Минут на двадцать позднее из домов появляются "женатики". Идут степеннее, на утренний развод они не опаздывают: солдаты только еще выходят на построение, толпятся перед казармой, на площадке. Она расчищена от снега, утрамбована сапогами. Посередине уже высится крупная фигура адъютанта Климцова. Пуговицы его шинели ярко начищены, ремень с портупеей ловко перетягивает талию, и майор -- широкий, плечистый -- выглядит глыбой.
Утренний морозец. Воздух густо-терпкий, смолистый. Солнце только поднялось за домиками, подпалило верхушки елей, они схватились бездымным белым пламенем, и кажется, сейчас тайга займется, загудит лесным пожаром.
Климцов медленно обходит фронт строя, заложив руки за спину, пристальный взгляд его серых прищуренных глаз скользит по лицам офицеров и солдат.
-- Поправьте воротник шинели. Вам -- выйти из строя, почистить сапоги. Не бриты. На первый раз предупреждаю, -- кидает он на ходу.
В строю вокруг меня знакомые лица офицеров, их я вижу каждый день, каждый час: Юрка Пономарев, Орехов, Стрепетов... Даже Ивашкин сегодня стрит через одного от меня, и лицо его, в пятнах конопатин, свежее, кажется симпатичнее. Сквозь ряды офицеров в трех метрах от правофланговой шеренги виднеется приземистая, плотная фигура замполита.
Распахивается дверь казармы. Мельком взглянув на высокого, чуть сутуловатого подполковника Андронова, появившегося на ступеньках, адъютант выпрямляется, набирает в легкие воздуха и густо бросает:
-- Ррравняйсь! -- А через две-три секунды коротко: -- Смиррно!
И четко, красиво повернувшись, майор легко идет, печатая шаг, навстречу Андронову. Каждый из нас в строю замер, слушая слова рапорта. Потом Андронов останавливается посередине, здоровается. На несколько секунд утреннюю тишину взрывает ответ, слитый в едином порыве:
-- Здравия желаем, товарищ подполковник!
Андронов говорит о занятиях, боевой готовности, о технике, к которой надо относиться, "как к самому себе", о дисциплине, и голос его, негромкий, ровный, спокойно плывет над строем.
-- Должен сообщить, товарищи солдаты и офицеры, новость -- одному из подразделений нашей части предстоит скоро участвовать в большом и ответственном учении. Есть основания предполагать, что нам выпадет эта доля. Пока сообщаю предварительно, чтоб каждый знал перспективу...
Он еще говорит минуты две о порядке в казарме, уборке территории. Развод заканчивается. Строй поворачивается, бьет первый четкий шаг, вытягивается, уходит за угол казармы на дорожку, убегающую через молодую поросль осинника к позиции. Над строем взметывается песня:
А для тебя, родная, есть почта полевая...
Сейчас начнутся занятия. Потом все потечет, сменяясь в заведенной последовательности: обед, еще час занятий, чистка техники, ужин, свободное время...
И так изо дня в день, из месяца в месяц.
Справа от меня в строю вышагивает Юрка Пономарев. Размахивая руками, он поет, устремив вперед взгляд, будто выполняет какую-то серьезную и необходимую обязанность. О чем он думает? Может, о важном сообщении Андронова, об учении? И в голове секретаря уже рождаются "комсомольские меры обеспечения". Или он тоже думает, как и я, об этом круговороте, и ему видится в нем -- простом и обычном на первый взгляд -- глубокий смысл?
Каждодневная учеба, тренировки, боевое дежурство... Все это вызвано суровой и жестокой необходимостью. Потому что газеты приносят неспокойные, тревожные вести: западные державы противятся мирным советским предложениям о разоружении.
Усиливаются военные приготовления в Западной Германии. Ракеты "Лакросс" и "Онест Джон" перебрасываются в ФРГ. Бундесвер получает базы в Голландии и Дании,
Зловещие атомные грибы встают над Атлантикой.
Весь месяц будут продолжаться учения войск НАТО. Дивизии занимают исходные положения, военные корабли выходят из портов, самолеты с атомными бомбами выруливают на стартовые дорожки...
И мы идем на позицию, к ракетам, которые сейчас должны молчать, но быть готовыми, как говорит Молозов, сказать, если понадобится, свое веское слово.
4
Днем я рылся в кладовке-сарае. Здесь у старшины Филипчука хранятся на стеллажах всевозможные банки, канистры, в углах громоздятся кучи ветоши и пакли. Вдоль стены на досках -- обломки ракеты: рваные погнутые листы дюралюминиевого корпуса, узлы и блоки. Они-то и интересовали меня. Все это привезено с полигона после стрельб и предназначалось для оборудования учебного класса. Только по указанию подполковника мне разрешалось пользоваться всем этим для работы над прибором. Я перебирал ворох лома, откусывал кусачками детали. Рядом на доске уже лежала кучка сопротивлений --зеленых стекловидных цилиндриков и плоских, как карамельки, емкостей.
Собрав детали и распихав их по карманам, я заспешил на позицию: как там тренировка операторов? Кроме того, Скиба должен проверить работу одного из участков схемы прибора, который паяли с ним накануне приезда Наташки.
