Ранние новеллы [Frühe Erzählungen] — страница 5 из 107

— Малыш, — говорил Рёллинг, — мне кажется, ты угодил под каблук. Не слишком ли ты увенчал себя покорностью для невенчанного брака?

— Рёллинг, ты осел. И ничего про это не знаешь. Тебе не понять. Я люблю ее. Вот и все. И не просто люблю, как… как… понимаешь, я люблю ее, как… я… ах, это невозможно описать!

— Ты замечательный человек! — говорил Рёллинг.

— Какая ерунда!

Какая ерунда! Эти дурацкие присказки про «каблуки» и «увенчанность» опять же мог выдавать только Рёллинг. Тот действительно ничего не понимал. Но он-то что такое? Он-то что из себя представляет? Отношения были простые, правильные. Он всегда мог взять ее за руки и снова и снова повторять: «Ах, что ты меня любишь, что ты меня хоть чуточку любишь — я так тебе благодарен!»

Однажды чудесным мягким вечером, прогуливаясь в одиночестве по городу, он опять сочинил стихотворение, очень его тронувшее. Звучало оно примерно так:

Вечерний сумрак впереди,

День исчезает понемногу.

Сложи ладони у груди

И обратись глазами к Богу.

О, не Его ли скорбный взгляд

На нас покоится смиренно?

Не эти ль очи говорят

О том, что счастье наше бренно,

Что сменят весен благодать

Пустые зимы с их тоскою,

Что человек рожден блуждать,

Ведомый жизни злой рукою?..

Но нет, испуганно главой

Ко мне не льни, ведь счастье живо,

И веселится лист живой

В объятьях солнца шаловливо.

Не плачь! К груди моей — прижмись.

Далёко горечь роковая!

Любовь — ликуя — смотрит ввысь —

Благодаря и уповая[5].

Однако стихотворение тронуло его не потому, что он действительно и всерьез вообразил себе возможность конца. Это была бы самая безумная мысль. Прямо из сердца у него вообще-то вышли только последние строки, где печальная монотонность звучания в радостном возбуждении нынешнего счастья прерывалась быстрыми, свободными рифмами. Все остальное было только своего рода музыкальное настроение, заставлявшее его утирать с глаз неясные слезы.

Он снова писал письма домой, которые, разумеется, не понимал ни один человек. Там в принципе вообще ничего не было, зато наличествовала самая возбужденная пунктуация и особенно изобиловали вроде бы совершенно немотивированные восклицательные знаки. Но как-то нужно же было известить о своем счастье и объясниться, а поскольку, по размышлении, он не решился вполне открыть дело, то и придерживался многозначных восклицательных знаков. Нередко он тихонько блаженно улыбался себе, представляя, как даже его ученый отец ни за что не расшифрует эти иероглифы, на самом деле означавшие всего-навсего: «Я без-мер-но счастлив!»

* * *

Так в милом, глупом, сладком, кипучем счастье прошло время до середины июля, и история стала бы скучной, если бы вдруг не наступило одно веселое, забавное такое утро.

Утро выдалось в самом деле восхитительное. Было еще довольно рано, около девяти. Солнце пока лишь приятно гладило кожу. И пахло так хорошо — точно так же, пришло ему в голову, как и в то утро после первой волшебной ночи.

Он пребывал в прекрасном расположении духа и бодро постукивал тростью по белоснежному тротуару. Он спешил к ней.

Она не ждала его, это-то и было приятно. Он намеревался утром отправиться на лекцию, из чего, разумеется, ничего не вышло — сегодня. Еще чего! В такую погоду сидеть в аудитории! Ладно бы шел дождь — тогда пожалуйста. Но при сложившихся обстоятельствах, при таком небе с его светлой, нежной улыбкой… к ней! к ней! Решение привело его в самое радужное настроение. Спускаясь по Сенной улице, он насвистывал энергичные ритмы застольной из «Cavalleria rusticana»[6].

У ее дома он остановился, какое-то время шумно втягивая носом запах сирени. С этим кустом у него постепенно завязалась искренняя дружба. При любой возможности он останавливался перед ним и коротко, молча, задушевно беседовал. Сирень в тихом нежном предведении рассказывала ему обо всем сладостном, что снова его ожидало; он считал ее — как в большом счастье или горе, сообщая о коих человеку приходишь в отчаяние и при переизбытке чувств охотнее обращаешься к великой немой природе, которая и впрямь иногда смотрит в суть, словно что-то смыслит, — он давно считал ее совсем родной, чуткой, близкой и в силу постоянной лирической восторженности видел в ней намного больше, чем просто сценическую декорацию к своему роману.

Дав милому мягкому запаху высказаться, всего наобещать, он поднялся наверх и, оставив трость в коридоре, без стука, с озорным весельем засунув руки в карманы брюк светлого летнего костюма и сдвинув круглую шляпу на затылок, поскольку знал, что так нравится ей больше всего, вошел в гостиную.

— Доброе утро, Ирма! Ты, верно… — «Удивлена» хотел сказать он, но удивлен оказался сам.

