Радуга и Вереск — страница 91 из 98

Что ж, Михайло Шеин уводил живыми более восьми тысяч солдат. А Smolenscium был наш!

— Я это тоже зрел, — сказал пан Глинка, — и сердце мое дрогнуло, когда воевода склонился. Я бы того не потребовал. К чему?

— Ты, пан Викторин Владислав, слишком расположен к русским, — заметил с улыбкой пан Куновский.

Пан Глинка развел руками.

— У Шеина храброе сердце.

— …и доброе, — подал голос Николаус.

— Ах да, поведай сам пану поэту и королевскому секретарю об избавлении от казни, — отозвался пан Глинка, кивая.

— От казни я избавлен уже не раз, — заметил Николаус.

— Ну, брат, — сказал пан Глинка, — ты и сам виноват, надо признать. Как же ты мог загубить пана Александра, когда каждый солдат его величества на вес золота? Да и он был тебе как брат.

— Дело чести иногда не терпит отлагательств, — ответил Вржосек. — И забывает даже кровное родство.

— Подожди, еще скажут, что, мол, пересидел войну, — сказал племянник пана Глинки.

Николаус почувствовал, как загорелись скулы.

— Есть свидетели моей войны, — тихо сказал он.

— Да, тебя видели в проломе шляхтичи и пахолики, — ответил пан Глинка

— То прежде всего мои раны, — сказал Николаус.

— И это избавление тебе наградой, — заявил пан Глинка. — А далее тебе следует отбыть с паном Куновским и Янушем Радзивилом. Ни пан Григорий Плескачевский, ни сын его Войтех, сказали, не смогут примириться и видеть тебя на улочках Smolenscium’а. Это их последнее слово.

Николаус слушал молча сей приговор. Да он и сам не хотел здесь более оставаться. И все это было согласно с его обетом оставить Smolenscium.

— Ну а теперь, пан любезный, окажи и ты свою милость, позабавь нас и гостя именитого своею игрой. Раз уж не вышло играть его величеству, сыграй его секретарю.

И по знаку пана Глинки слуга поднес Николаусу лютню.

— Может, инструмент и не совсем хорошо настроен, да вот Елена, племянница пана Яна Куновского, в этот раз не могла сюда пожаловать. Как ее здоровье?

— Панна в добром здравии, — отвечал пан Куновский, кивая и глядя на лютню и Николауса.

Николаус взял инструмент неловко, смотрел на него некоторое время, коснулся одеревеневшими пальцами струн… Было тихо, только слышалось потрескиванье лучин. Печь уже была протоплена и теперь мощно отдавала тепло. И тут безмерная тоска накатила на пана Николауса Вржосека… Он хотел оставить лютню, но вдруг пристроил ее на коленях, начал перебирать струны — и заиграл.

Что это была за песнь и мелодия, он и сам не мог бы сказать тогда, и лишь много лет спустя, читая и перечитывая «Псалтирь», Николаус Вржосек думал, что то был еще один псалом, которого нет в католической Библии, но есть в Библии греческой, почитаемой русскими схизматиками; а когда сей псалом ему прочел один монах — и это оказался псалом на призвание к единоборству с Голиафом, — Николаус передумал таковым его считать, нет, он в тот морозный февральский вечер над застывшим Борисфеном исполнял не сто пятьдесят первый псалом, а сто пятьдесят второй, и то был псалом весны в Тартарии, обернувшейся снегом, изгнанием… Нет, и не так. Это был псалом еще одной радуги. Радуги сгоревшей и просиявшей.

Да, просиявшей, ибо таковой и стала для него книга.

Ее Вржосеку в день отъезда отдал пан Викторин Владислав Глинка, сказав, что рыцарская честь не дозволяет ему оставлять чужой трофей у себя. Книгу он выкупил у офицера Огаркова, арестовавшего Николауса. И при сих словах он не просто держал, но как будто ласкал толстыми пальцами тонкую коричневую кожицу книги. Николаус сказал, что, как только вернется в родной дом, отец вышлет пану Глинке потраченные немалые злотые.

— Ты бы, пан Николаус, вот что устроил: преподнес бы сию летопись его величеству, покровителю наук и искусств, соблаговолившему оставить твою голову на плечах.

Николаус молчал, потом ответил, что подарит, пожалуй, книгу своему избавителю и стихотворцу, ценителю музыки пану Яну Куновскому.

— Великолепно! — воскликнул пан Глинка, потирая руки. — Хотя и должен признаться, что с великим трудом расстаюсь с этим фолиантом.

…И в пасмурный день из замка вышел большой отряд Януша Радзивила. Копыта стучали по тому же помосту у врат Molohovskii. В эти врата почти два года назад въезжал шляхтич Николаус Вржосек в замок. Теперь он с усилием держался в седле, сказывалась слабость, не сразу оправишься после нескольких месяцев темницы. Сполна ли он заплатил? Нет!.. Николаус нес великий гнет вины за все случившееся.

…И только теперь почувствовал: вот развязка, вот избавление после многих лет. Этот зубр и явился орудием возмездия, как зверь видений Иоанна.

Когда Николаус Вржосек очнулся от тяжкого забытья под действием дурманящих паров доктора Гедройца в очках на большом носу, он понял, что тень быка, нависшая над ним, никуда не денется и безжалостные копыта растопчут его. Это был конец всем его охотам, желаниям и сражениям.

Разомкнув губы, он позвал пана лесничего Станислава Зеновича. Старый воин с львиной шевелюрой и перебитым крупным носом склонился над ним. Николаус облизнул губы.

— Дайте ему воды, — потребовал пан Зенович.

