Раса, нация, класс. Двусмысленные идентичности. — страница 2 из 60

В отличие от других, я никогда не придавал большого значения экономизму, который часто осуждает в своем анализе Валлерстайн. По большому счету, следует обратить внимание на значение этого термина. В традиции ортодоксального марксизма экономизм предстает как детерминизм «развития производительных сил»: по-своему валлерстайновская модель мира экономики успешно противопоставляет экономизму диалектику капиталистического накопления и его противоречий. Поставив вопрос об исторических условиях, в которых смог состояться цикл фаз подъема и спада, Валлерстайн не отдалился от того, что мне представляется аутентичным утверждением Маркса, выражением его критики экономизма: от тезиса о примате общественных производственных отношений над производительными силами, – из которого следует, что «противоречия» капитализма – это вовсе не противоречия между производственными отношениями и производительными силами (например, противоречия между «частным» характером одних и «общественным» характером других, если следовать одобренной Энгельсом формулировке), но – помимо всего прочего – противоречия в развитии самих производительных сил, «противоречия прогресса». С другой стороны, так называемая критика экономизма чаще всего осуществляется во имя требования автономии политики и государства, будь то по отношению к сфере рыночной экономики, будь то по отношению к самой классовой борьбе. На практике это оборачивается возвращением к либеральному дуализму (гражданское общество/государство, экономика/политика), против которого решительно выступал Маркс. А объяснительная модель Валлерстайна, насколько я ее понял, позволяет одновременно рассматривать структуру всей системы как структуру всеобщей экономики, а процесс формирования государств, политики, направленной на господство, и классовых союзов – как текстуру этой экономики. И следовательно, вопрос в том, почему капиталистические общественные формации обретают национальную форму, или, лучше сказать, в том, чем нации, сохраняющие свои специфические черты в «сильном» государственном аппарате, отличаются от наций зависимых, единство которых сталкивается с противодействием и изнутри, и извне, и каким образом это отличие изменяется в истории капитализма, из слепого пятна становясь решающей ставкой.

Честно говоря, именно это и вызвало у меня вопросы и возражения. Я коротко упомяну о трех из них, оставив читателю решать, соответствуют ли они «традиционной» концепции исторического материализма.

Прежде всего, я остался убежден, что гегемония господствующих классов, в конечном счете, основывается на их способности организовать процесс труда и, более того, организовать воспроизводство самой рабочей силы в широком смысле этого слова, совмещая одновременно выживание рабочих и их «культурное» формирование. Другими словами, здесь идет речь о реальном подчинении (subsomption), которое в «Капитале» Маркс сделал индикатором появления собственно капиталистического способа производства, то есть точки необратимости безграничного процесса накопления капитала и «валоризации», установления стоимости. Если вдуматься, это реальное подчинение (которое Маркс противопоставляет «формальному») означает нечто более глубокое, чем вовлечение рабочих в мир контракта, денежной прибыли, права и официальной политики – оно предполагает изменение человеческой индивидуальности, и это изменение проявляется повсюду: от обучения рабочей силы до появления «господствующей идеологии», которую способны принять сами подчиненные. Несомненно, Валлерстайн не может не согласиться с подобной идеей, так как он настаивает на том, что все классы в обществе, все статус-группы, формирующиеся в мире капиталистической экономики, подчинены эффектам «товарности» и «государственной системы». Но стоит задаться вопросом, достаточно ли для описания конфликтов и происходящей в результате них эволюции хорошо изучить исторических деятелей, их интересы и правила, которыми они руководствуются, вступая в союзы или ввязываясь в конфронтации? Ведь сама идентичность исторических деятелей зависит от процесса формирования и поддержания гегемонии. Так, современная буржуазия сформировалась как класс, способный управлять пролетариатом, тогда как ранее она управляла крестьянством: она должна была обрести политические возможности и «самосознание» для того, чтобы предвосхищать любое реальное сопротивление и самой изменяться в зависимости от этого сопротивления.

Таким образом, основания универсализма господствующей идеологии располагаются на гораздо более глубоком уровне, чем всемирная экспансия капитала и даже чем необходимость обеспечить общими правилами действия все «кадры» этой экспансии[3]: универсализм основывается на необходимости построить, несмотря на все антагонизмы, идеологический «мир», общий для эксплуататоров и эксплуатируемых. Эгалитаризм (демократический или нет) современной политики – хорошая иллюстрация подобного процесса. Это одновременно означает, что всякое классовое господство должно быть сформулировано на универсальном языке и что в истории представлено множество несовместимых друг с другом универсальностей. Каждая из них (это справедливо и для идеологий, господствующих в нынешнюю эпоху) выработана специфическими проблемами определенной формы эксплуатации, и вовсе не очевидно, что одна и та же гегемония способна охватить сразу все существующие в мире капиталистической экономики отношения господства. Безусловно, я сомневаюсь в существовании «мировой буржуазии». Точнее, я, конечно же, признаю, что выход процесса накопления на мировой уровень предполагает появление «всемирного капиталистического класса», закон которого – непрекращающаяся конкуренция (и, как это ни парадоксально, я считаю необходимым включить в этот капиталистический класс как «свободных предпринимателей», так и управленцев «социалистического» государственного протекционизма), – но я не считаю, что этот капиталистический класс в то же время является мировой буржуазией, то есть классом, оформленным институционально, – а только это и было бы исторически конкретным.

