Радуга тяготения — страница 124 из 192

Белое судно, замаскированное бурей, безмолвно шмыгнет мимо великой руины Штеттина. Дождь по левому борту на минуту стихнет, и явятся последние разломанные деррики и обугленные склады, такие мокрые и блестящие, что чуть ли не носом их чуешь, и начала болотин, которые отчетливо смердят, и все необитаемо. Затем же берег снова скроется из виду, будто в открытом море. Одер-Хафф раскинется вокруг «Анубиса» шире. Сегодня ночью патрульных катеров не будет. Из тьмы с грохотом налетят барашки, станут разбиваться над баком, и рассол потечет из пасти золотого шакала… Графа Вафну станет мотылять по всей корме в одной белой бабочке, с полными горстями красных, белых и синих фишек, которые рассыплются с треском по палубе, — он никогда их не обналичит… Графиня Бибескью, на полубаке грезящая о четырехлетней давности Бухаресте, о январском терроре, о «Железной гвардии», что вопит по радио Да здравствует смерть, о телах евреев и леваков, подвешенных на крюки городских скотобоен, и с них каплет на половицы, воняющие мясами и шкурами, пока груди ей сосет 6-7-летний мальчишка в бархатном костюмчике Фаунтлероя, и мокрые их волосы сливаются воедино до полной неразличимости, как и стоны их, исчезнет во внезапной белизне, взорвавшейся над баком… и чулки побегут стрелками, и шелковые платья поверх вискозных юбок зароятся муаром… стояки обмякнут без предупреждения, костяные пуговицы затрясутся в ужасе… фонари зажгут вновь, и палуба станет ослепительным зерцалом… и совсем вскоре Ленитропу помстится, будто он ее видит, он решит, что опять нашел Бьянку — темные ресницы склеились наглухо и лицо течет дождем, он увидит, как она оступится на ослизлой палубе как раз в тот миг, когда «Анубис» круто заложит на левый борт, и даже на сем этапе происходящего — даже на таком расстоянии — кинется за ней, особо не раздумывая, сам поскользнется, когда она исчезнет под меловыми спасательными леерами и пропадет, а он пошатнется, стараясь дать задний ход, но слишком уж споро ему вмажет по почкам и чересчур легко перевалит его через борт, и — адьос, «Анубис» и весь его груз вопящих фашистов, и нет больше кораблика, даже черного неба нет больше, потому как дождь хлещет по Ленитроповым падающим глазам быстрыми иголками, и сам он падает — даже не вскрикнув «помогите», лишь кротко и слезно проблеяв ой бля, а ведь слезами ничего не добавить исхлестанному белому опустошенью, что сегодня ночью считается Одер-Хаффом…

□□□□□□□

Голоса — немецкие. Похоже на рыбацкий смэк с зачем-то снятыми сетями и стрелами. На палубе навален груз. Ленитропа пристально рассматривает с миделя розоволицый юноша — то подастся вперед, то отступит.

— На нем вечерний костюм, — кричит юноша в рубку. — Это хорошо или плохо? Вы же не из военной администрации, правда?

— Детка, господи, я тону. Да я расписку напишу, если хочешь. — Вот тебе и «Здарова, Кореш» по-немецки. Юноша протягивает розовую руку — вся ладонь в морских желудях — и втаскивает Ленитропа наверх, уши отмерзают, соленые сопли льются из носа, Ленитроп шлепается на деревянную палубу, смердящую поколениями рыбы и ярко исшрамленную грузом потверже. Суденышко снова прибавляет ход, ускоряясь неимоверным толчком. Ленитропа влажно катит к корме. За ним под дождем взметывается огромный петушиный хвост пены. До кормы из рубки доносится взрыв маниакального хохота.

— Эй, кто или что тут этим судном командует, а?

— Матушка, — розовый мальчишка присел рядом, как бы беспомощно извиняясь. — Гроза открытых морей.

Эту даму с наливными щечками зовут фрау Гнабх, а ее отпрыска — Отто. Когда накатывает материнская нежность, матушка зовет его «Молчун Отто», полагая, что это очень смешно, однако ее старит. Пока Ленитроп стаскивает смокинг и развешивает его внутри на просушку, а сам заворачивается в старое армейское одеяло, мать с сыном рассказывают, как они каботажат с товарами для черного рынка по всему Балтийскому побережью. Ну а кто еще выйдет сегодня в море, в такую-то непогодь? Его лицу можно верить, Ленитропову то есть, люди ему что угодно расскажут. Вот сейчас, похоже, они направляются в Свинемюнде — взять груз на борт, доставить назавтра куда-то на Узедом.

— Знаете человека в белом костюме, — цитируя Лиху Леттем, что была несколько эпох назад, — который в этом Свинемюнде каждый день около полудня должен быть на Штранд-променаде?

Фрау Гнабх заправляет в ноздрю понюшку и сияет улыбкой:

— Его все знают. Он белый рыцарь черного рынка, а я — королева прибрежной торговли.

— Der Springer, правильно?

— И никто другой.

Никто другой. В брючном кармане Ленитроп до сих пор таскает шахматную фигурку, которую дал старина Зойре Обломм. По ней Шпрингер его и узнает. Ленитроп засыпает в рубке — выпадает часа на два-три, и за это время к нему приходит Бьянка, притискивается к нему под одеялом. «Ты теперь и впрямь в этой Европе», — ухмыляется она, обнимая его. «Ой гоп-поди», — твердит Ленитроп, и голос у него — точь-в-точь Ширли Темпл, Ленитропу неподконтролен. Как неудобно. Просыпается он от солнца, визга чаек, запаха топочного мазута номер 2, топота винных бочек по грохочущим сходням на берег. Они у причала в Свинемюнде, у долгих и просевших пепельных останков складов. Фрау Гнабх надзирает за выгрузкой чего-то там. У Отто закипает жестянка настоящего, бог свидетель, Bohnenkaffee[298].

