еще диковинней, о чем Эдди поразмыслит через минутку.
Дрожать — одно из любимейших времяпрепровождений Эдди. Не той дрожью, коей дрожат нормальные люди, мурашки, что вроде как строем прошлись по твоей могиле и пропали, но дрожью, которая не прекращается. Сначала трудно привыкнуть. Эдди — знаток тряски и трепета. Он даже умеет неким странным образом их читать, как Зойре Обломм читает косяки, а Миклош Танатц — рубцы. Но дар сей не ограничен дрожью Эдди — о нет, он читает и чужие дрожи! Ага, по одной входят и все вместе, группами (в последнее время Эдди отращивал у себя в мозгу нечто вроде дискриминатора — учился их сортировать). Самые неинтересные — дрожи, у которых совершенно постоянная частота, совсем без вариаций. За ними по интересности идут частотно-модулируемые — то чаще, то реже, зависит от поступающей с другого конца информации, где бы тот конец ни располагался. Затем нерегулярные — эти меняются как по частоте, так и по амплитуде. Их надлежит раскладывать в гармонический ряд Фурье, а это чуточку труднее. Часто задействуется кодирование, некие субгармоники, некие силовые уровни — чтоб разобраться, нужно кой-чего уметь.
— Эй, Пенсьеро. — Это сержант Эдди, Хауард Ученник, он же «Непроворный». — А ну слазь с костра, жопой ать-два.
— Ой, сержант, — стучит зубами Эдди, — да лана. Я ж ток погреться.
— Ник-ких ты-гав-орок, Пенсьеро! Там один полкан стричься хочт прям щас, так что марш!
— Оххх, ребзя, — бормочет Пенсьеро, переползая к спальнику и роясь в вещмешке, где у него расческа и ножницы. Он ротный цирюльник. Стрижки его, которые часто занимают часы, а то и дни, по всей Зоне узнаются моментально — в них, волосок к волоску, выражена вся целеустремленность бензедринового глотаря.
Полковник сидит и ждет под электролампочкой. Питается лампочка от другого рядового, что затаился в тени и крутит сдвоенную рукоятку генератора. Это друг Эдди — рядовой Пэдди «Электро» Макгонигл, ирландский паренек из Нью-Джерси, один из миллионной добродетельной и приспособленной к жизни городской бедноты, что знакома вам по кино: видели, небось, как они танцуют, поют, развешивают на веревках белье, напиваются на поминках, переживают, что дети по кривой дорожке пойдут, Ате-ец, я ж уже прямы не знаю, мальчонка он у мя хроший, да с такой гадкой кодлой спутался, ну и дальше все эти жалкие голливудские враки, вплоть до и включая кассовую бомбу текущего года «Растет в Бруклине дерево». С этим кривошипом Пэдди практикует дар Эдди, только в другой форме: он передает, а не принимает. Лампочка вроде горит ровно, а на самом деле это последовательность электрических пиков и равнин, разворачивающаяся со скоростью, которая зависит от того, насколько быстро Пэдди крутит рукоятки. Дело в том, что нить накаливания притухает так медленно, что подоспевает следующий максимум нагрузки, и мы, одураченные, видим постоянный свет. А на самом деле это череда неуловимых света и тьмы. Обычно, то есть, неуловимых. Смысл послания Пэдди никогда не осознает. Оно отправляется мышцами и скелетом, тем контуром его тела, что научился работать источником электроэнергии.
Эдди Пенсьеро дрожит и особо не обращает внимания на эту лампочку. У него у самого довольно интересное послание. Кто-то поблизости в ночи играет блюз на губной гармонике.
— Эт чё? — осведомляется Эдди, стоя под белым светом за безмолвным полковником в парадной форме. — Эй, Макгонигл, — ты чёнть ссышь?
— Ага, — глумится из-за генератора Пэдди, — я твой выхлоп ссышу: вона полетел, крыльями хлопает, из сраки у тя. Во чё я ссышу. Гы, гы!
— Ай, херня! — отвечает ему Эдди Пенсьеро. — Н-никакого выхлопа та не ссышь, тупая картошья морда.
— Эй, Пенсьеро, а знаешь, чё на новом сонаре от ета-льянской подложки ссыхать? А?
— Э… чё?
— Пиннньььсольди-сольди-сольди ма-ка-ронь! Во чё! Гы, гы, гы!
— Нах пшел, — грит Эдди и начинает причесывать черно-серебристые волосы полковника.
Едва расческа вступает в контакт с головой, полковник раскрывает рот:
— В обычных условиях на прочесывание мы тратим не больше 24 часов. От заката до заката, из дома в дом. В начале и в конце эдакие чернота и золото, силуэта, расшатанные небеса чиста, как в циклораме. А тут закаты — я даже не знаю. Может, что-нибудь где-нибудь взорвалось, как думаешь? Ну правда — где-нибудь на Востоке? Новый Кракатау? Под другим именем, уж не менее экзотичным… краски-то сейчас совсем другие. Вулканический пепел, либо иное тонко диспергированное вещество, зависшее в атмосфере, странно преломляет цвета. Ты это знал, сынок? Трудно поверить, правда? Внизу подлиннее, если можно, а сверху ровно так, чтоб не надо было причесывать. Да, рядовой, краски меняются — да как! Вопрос только в том, есть ли у этих перемен определяющая? Модулируется ли повседневный солнечный спектр? Не случайным порядком, но систематически, вот этим неведомым мусором в господствующих ветрах? Глубокие вопросы, тревожные… А сам откуда, сынок? Я из Кеноши, Висконсин. У родни моей там маленькая ферма. До самого Чикаго лишь заснеженные поля да заборные столбы. Старые машины на чурбаках тоже в снегу все… здоровые белые боровы такие… Висконсин весь как похоронная служба.