Я полагаю, что на это возражение Валлерстайн ответит таким образом: но существует один общий для мировой буржуазии институт, который позволяет придать ей конкретное существование несмотря на ее внутренние конфликты (даже если они принимают насильственную форму военных действий) и даже несмотря на абсолютно различные условия ее господства над подчиненным населением! Этот институт – сама государственная система, устойчивость которой стала особенно очевидной, когда, после революций и контрреволюций, колонизаций и деколонизаций национальное государство формально было распространено на все человечество. Я давно придерживаюсь позиции, что всякая буржуазия – это «государственная буржуазия», даже там, где капитализм не организован как плановый государственный капитализм, и я полагаю, что здесь мы сойдемся с Валлерстайном. Один из наиболее уместных, как мне кажется, вопросов, поставленных моим соавтором, состоит в том, почему мир экономики не смог трансформироваться (за исключением нескольких попыток с XVI по XX век) в мировую Империю, унифицированную политически; почему политический институт принимает форму «межгосударственной системы». На этот вопрос нельзя ответить a priori: необходимо тщательно изучить историю мира экономики, и особенно историю тех конфликтов интересов, феноменов «монополии» и неравномерного развития возможностей, которые не прекращают заявлять о себе в его «центре» – сегодня, впрочем, все менее и менее локализованном в некоем едином географическом пространстве, – и вместе с тем, следует изучить историю неравномерного сопротивления на его «периферии».

Но именно этот ответ (если он удовлетворителен) заставляет меня переформулировать возражение. В конце книги «The Modem World-System» Валлерстайн предложил критерий для выявления относительно автономных «общественных систем»: это критерий внутренней автономности их развития (или их динамики). Это позволило сделать радикальный вывод: большинство исторических единиц, на которые обычно наклеивают ярлык общественных систем (от «племен» до национальных государств) на самом деле не являются таковыми, это всего лишь зависимые единицы; единственные известные истории системы в собственном смысле слова – это, с одной стороны, сообщества, самостоятельно обеспечивающие свое выживание, а с другой – «миры» (всемирные империи и миры экономики). Если сформулировать этот тезис в марксистской терминологии: можно считать, что единственной в современном мире общественной формацией в собственном смысле слова оказывается сам мир экономики, так как он – самая большая единица, внутри которой исторические процессы становятся взаимозависимыми. Другими словами, мир экономики – это не только экономическая единица и система государств, но и социальная единица. И следовательно, диалектика его развития сама по себе будет глобальной диалектикой или, по меньшей мере, будет характеризоваться приматом глобальных зависимостей над отношениями локальных сил.

Несомненно, достоинство этого представления состоит в том, что оно позволяет синтетическим образом дать отчет о феноменах глобализации политики и идеологии, в которых мы принимаем участие уже несколько десятков лет и которые представляются нам завершением многовекового кумулятивного процесса. Ярче всего это иллюстрируют кризисные периоды. Такая позиция предоставляет – это станет заметным при чтении данного сборника – мощный инструмент для интерпретации «вездесущих» в современном мире национализма и расизма и позволяет отличать их от других феноменов, таких как «ксенофобия» и «нетерпимость» прошлых эпох. Мы можем интерпретировать национализм как реакцию на доминирование нескольких могущественных государств, а расизм – как институционализацию иерархий, возникших вследствие всемирного разделения труда. Но возникает вопрос: не навязывает ли такая формулировка утверждения Валлерстайна единообразие и формальную глобальность множеству социальных конфликтов (и в особенности – классовой борьбе) или, по крайней мере, не является ли она односторонней? Я полагаю, что эти конфликты характеризуются не только транснационализацией, но и решающей, большей, чем когда-либо, ролью в них локализованных социальных отношений, или локальных форм социальных конфликтов (будь то экономических, религиозных или политико-культурных), «сумму» которых нельзя непосредственно рассматривать как нечто тотальное. Другими словами, принимая, в свою очередь, за критерий не крайний внешний предел, внутри которого регулируется система, но специфику общественных движений и разгорающихся в них конфликтов (или, если угодно, специфическую форму, в которой отражаются глобальные противоречия), я спрашиваю: не следует ли отличать социальные единицы современного мира от их экономического единства? Почему, в конце концов, они должны совпадать? В то же время я полагаю, что совокупное движение мира экономики есть, скорее, случайный