— Но, наверное, пить нельзя? — спросила пани Диана у доктора.

Но тот лишь махнул рукой.

Николаусу дали воды. Отдышавшись, он проговорил:

— Пан… где Жибентяй?..

Позвали пахолика, уже с белой головой и белыми вислыми усами, но все такого же крутоплечего, с мощной, хотя и морщинистой, загорелой шеей. Николаус нашел его мутными глазами и зашептал, ибо громко говорить не мог уже…

— Пан Николаус Вржосек, — громко вторил Жибентяй, — дарит всех лошадей пану лесничему Станиславу Зеновичу, имение в Дольны Казимеже оставляет кузену Георгию Вржосеку, передает он и книгу с летописью русской пану лесничему, но… просит доставить ее в Smolenscium.

— Как?! — вскричал пан лесничий. — Smolenscium только что потерян для Короны, сдан войскам русского царя! И великий гетман Януш Радзивил был ранен и едва не погиб и не попал в плен, под ним убили коня, неужели ты позабыл, пан любезный?! Ежели кому и дарить сию книгу, то великому гетману в утешение.

Николаус смотрел на лесничего и еще что-то шептал, но уже даже и верный Жибентяй не слышал. Огонь лучин и факелов расплывался перед глазами шляхтича… Жаркое его лицо отерли холодной водой, и ему почудилось, что он снова покидает замок на краю снежной Тартарии, движется вместе с черной рекой обоза, всадников, оглядывается, хотя и запрещал себе это, — но оборачивается и видит — видит град в снежной пелене, град, будто завернутый в живой плат пуха. И мысль является ему: сможет ли пан Куновский описать в виршах сие видение? И описать не только стены града, но и его холмы, цветущие черемухи и сады, луговины у Борисфена, по которым ходила вместе с дедом смольнянка с необычным именем Вясёлка, и описать все, что было дальше, — зимние вечера в повалуше, медвежью охоту, потешный Чулан, звуки лютни, заваленное снегами имение за Долгим Мостом, плен и встречу с воеводой Шеиным, бегство в снегах, яркий огонь, летопись… Может, книга ему в том и поможет?

Но пан Ян Куновский не принял дар, сказав, что не в его силах забрать у шляхтича сей кладезь красок, он ему дан в утоление.

И так то и было многие лета… И пришел срок со всем расстаться. Но… но… Что, что там поет псаломщик Давид?..

«На Господа уповаю; как же вы говорите душе моей: „улетай на гору вашу, как птица“?»[280]

…Если только та гора цветет… цветет Радугой.

И глаза Николауса Вржосека закрылись.

50. Потешный Чулан — 2

Вероника снова глядела вперед. Автомобиль тронулся, поехал вдоль стены к пролому, через который была проложена шумная дорога, уходящая на мост… Как вдруг она резко затормозила.

— Ой, мамочки!..

На капот почти легла дурочка с булкой.

— Вальчонок! — крикнул Вася, открывая дверцу. — Ты чего?..

Вероника оглянулась, Косточкин тоже.

— Ух!.. Фух! Я бежала… бежала… — говорила дурочка, отдуваясь. — Куда же это вы? Вот… вот Матушка тебе послала, бери.

— Да, Вальчонок… ты чё? Ну… Ну садись.

— Э-э, — проговорил Косточкин, — Вась…

Но дурочка уже лезла в салон. Вероника молча смотрела на них в зеркало. Косточкин обернулся к ней.

— Яна… то есть… — он смешался.

— Плотнее закройте дверцу, — попросила Вероника.

И Вася протянул руку и еще раз захлопнул дверцу.

— Ок! — сказала Вероника. — Так куда едем?

Дурочка засмеялась.

— Ай, как тут тепло да хорошо пахнет!.. От иностранцев так пахнет! Вот когда идут в Дом Матушки, прям благо-ухают: ух, вкусно! Слюнки текут!

— Я смолянка коренная, — сказала Вероника.

— А я кащенский, — сказал Вася.

Дурочка посмотрела на него.

— То-то за тобой и бряцают косточки, — сказала она. — Тук-тук-тук. Тук-тук-тук.

Вероника немного нервно засмеялась, посматривая на всю компанию в зеркало.

— Ну, в какое-то кафе? — снова спросила Вероника.

— У меня нет денег! — воскликнул Вася. — Ни паспорта, ничего…

— Автостопом добирался? — спросил Косточкин.

— Ага.

— Хорошо, я заплачу, — сказал Косточкин.

— Куда-нибудь поближе к трассе, — сказал Вася.

Вероника повернула направо, автомобиль покатил по мосту.

— Извини, — сказал Косточкин.

— Это ты ее извини, Фотик, — подала голос дурочка.

Косточкин и Вероника посмотрели на нее.

— Вообще меня зовут Павел, — с раздражением заметил Косточкин.

Дурочка закивала:

— Ага, ага!.. Фотик-Павел. Плевел. Вспышка — раз! Раз! Хы-хы. Фух! Нету. А фотки остались. Картинки. — Она повернулась к Васе. — Ешь, Васечка, чего ты?

Вася Фуджи отломил кусок булки.

— На.

— Не.

— На, на.

— Не, не.

Вася начал есть.

— Вась, ну ты врубаешься, что надо хотя бы что-то нам рассказать? — спросил Косточкин. — Откуда ты свалился? Кто тебя преследует?

— В первую очередь — государство, как обычно, — отвечал, жуя, Вася. — Ну и церковь подключилась. А как же! Об этом пророк Бакунин предупреждал. Мол, человек всегда жертва, ну а поп его палач. Божественный палач.