Солнце давно преодолело зенит, когда они наконец подъезжают к лесистому куполу, увенчанному развалинами маленького замка: сотни голубей капают с зубчатых стен, точно белые слезы. Зеленое дыхание лесов резче, холоднее.
Американскими горками тропы, заваленной камнями, средь темных елей они взбираются к замку под солнцем, иззубренному и бурому, точно буханка хлеба, брошенная всем местным птичьим поколениям.
— Вы тут живете?
— Прежде я здесь работал. Наверное, Цвиттер еще тут. — В «Миттельверке» не хватало места для мелкой сборки. Систем управления главным образом. Так что их собирали в пивных, лавках, школах, замках, на фермах по всему Нордхаузену — в любом лабораторном помещении, какое спецам по наведению удавалось найти. Глимпфов коллега Цвиттер — из Мюнхенского политеха. — Характерный баварский подход к электронике. — Глимпф кривится. — Он, пожалуй, сносен. — Какова ни есть загадочная несправедливость, порожденная баварским подходом к электронике, она тушит блеск в глазах Глимпфа и на весь остаток пути до вершины погружает его в угрюмые раздумья.
Едва они проскальзывают в боковую дверь замка, их приветствует массовое текучее воркование, обвалянное в белом пуху. Полы грязны, повсюду бутылки и бумажные клочья. Некоторые бумаги проштампованы пурпурным «GEHEIME KOMMANDOSACHE». Птицы шмыгают туда-сюда в разбитые окна. Сквозь щели и разломы пробиваются тонкие лучи. Здесь никогда не оседает пыль, взвихренная голубиными крыльями. Стены увешаны тусклыми портретами знати с большими белыми куафюрами а-ля Фридрих Великий, дам с гладкими лицами и овальными глазами, в платьях с декольте — ярды шелка истекают в пыль и биение крыл в темных комнатах. Все покрыто голубиным дерьмом.
И напротив, лаборатория Цвиттера наверху ярко освещена, упорядочена, полна дутого стекла, рабочих столов, многоцветных огней, крапчатых коробок, зеленых папок — лаборатория безумного нацистского ученого! Где же ты, Пластикмен?
Здесь только Цвиттер: коренастый, темные волосы, прямой пробор, в очках линзы толщиной с иллюминаторы батисферы, флуоресцентные гидры, угри и скаты дифференциальных уравнений САР[168] бороздят моря за этими стеклами…
Но, увидев Ленитропа, они тотчас яснеют — рушатся стеклянные преграды. Хмм, Э. Л., это чего такое? Кто эти люди? Что приключилось с яблочками щек старого Глимпфа? Что по эту сторону забора в Гармише делает нацистский спец по наведению в нетронутой лаборатории?
ОЙ… тута…
Нацики под шкафом
Фашики в стене,
А Япошки, лыбясь,
Открутят яйца мне.
Без войны я счастлив —
Прям хоть хохочи.
Сдамся Русским скоро —
А там давай дрочить.
□□□□□□□
Во дни, когда белые инженеры спорили о свойствах системы подачи питания, которой предстоит быть, один пришел к Энциану из Бляйхероде и сказал: «Мы не можем договориться о давлении в камере. По нашим расчетам, предпочтительнее всего рабочее давление 40 ат. Однако все известные нам данные склоняют нас к величине в какие-то 10 ат».
«Совершенно ясно, — отвечал Нгарореру, — что вам следует прислушаться к данным».
«Но мы не получим величины ни оптимальной, ни эффективной», — возразил немец.
«Гордец, — отвечал Нгарореру, — что эти данные, если не явное откровение? Кем даны они, если не Ракетою, которой предстоит быть? Как думаешь ты сопоставлять число, полученное лишь на бумаге, с числом, что порождено Ракетою самой? Отбрось гордыню и проектируй, исходя из компромиссной величины».
В горах возле Нордхаузена и Бляйхероде, в заброшенных шахтах жило-было Шварцкоммандо. Не военное подразделение больше: они теперь народ, зонгереро, два поколения назад изгнанные из Юго-Западной Африки. Первые рейнские миссионеры начали переправлять сих представителей обреченной, вероятно, расы в великий унылый зоопарк — Метрополию. Мягко ставили на них эксперименты: подвергали соборам, вагнеровским суарэ, егеровскому белью, пытались заинтересовать собственной их душою. Прочих солдаты, явившиеся подавлять великое восстание 1904-1906-го, перевезли в Германию, где гереро стали слугами. Но большинство нынешних лидеров прибыли только после 1933-го — согласно замыслу (никогда нацистской партией открыто не признаваемому) создать черные хунты, теневые государства, дабы однажды захватить британские и французские колонии в черной Африке, — те же планы, что Германия строила на Магриб. Зюдвест тогда уже был протекторатом, управляемым Союзом Южной Африки, но подлинная власть оставалась в руках старых семейств немецких колонизаторов, а те сотрудничали.