День занимался робкий: солнце пряталось за мглистой полоской на горизонте; земля, промерзшая и еще не нагретая, дышала морозцем. Утопал, растворялся в белесой дымке лес. И пусть в общем-то это не очень яркий день, он еще не брызжет всем соцветием веселых волнующих красок весны, но для меня он -- радостный и счастливый, потому что рядом со мной Наташка, моя жена. В жизни будто все встало на свое место -- смело шагай к заветной цели!..
В кабине горел единственный плафон под потолком. В полумраке операторы, сидя на железных с пружинными спинками стульях, приникли к голубоватым мерцающим экранам. Над ними склонилась голова плечистого сержанта Коняева. После холодного наружного воздуха дохнуло теплом разогретой аппаратуры: ею плотно заставлена кабина по бокам. В шкафах, словно соты в улье, блоки тускло отсвечивали черными муаровыми панелями. Тонко, чуть слышно жужжали вентиляторы. Пахло сладковатым ароматом спирта, краски, ацетона, горячей резины.
Разогнув спину, сержант Коняев доложил о тренировке. В полутемноте на груди его блеснули значки.
У противоположного выхода из кабины возле осциллографа сидел на корточках Скиба. На его спине пузырем вздулась гимнастерка. В простенке, прислоненный к шкафу, сиротливо стоял ажурный каркас будущего прибора. На нем видны два точных вольтметра, вделанные заподлицо с дюралюминиевой плоскостью.
Мимо операторов я направился к Скибе, однако почувствовал -- Коняев следует за мной.
-- У Демушкина не лучше? -- останавливаясь, спросил я.
Коняев оправил гимнастерку, с сумрачным видом сказал:
-- Решать с ним надо, товарищ лейтенант. С другими операторами сопровождение цели отрабатываем, а у него, -- Коняев махнул рукой, -- еще со штурвалом не получается... Вы же сами видели! И не пойму, чудной какой-то: сядет за индикатор, весь загорится, а штурвал рвет, дергает, да и только! По-всякому пробовал. Отличное отделение, а двойки ни за понюх табаку будем хватать...
Видимо, надо все же принимать решение о переводе Демушкина к стартовикам. Но меня сейчас занимал прибор. Проверка схемы, вероятно, не дала результатов, иначе бы Скиба не выдержал, доложил.
-- Ладно, после, Коняев, -- ответил я и шагнул к осциллографу. -- Ну что, Скиба?
-- Та ничего не будет, -- не поднимаясь, спокойно, с непонятным удовлетворением ответил солдат. -- Импульс дохлый! Будто три дня не кормлен. Сала ему...
Скиба вообще отличался невозмутимым спокойствием, непосредственностью. Но сейчас его благодушное настроение взорвало меня.
-- Перестаньте паясничать! -- оборвал я солдата.
"Ему смешки, а тут впереди не одна бессонная ночь!" Возмущение мое тем более было справедливым, что, собственно, из-за него, Скибы, и началось все.
Как-то еще с месяц назад к нам нагрянула очередная комиссия. Работу операторов проверял невысокий лысый майор. На всяких проверяющих пришлось насмотреться -- и на добрых, и на крутых. Комиссии часто навещают нас. А этот был с непроницаемым, бесстрастным, как у евнуха, лицом, на котором выделялись черные кавказские усики, тонкие стиснутые губы. За все время майор не произнес ни звука, поглядывал на бесшумно светившиеся экраны, на беспокойно мельтешащие, точно от мороза, стрелки приборов и что-то заносил в блокнот. И только в конце проверки майор разжал губы, кивнул на значки Скибы:
-- Что же это вы -- классный оператор, а цель сопровождаете с большими ошибками?
Скиба поднялся со стула -- плечистый, широкогрудый, закрыв собой невысокого майора, -- и спокойно, с украинским акцентом возразил:
-- Никак нет, товарищ майор, добре сопровождал! Как всегда сопровождал.
Майора, видно, покоробила такая смелость и невозмутимость солдата, губы нетерпеливо передернулись:
-- Про черное говорите -- белое, товарищ рядовой, а я смотрю на контрольный прибор.
Он сделал движение, собираясь уходить, но Скиба по-прежнему спокойно, не меняя тона, ответил:
-- Этот прибор неточный, грубый. А сопровождал я хорошо, товарищ майор, -- видел по экрану -- так, как на боевых стрельбах. Тогда "отлично" получили.
В душе у меня против майора поднимался протест. Действительно, оценка по прибору грубая -- не может же он не знать азбучной истины! Если лучший оператор оценивается так, то как же с другими?
-- Оператор прав, товарищ майор, -- сказал я, косясь на его блокнот. --Если хотите, давайте подсчитаем ошибки.
Я старался говорить спокойнее, чтобы смягчить гнев члена комиссии. Но, видно, было уже поздно. Вокруг нас, предчувствуя неладное, собралась группа солдат и офицеров. Явился Молозов. От своего места у экрана кругового обзора, озабоченно хмурясь, спешно подошел подполковник Андронов.
Я еще надеялся, что майор найдет в себе силы спокойно разобраться во всем, но он после моих слов вспылил, ноздри тонкого хрящеватого носа побелели, верхняя губа с усиками задергалась.
-- Советую вам, товарищ лейтенант, не забываться: я здесь --проверяющий! И не вмешивайтесь, когда вас не спрашивают. Воспитаны плохо...