Нет, — сказал Косточкин, чувствуя себя уже полным придурком.
— Ах, ну да, для фотографирования это и не обязательно, — тут же съязвил старик, тряхнув длинными волосами. — Но тем не менее. Есть такая теория. Мол, существует специфическое явление в литературном мире — смоленская поэтическая школа. Кто в нее входит? Три кита: Твардовский, Исаковский и Рыленков. Ну, последнего я бы не равнял с теми двумя. Истинный, большой поэт не будет топить собрата, как он топил в тридцатые годы Твардовского, когда того местные собаки хватали за пятки как кулацкого подголоска и недостаточно революционного элемента. А Рыленков и был… достаточно революционен, бдителен. По смоленскому делу закатали в колючую проволоку нескольких писателей. Ладно. Про Рыленкова можно и спорить. Старшая дочь Твардовского вообще считает это натяжкой. Мол, что за школа без последователей? И, по сути, вся школа из двух поэтов. Но все же тут важен именно сам факт искания. Попытка назвать то, что все здесь ощущают явственно: некий дух. Или даже слышим, как некоторые музыкально одаренные натуры. Пение глины, прокаленной в огне. Ведь вся стена наша из такой глины. И громче, яснее, тверже и чище других здесь голос Твардовского и его «Теркин». Теркин — воплощение русского духа. Как Дон Кихот — испанского. Невзрачный мужичок в застиранной гимнастерке, со скатанной шинелькой, в кирзовых сапогах, а то и в обмотках — против Третьего рейха. Теркин — архетип. И не его ли улыбка была у Гагарина?.. Правда, Альберт Георгиевич зря отлил Теркина таким мосластым, здоровенным, чуть ли не больше Твардовского. Видели скульптуру?
Косточкин кивнул.
— А ведь Твардовский был очень высок, статен, силен. Все же Теркин должен быть пожиже телом. Тем ярче его душевная крепость…
Косточкин потер переносицу.
— Ну что, вижу, хотите возразить? — ободрил его Охлопьев.
Косточкин посмотрел на старика.
— Как-то это плохо вяжется… — пробормотал он.
— Что с чем? — быстро спросил Охлопьев.
— Да, вот школа эта, Теркин, кирпичи… то есть камни… ну, в смысле, дух исконный, архетип — и Толедо?
— А! — воскликнул Аркадий Сергеевич, наливая себя чая. — Наверное, телевизор смотрите перед сном. Не смотрите, не надо. — Он зачерпнул варенья и отправил ложку в рот. — Запад клянут. И есть за что. Но зачем же выплескивать вместе с водой и ребенка? Кихотизм пришел с Запада. Его мы должны принять.
— Что такое кихотизм?
— Да вы разве не слушали вчера доклад Валентина? Про тракториста с его высокопланом «Росинантом»? Кстати, к этому докладу Борис добавил свое сообщение о нашем воздухоплавателе Соколове-Микитове. Иван Сергеевич с младых ногтей горел этой же страстью к небу, познакомился еще во времена учебы в смоленской гимназии с русским и тоже смоленским пионером воздухоплавания Глебом Алехновичем, а когда его исключили из гимназии за революционные взгляды, то в своем родовом гнезде Кислово он соорудил планер и мужиков подговаривал, те бежали, тянули за веревки планер с Соколовым-Микитовым, и тот невысоко взлетал… Да вот бабам коленкор, коим были обтянуты крылья планера, приглянулся на юбки, и однажды они крылышки те и обстригли. Но в Первую мировую Иван Сергеевич уже по-настоящему летал в небе на тяжелом самолете-бомбовозе «Илья Муромец». Зря вы, молодой человек, так поспешно ретировались. Вот все это и есть наш кихотизм.
— В общем, — сказал Косточкин, — если бы четыреста лет назад под стены приехал Сервантес на Росинанте… ну или Дон Кихот, вы бы ему ворота открыли.
Аркадий Сергеевич уставился на него, расширив глаза, и вдруг резко ответил:
— Нет.
— Я так и думал, — сказал Косточкин. — Но дней пять назад я так не мог подумать. Почему-то… Сам удивляюсь.
— Что-то меняется, да? Но это же и есть настоящая цель любого путешествия. Если, конечно, это не простое недомогание после падения, — добавил старик, дотрагиваясь до виска и снова неприятно трескуче смеясь. — Путешествие из Москвы в Смоленск… Только у нынешних путешественников фотик вместо пера и бумаги. Удобно. Все повторяется… Или вы снимаете всё достопримечательности, а не руины и дыры?.. А зря, какая-нибудь и может обернуться кротовой норой во времени, как изволил предсказать Савва, — говорил Аркадий Сергеевич, покуривая сигарету. — Я, правда, не приверженец этих мистических толкований. Хотя как метафора эта мысль интересна. Но… Но на самом деле смутное время давно установилось и длится уже второе десятилетие. Мягкий вариант того исторического. Смута в умах. Налицо и нашествие Запада. Умственное и натужно вызванное. Даже имена некоторые совпадают: Борис… Пушечная пальба в Москве. И польский король снова спешит сюда, в Смоленск, пусть и с другой миссией… И снова волнуется мятежная Украйна.
