Я должен так подробно говорить об этой «обезьяне» — так называла Гита это существо, — поскольку оно сыграло значительную роль во всей этой истории и это ужаснейшее создание из всех, которых я когда-либо встречал. Оно не было обезьяной, клянусь спасением своей души! Впрочем, я видел его весьма редко, поскольку обычно он находился взаперти в темной каморке рядом с комнатой, где спала Гита, и выходил иногда лишь по вечерам. Тем временем я очень быстро понял истину и увидел, что она перед сном обычно месила тесто в той темной комнате с его помощью, после того как снимала с себя роскошные парадные платья, которые Рафаэль по собственному усмотрению покупал для нее или заказывал у портного. Но что поделать, о некоторых вещах Рафаэль и слышать не хотел. Поэтому свои догадки я держал при себе.
Никакой другой женщине Рафаэль не уделял столько внимания, не был столь изобретательным в развлечениях, которые могли бы ей понравиться. Он не экономил, занимал деньги у друзей, когда ему не хватало, чтобы полностью обустроить старый, хоть и большой, но очень запущенный дом булочницы. Ведь большую часть тех гравюр с античными сюжетами, которые вырезал Маркантонио, — например, Юпитер, который ведет нерешительную Юнону к трону свергнутого Сатурна, Парис, который отдает яблоко красивейшей, и многие другие эскизы к фрескам должен был выполнять Джулио, из-за того что корыстная булочница занимала руки Рафаэля постоянными заказами, за которые хорошо платили, да только денежки-то все равно уходили на нее. Рафаэль был уверен, что все женские фигуры, которые он рисовал в то время, напоминали Гиту. Я отвечал, что всему причиной проклятые очки. Он сердился и не разговаривал со мной; я приходил в отчаяние и искал возможности примириться с ним. Тут мне пришла в голову блестящая идея, по которой вы можете судить, что и я не чужд высоких доблестей. Рафаэль и Гита любили гулять осенью, в первые светлые лунные ночи, в пустом саду за домом, в котором не было ничего примечательного, украшающего сад, кроме разве что пары старых лимонных деревьев и одной пинии, поскольку вся поросль стравливалась мельничными осликами, которые привозили муку. И вот однажды я заметил, что следы там, где прошли Гита и Рафаэль, были похожи на след змеи, из-за шлейфа возлюбленной, который стлался, как хвост, а там, где они целовались, след замыкался в круг и был похож на венок, если они задерживались там надолго. Едва я это заметил, я в спешке отправился к своим почтенным домочадцам, единственным занятием которых — если не считать попрошайничество — было садоводство. Я предложил им разбить сад за одну ночь, и стоило мне пообещать за это бочку вина утром, как все понеслись с лопатами и мотыгами, с топорами и пилами. В течение часа они пыхтели там с огромным грузом кустов и цветов самого благородного рода, которые они бог весть где выкопали и вытащили из земли. Я тем временем лопатой прибил и заровнял следы шлейфа, предательский след любви. В глубоком молчании шла работа, каждому из нас был отведен определенный участок, на котором он и сажал свои трофеи — украденные цветы и кустарники, — при этом, не сговариваясь, мы все притащили самые разнообразные сорта, и возникшая картина поразила нас своим великолепием еще в лунном свете. Как же мы были ошарашены утром, когда опустошили бочку с вином на самом высоком камне нового сада и восходящее солнце осветило нашу работу. Мы увидели, что наш сад представляет собой Рим во всей его красе, и никакой замысел и расчет не могли быть столь удачны, как художественное чутье Рафаэля, который, даже прогуливаясь, стремился наслаждаться роскошью и стройностью архитектуры вечного города и вел Гиту так, что их путь повторял рисунок римских улиц, как будто Рим всегда оставался перед его внутренним взором. Когда я обратил внимание своих кузенов на то, что ни один шаг не был случайным, что там, где Рафаэль менял направление, казалось, небо сливалось с землей в поцелуе, простой люд сложил руки в молитве, и кто-то воскликнул: «Святой Рафаэль, помолись за нас!», а юные девушки должны были по моему указанию спеть новые слова на старый мотив:
Что за чудный блеск зеленый
Победил ночную тьму?
— В честь свидания влюбленных
Сад расцвел за ночь одну!
Мы пленительную тайну
Этой встречи сохраним:
Каждый шаг был неслучайным,
Каждый шаг — дорога в Рим.
Узенькая тропка вьется
По высоким по холмам.
Пьет росу и слезы солнце
И отраду дарит нам.
Этой встречи пряной страсти,
И блаженству, и любви
Мы сегодня сопричастны,
Почитатели твои.
Но смотри: на небосклоне
Радуга — Ириды дар.
Где легки шаги влюбленных,
Там плетемся мы едва.
Сладкий трепет грудь наполнил,
Чтобы в песне прозвучать,
Рафаэль, прими корону,
Разреши тебя венчать.