— Давненько не пробовал, — Ленитроп обжигается.

— Черный рынок, — мурлычет Молчун Отто. — Хороший бизнес.

— Сам занимался… — Ох да, и последыш этого гашиша Будина, целых, блядь, несколько унций, остались на «Анубисе», ну не умник ли. Сахарница в пляс пустилась, вместе с Лапой Покатилась, чтобы в Дьявольское Месиво попасть…

— Славное утречко, — замечает Отто.

Ленитроп опять влатывается в смокинг — севший, весь сморщенный и почти сухой — и сходит с Отто на берег искать Der Springer. Судя по всему, именно Шпрингер зафрахтовал сегодняшний рейс. Ленитроп то и дело озирается, ищет «Анубис», но яхты нигде не видно. Вдалеках сгрудились портальные краны — скелеты, они правят опустошеньем, что столь внезапно постигло этот порт. Русское весеннее наступление усложнило здешнюю топографию. Белое судно может прятаться в доках за любой горой обломков. Туки-та, выходи же…

Бурю сдуло, бриз сегодня мягкий, а небо над головой лежит идеальной схемой интерференции — скумбриево-серое и голубое. Где-то роются и лязгают военные машины. Далеко и близко по-русски кричат мужчины и женщины. Отто и Ленитроп огибают их переулками, застроенными остатками фахверков, что выдвигаются на шажок с каждым этажом, дабы через века еле ощутимого падения встретиться над головой. На крылечках сидят люди в фуражках с черными козырьками, присматриваются к рукам — нет ли в них сигаретки. На маленькой площади выставили рыночные прилавки — деревянные каркасы и старая испачканная холстина, мерцающая, когда ее насквозь пролетает ветерок. Русские солдаты подпирают столбы или скамьи, болтают с девушками в дирндлах и белых гольфах — все почти недвижны, как статуи. Рыночные фуры отцеплены, языки вывалены наземь, настилы покрыты мешковиной и соломой, остатками товара. К грязевым негативам танковых гусениц принюхиваются собаки. Двое мужчин в заношенных темносиних мундирах пробираются по площади с метлой и шлангом — счищают мусор и каменную крошку соленой водой, что качается из бухты. Две маленькие девочки бегают и бегают взапуски вокруг кричаще-красного киоска, залепленного хромолитографиями Сталина. К докам крутят педали рабочие в кожаных кепках, моргают, лица утренние, а коробки с обедом болтаются на рулях. Голуби и чайки финтят в канавах, сражаясь за объедки. Мимо спешат светлые, как призраки, женщины с пустыми авоськами. Посреди улицы кварталом невидимых птиц заливается одинокое деревце.

Лиха так и говорила: на замусоренном сталью променаде, попинывает камушки, поглядывает на воду, а глаза меж тем просеивают пляж, не выглянут ли где случайно часики или золотая оправа, поджидает, кто бы ни появился, — Наш Человек. Лет 50, глаза тусклые и нейтрально-окрашенные, волосы на висках густы и зачесаны назад.

Ленитроп светит пластикового коня. Der Springer улыбается и кланяется.

— Герхардт фон Гёлль к вашим услугам. — Они жмут друг другу руки, хотя Ленитропу ладонь неприятным манером покалывает.

Чайки кричат, на штранде плющатся волны.

— Э-э, — грит Ленитроп, — меня иногда слух подводит, вам придется… вы сказали Герхардт фон как? — Скумбрийное небо уже похоже не так на муар, как на шахматную доску. — Кажется, у нас есть общий знакомый. — Ая, Маргерита Эрдман. Вчера вечером ее видал. Да-с…

— Она числится в мертвых. — Он берет Ленитропа под руку, и все они идут прогуливаться по променаду.

— Н-ну, вы числитесь в кинорежиссерах.

— То же самое, — подкуривая всем американские сигареты. — Те же проблемы контроля. Только интенсивнее. Бывает музыкальный слух, для коего неблагозвучность — высшая форма созвучия. Слышали про Антона Веберна? Очень грустно.

— Это была ошибка. Он невиновен.

— Ха. Еще как невиновен. Но ошибки — часть схемы, все на своем месте. Видно же, как все на месте, ja? различаешь схемы, приспосабливаешься к ритмам, настает день — и та больше не актер, но свободен, встал по другую сторону камеры. Без всяких драматических вызовов в дирекцию — просто однажды просыпаешься и понимаешь, что Королева, Офицер и Король суть лишь великолепные калеки, а пешки, даже доходящие до последней горизонтали, обречены ползать в двух измерениях, и никакой Туре не вознестись и не опуститься — нет: полет был дарован лишь Скакуну!

— Точно, Шпрингер, — грит Отто.

Из сугроба порушенных гостиничных фасадов выбредает четверка русских рядовых, хохочут на весь променад, переваливают через парапет к воде, а там останавливаются и пускают блинчики, пинают волны, друг другу поют. Не слишком-то освобожденный город — Свинемюнде. Ленитроп просвещает фон Гёлля насчет Маргерита, стараясь не вдаваться в личное. Но тревога за Бьянку, должно быть, отчасти просвечивает. Фон Гёлль похлопывает его по руке, добрый дядюшка.