— Вечное возвращение? — спросил Косточкин.
Аркадий Сергеевич блеснул на него стеклами очков.
— Уж не поклонник ли вы предтечи Третьего рейха? — иронично спросил он. — Но тшшш. Не буду провоцировать вас. Вон одного моего студента оштрафовали за размещение в интернете исторической фотографии фашистов с их флагом в центре Смоленска.
— Все можно превратить в дубину, — сказал Косточкин. — Или в костер.
— Ваша правда, — сказал Аркадий Сергеевич, щурясь. — Томас Манн, например, в тридцать четвертом году рассуждал о Дон Кихоте насилия, о Дон Кихоте зверства. Его воображение нарисовало такого идальго. Идеалиста насилия. Почему-то, кстати, идеализм мыслится со знаком плюс. А на самом деле? У нас были и есть идеалисты зла. Но русский вклад в закрома мира другой. Сами знаете какой. Достаточно назвать имена вкладчиков: Сергий Радонежский, Авраамий Смоленский, Рублев, Достоевский… — Он с усмешкой оглянулся. — Ортодокса Саввы здесь нет, так что и Толстого можно смело добавить. — Он стряхнул пепел в зеленую пепельницу. — И сейчас этот золотой запас под сурдинку борьбы с Западом разбазаривается. Акценты поменялись. Вот есть такое «Сказание о Меркурии Смоленском», римском воине, который услышал призыв Богоматери, собрал смолян, повел на отряд Батыя и разбил его у деревни Долгомостье. Сам, правда, головы лишился, но обрел статус святого. Дореволюционный историк Голубовский в своем труде о смоленском княжестве так расценивает это событие: спаситель явился с Запада. Он видит здесь противопоставление варварскому Востоку. И да здравствует дух просвещения. Ну а современные пииты призывают Меркурия надавать по шеям французам, литве и прочим шведам. Уморительно! Ни слова о татарах с монголами, а ведь Меркурий именно с ними-то и бился.
Косточкин был озадачен. Услышанное как-то не вязалось с язвительными репликами в первую их встречу на стене. И тут ему невольно припомнилась загадочная фраза Валентина или Бориса о шизофрении. И он спросил себя, уж не болен ли этот старик.
— Что вы так смотрите? — с усмешкой спросил Аркадий Сергеевич. — Как будто ваш кумир как раз рябой Иосиф?.. Впрочем, не удивлюсь. Сейчас это модно среди молодежи.
— Но… — пробормотал растерянно Косточкин, собираясь с мыслями. — Неужели вы серьезно говорите?
— О чем? — спросил Аркадий Сергеевич.
— Да вот хотя бы о… Теркине как о Дон Кихоте?
— Нет, — ответил Аркадий Сергеевич, морщась. — Зачем же так плоско? Теркин — это Теркин. В нем блеснула ипостась национального духа. А Дон Кихот у нас еще, может быть, и не объявлялся… Да? Вы сами-то подумайте. И должен попросить прощения, кстати, за друзей. Песика они мне подарили уже с этой кличкой. Ясно, что моветон. Но он уже привык и ни на какую другую не отзывался, хотя я и пытался. Да как являлись товарищи-заседатели, он сразу с радостью переключался на прежнюю кличку. Так и не перешиб обуха плетью… Нелепо, конечно. Но все как-то привыкли, да я и сам порой находил какое-то странное — ну не сходство, конечно, а вот нечто такое несуразно-точное. А?.. Так кого вы припомнили?
Косточкин и вправду начал перебирать имена…
— Циолковский?
Аркадий Сергеевич сверкнул стеклами, в которых на мгновенье отразились огнистые облачка вечернего февральского неба.
— Хм!.. Ну, в некотором роде — да. Только я бы добавил к нему космиста Федорова, библиотекаря, отдававшего свои гроши бедным студентам и мечтавшего о воскрешении мертвых на научной основе.
— У нашего Дон Кихота сразу планетарный масштаб, — сказал Косточкин.
— Вселенский. Тут вспоминается Валентин с его сном о книге «Дон Кихот космический». Уж не вещий ли сон? Хе-хе…
— Позвольте спросить, а о чем мечтаете вы? — решился Косточкин задать свой вопрос.
— Мы? — переспросил Аркадий Сергеевич.
Но ответить так и не успел. Зазвонили в дверь. Аркадий Сергеевич приподнял брови.
— О, неужели все-таки Савва?
Он встал и пошел в коридор. Чау-чау тоже встал, сделал было шаг, но тут же остановился в задумчивости и сел, высунув язык. В коридоре послышались голоса Аркадия Сергеевича и женские. Из реплик Косточкин понял, что эти женщины решили без спросу нагрянуть, так как мимо шли, но мобильный телефон у одной сел, а другая свой забыла дома. Косточкин встал. В комнату входила пожилая полная женщина со взбитой прической, немного картавящая, за нею та, маленькая, в шляпке, которую видел Косточкин во дворе собора, впрочем, она уже сняла свою шляпку.
Аркадий Сергеевич представил им Косточкина.
— Ой, но у вас не очергедное заседание намечается? — спрашивала полная женщина. — Мы не помешали?