Песня удалась на славу и произвела желаемое воздействие: Рафаэль назвал нас соловьями — мол, он слышал наше пение, но не видел, как мы работали ночью. Он позволил девушке надеть на себя венок и расцеловал всех, хотя Гита едва могла скрыть свою досаду. Чтобы утешить ее, я вплел в ее волосы самый роскошный букет цветов, который когда-либо был составлен. Это ее развеселило, и она устроила народный танец, который исполняла с необычным изяществом, с легкостью, будто она на наших глазах сбросила с себя лет двадцать, что же и говорить о глазах Рафаэля, какой должен был он увидеть ее сквозь заколдованные очки? Одна из моих любимых кузин, которая занималась гаданием, выступила вперед, попросила уставших от танца протянуть ей руки и стала читать по ним и предсказала, что Гита умрет в большой набожности, а Рафаэль — с седыми волосами, окруженный своими детьми. Рафаэль при этом покачал головой: он всегда торопился со своими работами, так как боялся умереть, не доведя их до конца, хотя он опасался не какой-нибудь болезни, но угасания небесного огня под гнетом земных забот. С чего бы взяться такой тревоге? Возможно оттого, что его образ жизни вовсе не соответствовал требованиям того небесного огня и любое напоминание об этом печалило его. Подобные мысли не омрачали Гиту, о будущем она думала не больше, чем люди перед грехопадением, она протягивала свою руку не для гадания, а за бокалом вина. Рафаэль радовался ее жажде жизни, он приказал принести лучшие вина, и так наше торжественное собрание закончилось дикой вакханалией — Гита забралась верхом на Джулио, и он катал ее по саду — так они изображали кентавра. «Это милые дети, — сказал Рафаэль, — если им не перечить. Художник смотрит на мир особым взором, подмечая то, что можно потом нарисовать, и теперь я убедился: любое событие должно сначала по-настоящему произойти в мире, чтобы потом стать картиной, чьей-то выдумкой. Если бы я не видел этого шествия, я не смог бы выдумать вакханалию. Дай мне угля: стена сада должна сохранить память об этом, но не копировать то, что мы видели сейчас».
Спустя какое-то время, думаю я, Рафаэль захотел отыграться за наш праздник в саду, поскольку на стене спальни — а она была обделана новыми досками — тайно, когда никто не видел его за работой, появлялись новые картины, которые, несомненно, вышли из-под его кисти, хотя подобные сюжеты были для него нехарактерны. Я ни слова не говорил об этом, напротив, делал вид, что ничего не замечаю. Но однажды утром я застал Рафаэля в непривычно раннее время перед этими картинами в удивлении, как будто он видел их в первый раз, он лишь качал головой и потирал лоб. Завидев меня, он восклицает: «Есть второй Рафаэль, подумай только, обезьяна рисует! Посмотри внимательнее, я сам бы принял это за свою работу, если бы не знал, что не сделал ни мазка, а Гита поймала его с поличным. Посмотри, тут хорошо все, кроме самого главного. Здесь ты четко можешь видеть, в чем отличие звериной натуры: она здесь становится единственной сущностью, а все духовное — блеском и иллюзией, это очень трагические картины и их можно назвать почти продолжением моей Психеи, после того как она навсегда соединилась с крылатым богом».
Я не знал, что думать и что сказать. Я был убежден в том, что обезьяна не могла так рисовать, но никто другой не мог так рисовать кроме Рафаэля, а Рафаэль не принял бы всерьез упреков, если бы сюжет не понравился некоторым людям, и уж тем более не стал бы из-за этого сочинять небылицы о возникновении этих настенных картин. Нашему Джулио такие проделки были не чужды, но он не мог создать такой линии, такого цвета. Раньше для меня все было объяснимо, а теперь я стоял перед замурованными воротами и нигде не мог найти выхода. Время покажет, подумал я и не заботился более о таких тайнах, поскольку Рафаэль направлял всю мою фантазию на то, чтобы ежедневно устраивать новый праздник для своей возлюбленной. Это беспокойство, казалось, причиняло вред его здоровью; но он утешал меня предсказанием, которое я сам ему привел, — надеялся на детей и седые волосы и говорил, что причина его усталости — нудная писанина и обременительные счета, которые он должен был сам просматривать по вечерам из-за переносящегося строительства церкви Петра, хотя обычно этим занимались подмастерья. Счета, торговлю и прочие дела, которые для меня были игрою, он не перекладывал на меня в этот раз из-за ответственности перед церковью, хотя ему это было очень тяжело, а свои собственные деньги он с легким сердцем доверял мне. Таланты-то у всех разные! Самый трудный рисунок не стоил ему стольких усилий, как складывание длинной колонки цифр, и этим мы, люди незнаменитые, можем утешиться, ведь у нас есть свои достоинства и дарования. Рафаэль сидел, слепой и потерянный, за своими бумагами или искал среди старых обломков мрамора, вырытых для строительства, достойные внимания скульптуры, а Гита за его спиной тем временем флиртовала с Джулио, его любимым учеником, или слушала дьявольские выдумки Пьетро Аретино, на совести которого, собственно, было развращение Джулио, — именно он подбивал его увековечивать кистью каждую дерзкую шутку, приходящую кому-нибудь в голову. Этот Аретино не стеснялся высмеивать лучшие работы Рафаэля, а Рафаэль улыбался и не говорил ничего, кроме: «Таковы поэты, они открывают рот, чтобы сказать все, что дьявол шепнул им на ухо». Потом он спокойно работал дальше, как будто ничего не слышал, но утверждал, что ему полезнее слышать такие упреки, чем хвалу всего мира. Но он был чересчур дотошным и всегда находил какой-нибудь неверный штрих, например, где ржавчина чуть тронула стальной клинок.