— Хе, хе…
— Эй, Пенсьеро, — окликает Пэдди Макгонигл, — ты эт щщё ссышь?
— Ага, помойму гармоника, — Пенсьеро деловито зачесывает отдельные волоски, подрезая каждый на свою длину, снова и снова возвращаясь подправить тут и там… Одному Богу известно их число. Одна Атропа отсекает их по-разному. Поэтому рядовым Эдди Пенсьеро нынче владеет Бог в аспекте Атропы, неотвратимой.
— У меня во твой гормон как, — глумится Пэдди, — во где! Гля! Кожыная флейта-макаронина!
Всякая долгая стрижка — переход. Волосы — еще одна модулируемая частота. Предположим красоту, в которой все волоски некогда были распределены идеально равномерно, — некую эру невинности, когда все они идеально прямо лежали по всей голове полковника. Ветры дневные, рассеянные жесты, пот, зуд, нежданные сюрпризы, трехфутовые паденья на грани сна, следомые небеса, вспомненные позоры — все за прошедшее время записалось на этой идеальной решетке. Нынче проходя ее насквозь, реструктурируя ее, Эдди Пенсьеро — агент Истории. Вместе с переделкой полковничьей головы бежит и дрожью отмеченный блюз — долгие пробежки в отверстиях 2 и 3 совпадают — во всяком случае сегодня — с проходами в глуби волос, березовыми стволами очень душной летней ночью, подходами к каменному дому в лесистом парке, оленями, замершими у толстого плитняка дорожек…
Блюз — фокус низких боковых частотных полос: всасываешь чистую ноту, попадаешь в тон, затем лицевыми мышцами гнешь ее ниже. Они, мышцы эти, всю твою жизнь смеялись, натягивались от боли, частенько стараясь не выдать никакой эмоции. Куда отправляешь эту чистую ноту — отчасти функция этого смеха. Такова мирская основа блюза, если духовный ракурс вас парит…
— Я не знал, где я, — излагает полковник. — Все полз вниз меж огромных бетонных обрубков. Торчал черный прут арматуры… черная ржа. В воздухе висели мазки королевского пурпура, им не хватало яркости расплываться по краям или менять субстанцию ночи. Они сочились вниз, вытягивались один за другим — видел когда-нибудь куриный плод, только сформировавшийся? ох нет, конечно, ты ж городской пацан. На ферме многому можно поучиться. Как выглядит куриный зародыш, например, чтобы, случись тебе лазить по бетонной горе в темноте и увидеть одного такого или нескольких в небесах, в пурпуре, ты понял, на что это похоже, — даст городу сто очков вперед, сынок, там тебя от кризиса к кризису мотыляет, и всякий — новехонький, подцепить в прошлом не к чему…
Вот он, короче, осторожно пробирается по невообразимой руине, и прическа у него теперь выглядит очень странно — волосы начесаны вперед из одной затылочной точки, вперед и вверх большими длинными стрелками, так что черный подсолнух или же чепчик от солнца образовался вокруг лица, на котором выделяются лишь долгие ползучие пурпурные губы полковника. Из расщелин в мусоре его цапает всякое: довольное вроде такое, выскочит — и назад, тоненькие ручки-щипчики, ничего личного, вот подумало, а не цапнуть ли мне глоток ночного воздуха, ха, ха! Когда промахиваются мимо полковника — а они это делают постоянно, — юркают обратно, хмыкнув, как завзятые игроки, ну что ж, может, в следующий раз…
Ч-черт, от полка отрезан, меня поймают и кремируют дакойты! Ох господи, вот они уже, немыслимые Звери бегут, пригибаясь, в отсветах города по версии «G-5», красно-желтые тюрбаны, исполосованные наркоманские рожи, обтекаемые, как перед «форда» 37-го года, те же ненаправленные глаза, то же исключение: Кармический Молот не падет…
«Форд» 37-го года — исключение для К. М.? Да ладно, харэ вола вертеть. Все они оказываются на свалках, как и прочие!
А ты уверен, Шустряк? Почему ж тогда их столько по дорогам бегает?
Н-ну, это, э-э, мистер Справочная, ды-дак Война же ж, новых машин-то счас не строят, нам всем нужно холить наше Старое-Надежное, чтоб как часы, а то в тылу-то не то чтоб очень много механиков осталось, вдоба-авок бензин хомячить не надо, а эту наклейку «А» держать на видном месте в правом нижнем…
Шустряк, маленький ты дурачина, удрал на очередную свою бессмысленную и ретроградскую прогулку. А ну быстро к стрелке. Вот где разошлись тропы. Видишь, вон человек. На нем белый капюшон. Коричневые ботинки. Хорошая улыбка, только ее никто не видит. Никто ее не видит потому, что его лицо всегда в потемках. Но он хороший человек. Он стрелочник. Он так называется потому, что дергает за рукоятку, которая управляет стрелкой. И мы едем в Счастьвилль, а не в Болырад. Сиречь «Der Leid-Stadt», так его немцы зовут. Про Ляйдштадт есть гаденькая поэмка, написал один немец по имени мистер Рильке. Но читать мы ее не будем, потому что мы — мы едем в Счастьвилль. Стрелочник нам это устроил. Ему вообще можно почти не работать. Курбель очень мягко ходит, легко толкать. Даже ты б сумел толкнуть, Шустряк. Если б знал, где курбель. Но посмотри, сколько стрелочник наработал — и всего-то одним малюсеньким толчком. Отправил нас до самого Счастьвилля, а ни в какой не Болырад. Это потому что он знает, где стрелки и где курбель. Он единственный, кто работает мало, а нарабатывает по всему миру много. Смог и тебя направить на верный путь, Шустряк.