Ныне вокруг Нордхаузена/Бляйхероде обитают несколько подземных общин. В округе все они известны как «Erdschweinhöhle»[169]. Шуточка гереро — горькая шуточка. У оватжимба, беднейших гереро, без скота, без деревень, тотемным животным был Erdschwein, сиречь трубкозуб. Они назвались его именем, никогда не ели плоти его и, подобно ему, выкапывали пищу из земли. Считались изгоями, жили в вельде под открытым небом. Чаще всего ты с ними сталкивался ночью, когда костры их доблестно вспыхивали на ветру там, где не достанешь ружейным выстрелом с железной дороги: по-видимому, никакая иная сила не умела обозначить им местоположение в этой пустоте. Ты знал, чего они боятся, — но не знал, чего хотят, что движет ими. А у тебя дела на севере, в шахтах, и потому вместе с их трескучими огнями мгновенно ускользала прочь и всякая необходимость думать о них…
Ты катил прочь враскачку — но кто эта женщина, одна-единственная на земле, по плечи зарытая в нору трубкозуба, посаженная на пустынную плоскость голова глядит пристально, а позади, в вечерней дали, взлетают темно смятые горы? Многие мили горизонтального песка и глины нестерпимо давят женщине на живот. На тропе застыли светящиеся призраки ее четырех мертворожденных детей, жирные черви, не надеясь на утешение, ложатся в виноградный лук один за другим, плачут о молоке священнее того, что вкушаемо и благословляемо в деревенских калебасах. Колонной недоходяг они привели ее сюда, дабы прикоснулась к земному дару рождения. Женщина чувствует, как во все врата вливается мощь: река меж бедер, свет вспыхивает на кончиках всех пальцев. Властная, питательная, как сон. Тепло. Чем тусклее свет дня, тем больше отдается женщина тьме, сошествию воды из воздуха. Она — семя земное. Святой трубкозуб вырыл ей постель.
На Зюдвесте Эрдшвайнхёле была могущественным символом плодородия и жизни. Но здесь, в Зоне, истинный статус ее не столь очевиден.
Ныне в Шварцкоммандо пробудились силы, что предпочли стерильность и смерть. Борьба в основном безмолвна, в ночи, в тошноте и спазмах беременностей и выкидышей. Но это политическая борьба. Больше всех она тревожит Энциана. Он здесь Нгарореру. Слово означает не именно «лидер», но «тот, кто испытан».
Кроме того, Энциана зовут — впрочем, за глаза, — Отийкондо, Полукровка. Отец его был европейцем. Не то чтобы он единственный такой среди эрдшвайнхёлеров: у них есть и немецкая кровь, и славянская, и цыганская. Последнюю пару поколений у них, движимых ускорениями, до времен Империи неведомыми, складывается такая самоидентификация, что на застывание ее рассчитывают немногие. Окончательную форму обретет Ракета, но не ее народ. Здесь эанда и орузо растеряли силу — отцовские и материнские линии остались на Зюдвесте. Многие ранние эмигранты даже перешли в веру Рейнского миссионерского общества задолго до отъезда. В каждой деревне, когда полдень приваривал тени к их обладателям, в минуту ужаса и спасения, омухона из священного мешка извлекал одну обращенную душу за другой — кожаные пуповины хранились в мешке с рождения человека, — и развязывал узел. Узел развязан — еще одна душа для племени умерла. И сегодня в Эрд-швайнхёле Пустые носят с собою кожаные шнурки без узлов: осколок прежнего символизма им, как выяснилось, небесполезен.
Они называют себя Отукунгуруа. Да, старые африканцы, следует говорить «Омакунгуруа», но они всегда педантично — скорей нездорово, пожалуй, чем педантично — отмечают, что «ома-» применимо лишь к живому и человеческому. «Оту-» — для неживого и воскресающего: такими они и видят себя. Им, революционерам Нуля, уготовано продолжить то, что началось у прежних гереро после провала восстания в 1904 году. Они хотят отрицательного коэффициента рождаемости. Их программа — расовый суицид. Они завершат уничтожение, затеянное немцами в 1904-м.
Снижение численности живорожденных гереро в предыдущем поколении интересовало медиков по всей Южной Африке. Белые следили в тревоге — так они наблюдали бы чуму рогатого скота. Вот досада — видеть, как год от года подданное население сокращается. Что это за колония без смуглых аборигенов? В чем забава, если все они решили повымереть? Громадный кус пустыни — ни тебе служанок, ни батраков, ни рабочих на стройках или в шахтах — стоп, ну-ка погоди минутку — точно, это ж Карл Маркс, лукавый старый расист, удирает, стиснув зубы и воздев брови, делает вид, будто речь только о Дешевой Рабсиле и Заморских Рынках… Нет-нет. Колонии — это гораздо, гораздо серьезнее. Колонии — отхожие места европейской души, где человеку дозволительно спустить штаны и расслабиться, упиваясь вонью собственного дерьма. Наброситься на изящную жертву, ревя, как заблагорассудится, и пить ее кровь, не скрывая радости. Каково? Здесь допустимы барахтанья и гон, здесь можно погрузиться в шелковистость, в восприимчивый мрак объятий, густых кучеряшек, подобных тем, что покрывают и его запретные гениталии. Здесь растут мак, и каннабис, и кока, зеленые и роскошные, цветом и формою не похожие на смерть, как спорынья и поганка, паразит и гриб Европы. Христианская Европа — всегда смерть, Карл, смерть и подавление. А там, в колониях, можно радоваться жизни, жизни и чувственности во всех проявлениях, и никакого вреда Метрополии, ничто не замарает соборов, белых мраморных статуй, возвышенных помыслов… В Метрополию не донесется ни словечка. Так обширны здешние безмолвия — поглощают любые поступки, сколь ни грязны они, сколь ни животны…