Войдя, он увидел, как она резко поднялась из-за стола, будто заторопилась что-то принести, хоть толком не знала, что именно. Она лишь растерянно прикрыла салфеткой рот и смотрела на него странно расширившимися глазами. На столе был накрыт кофе с печеньем. С одной стороны сидел пожилой почтенный господин с белоснежной бородкой клинышком, вполне благородно одетый; он жевал, глядя на него с крайним изумлением.

Молодой человек быстро снял шляпу и принялся смущенно вертеть ее в руках.

— О, пардон, — сказал он, — я не знал, что у тебя гости. При этом «ты» пожилой господин перестал жевать и уставился уже на девушку.

Заметив, как она побледнела и замерла, добрый юноша не на шутку перепугался. Но пожилой господин выглядел еще хуже! Прямо труп! И кажется, не потрудился причесать имевшиеся у него волосы. Что все это значит? Он судорожно ломал голову. Родственник? Но она ведь ничего ему не говорила? Ладно, в любом случае он не вовремя. Какая же, однако, жалость! Он так радовался! И теперь уходить! Отвратительно! И что ни слова! И как держаться с ней?

— То есть? — спросил вдруг пожилой господин и обвел комнату маленькими, глубоко посаженными, пустыми серыми глазами, словно еще и ожидая ответа на этот загадочный вопрос.

У него, вероятно, все спуталось в голове. Мина, которую он скроил при этом, была довольно глупа. Нижняя губа бестолково, дрябло провисла.

Тут нашему герою неожиданно пришло в голову представиться. И сделал он это по всем правилам приличия.

— Меня зовут ***. Я хотел лишь… Я хотел нанести визит.

— Мне-то что до этого? — взорвался вдруг почтенный пожилой господин. — Что вам, собственно, нужно?

— Простите, я…

— Ах, перестаньте! Убирайтесь. Вы здесь совершенно лишний, правда, мышка? — И он не без приятности подмигнул Ирме.

Вообще-то наш герой был не очень героем, но тон пожилого господина прозвучал достаточно оскорбительно, чтобы он тут же переменил свое поведение — не говоря уже о том, что из-за всех этих огорчений у него совершенно испортилось прекрасное настроение.

— Позвольте, сударь, — спокойно и твердо сказал он, — я действительно не понимаю, на каком основании вы говорите со мной подобным образом, поскольку полагаю, что имею по меньшей мере такое же право находиться в этой комнате, как и вы.

Это для пожилого господина оказалось слишком. К такому он не привык. Верхняя губа его от душевных движений сильно задрожала, он трижды ударил себя салфеткой по колену и, задействовав все скромные голосовые резервы, выкрикнул:

— Вы глупый мальчишка, вот вы кто! Вы глупый, глупый мальчишка, вот.

Если при произнесении своей последней тирады тот, к кому обращались подобным образом, еще гасил гнев до уровня спокойствия и предполагал, что пожилой господин мог оказаться родственником Ирмы, то теперь терпение его лопнуло. В нем гордо вспыхнуло осознание его положения при девушке. Кто перед ним, теперь ему стало все равно. Он был самым грубым образом оскорблен и посчитал, что, пожалуй, целесообразным использованием его «права на дом» будет быстро развернуться к двери и с неистовой резкостью потребовать, дабы почтенный пожилой господин немедленно покинул квартиру.

Пожилой господин на мгновение потерял дар речи, а затем, блуждая глазами по комнате, забормотал, то ли смеясь, то ли плача:

— Да что же это… это же… но… это ведь!.. Господи… да ты-то… что ты на это скажешь? — Умоляя о помощи, он поднял взгляд на Ирму, но та отвернулась, не произнеся ни звука.

Догадавшись, что от нее поддержки не дождешься, несчастный старик признал поражение — кроме того, от него не ускользнуло грозное нетерпение, с которым противник повторил жест в сторону двери.

— Я уйду, — произнес он с благородным смирением, — я сейчас уйду. Но мы еще поговорим, мальчишка!

— Непременно поговорим, — вскричал наш герой, — конечно! Или вы полагаете… сударь, что можете оскорблять меня безнаказанно! А пока — вон!

Дрожа и кряхтя, пожилой господин с трудом поднялся со стула. Широкие брюки полоскались вокруг тощих ног. Он ухватился за поясницу и едва не упал на сиденье. Это настроило его на чувствительный лад.

— Бедный я старик, — захныкал он, шаркая к двери, — бедный, бедный я старик! Ох уж эта мальчишеская грубость!.. Ой!.. Ай!.. — И благородное негодование снова всколыхнулось в нем. — Но мы… мы еще поговорим… Мы еще поговорим! Непременно поговорим!

— Непременно! — заверил его повеселевший теперь гонитель, выглянув в коридор и проследив, как пожилой господин дрожащими руками надел цилиндр, перебросил через руку плотную накидку и нетвердыми шагами заковылял к лестнице. — Поговорим, — довольно мирно повторил добрый юноша, поскольку жалкий вид пожилого господина начинал вызывать у него сострадание. — В любое время к вашим услугам, — вежливо продолжил он, — но после вашего обращения со мной вы не вправе удивляться моему. — Он почтительно поклонился ему вслед и предоставил пожилого господина, поскуливание которого, обращенное к извозчику, услышал снизу, его участи.