[66] (подражание «Лорду Оглби» Гаррика), «Мишель и Кристина»[67], «Шевалье де Каноль»[68], «Кабинет прокурора»[69], «Приказчики»[70], песни Беранже Романтика в жанре буффонады — это допрос из «Осетра»[71], очаровательного водевиля г-на Арно, это «Г-н Бофис»[72]. Вот к чему приводят резонерство и литературный дендизм эпохи.
Аббат Делиль был в высшей степени романтичен для века Людовика XV. То была поэзия, как раз созданная для народа, который при Фонтенуа[73], сняв шляпы, говорил английской пехоте: «Господа, стреляйте первыми». Конечно, это очень благородно, но как такие люди имеют дерзость говорить, что они восхищаются Гомером?
Древние очень посмеялись бы над нашей честью[74].
И после этого требуют, чтобы такая поэзия нравилась французу, который участвовал в отступлении из Москвы![75].
На памяти историка никогда еще ни один народ не испытывал более быстрой и полной перемены в своих нравах и своих развлечениях, чем перемена, происшедшая с 1780 до 1823 года. А нам хотят давать все ту же литературу! Пусть наши важные противники посмотрят вокруг: глупец 1780 года говорил дурацкие и пресные остроты, он постоянно смеялся; глупец 1823 года произносит философические рассуждения, неясные, избитые, скучные, у него постоянно вытянутое лицо — вот уже значительное изменение. Общество, в котором до такой степени изменился столь существенный и часто встречающийся его элемент, как глупец, не может более выносить ни комического, ни патетического на старый лад. Раньше каждый хотел рассмешить своего соседа; теперь каждый хочет обмануть его.
Неверующий прокурор приобретает роскошно переплетенные сочинения Бурдалу и говорит: «Это нужно сделать ради моих канцеляристов».
Поэт, романтический по преимуществу, — это Данте; он обожал Вергилия и, однако, написал «Божественную комедию» и эпизод с Уголино, а это менее всего походит на «Энеиду»; он понял, что в его эпоху боялись ада[76].
Романтики никому не советуют непосредственно подражать драмам Шекспира.
То, в чем нужно подражать этому великому человеку, — это способ изучения мира, в котором мы живем, и искусство давать своим современникам именно тот жанр трагедии, который им нужен, но требовать которого у них не хватает смелости, так как они загипнотизированы славой великого Расина.
По воле случая новая французская трагедия будет очень походить на трагедию Шекспира.
Но так будет только потому, что обстоятельства нашей жизни те же, что и в Англии 1590 года. И у нас также есть партии, казни, заговоры. Кто-нибудь из тех, кто, сидя в салоне, смеется, читая эту брошюру, через неделю будет в тюрьме. А тот, кто шутит вместе с ним, назначит присяжных, которые его осудят.
У нас очень быстро появилась бы новая французская трагедия, которую я имею смелость предсказывать, если бы у нас было достаточно спокойствия, чтобы заниматься литературой; я говорю спокойствия, так как наша главная беда — перепуганное воображение. Безопасность, с которой мы передвигаемся по большой дороге, очень удивила бы Англию 1590 года.
Так как в умственном отношении мы бесконечно выше англичан той эпохи, то наша новая трагедия будет более простой. Шекспир ежеминутно впадает в риторику, потому что ему нужно было растолковать то или иное положение своей драмы неотесанному зрителю, у которого было больше мужества, чем тонкости.
Наша новая трагедия будет очень похожа на «Пинто», шедевр г-на Лемерсье.
Французский ум особенно энергично отвергнет немецкую галиматью[77] которую теперь многие называют романтической.
Шиллер копировал Шекспира и его риторику; у него не хватило ума дать своим соотечественникам трагедию, которой требовали их нравы.
Я забыл единство места: оно будет уничтожено при разгроме александрийского стиха.
«Рассказчик», милая комедия г-на Пикара[78], которая была бы прелестной, если бы ее написал Бомарше или Шеридан, приучил публику замечать, что существуют чудесные сюжеты, для которых перемены декораций совершенно необходимы.
Почти так же мы подвинулись вперед и в отношении трагедии: почему Эмилия[79] из «Цинны», чтобы устраивать заговор, приходит как раз в парадные покои императора? Как можно себе представить «Суллу»[80], которого играют, не меняя декораций?
Если бы жив был г-н Шенье, этот умный человек избавил бы нас от единства места в трагедии, а следовательно, и от скучных рассказов, —— от единства места, из-за которого остаются навсегда недоступными для театра великие национальные сюжеты: «Убийство в Монтеро»[81], «Штаты в Блуа»[82], «Смерть Генриха III».
Для «Генриха III» совершенно необходимы, с одной стороны, Париж, герцогиня Монпансье, монастырь якобинцев; с другой — Сен-Клу, нерешительность, слабость, сладострастие и внезапная смерть, которая всему кладет конец.
Расинова трагедия может охватить лишь последние тридцать шесть часов действия, следовательно, изобразить развитие страстей она совершенно не в состоянии. Какой заговор успеет составиться, какое народное движение сможет созреть в течение тридцати шести часов?
Интересно, прекрасно видеть Отелло, влюбленного в первом акте и убивающего свою жену в пятом. Если эта перемена произошла за тридцать шесть часов, она нелепа, и я презираю Отелло.
Макбет, достойный человек в первом действии, соблазненный своей женой, убивает своего благодетеля и короля и становится кровожадным чудовищем. Или я очень ошибаюсь, или эти смены страстей в человеческом сердце — самое великолепное, что поэзия может открыть взорам людей, которых она в одно и то же время трогает и поучает.
НАИВНОСТЬ «JOURNAL DES DÉBATS»
Фельетон от 8 июля 1818 года.
...О счастливые времена, когда партер состоял почти целиком из пылкого и прилежного юношества, память которого была заранее украшена всеми прекрасными стихами Расина и Вольтера, — юношества, которое шло в театр лишь для того, чтобы пополнить в нем наслаждение от прочитанных книг![83]
Я далек от мысли о том, что г-н Давид стоит выше Лебренов[84] и Миньяров. По моему мнению, современный художник, отличающийся скорее силой характера, чем талантом, стоит ниже великих живописцев века Людовика XIV; но чем были бы без г-на Давида г-да Гро, Жироде, Герен, Прюдон[84] и множество других выдающихся живописцев, вышедших из его школы? Может быть, какими-нибудь более или менее смешными Ванлоо или Буше.
РАСИН И ШЕКСПИРIIОТВЕТ НА АНТИРОМАНТИЧЕСКИЙ МАНИФЕСТ, ПРОЧИТАННЫЙ Г-НОМ ОЖЕ НА ТОРЖЕСТВЕННОМ ЗАСЕДАНИИ ФРАНЦУЗСКОГО ИНСТИТУТА
Диалог
Старец. Продолжаем.
Юноша. Исследуем.
В этом весь девятнадцатый век.
К ЧИТАТЕЛЮ
Ни г-н Оже, ни я не пользуемся известностью; тем хуже для этого памфлета. Кроме того, прошло уже девять или десять месяцев с тех пор, как г-н Оже совершил напыщенное и лишенное смысла выступление против романтизма, на которое я отвечаю. Г-н Оже говорил от имени Французской академии; когда я закончил свой ответ, 2 мая сего года, мне стало как-то стыдно нападать на корпорацию, некогда столь почтенную, имевшую своими членами Расина и Фенелона.
У нас, французов, в глубине сердца живет странное чувство, о существовании которого я, ослепленный политическими теориями Америки, и не подозревал. Человек, ищущий должности, печатает в газетах клевету — вы опровергаете ее скромным изложением фактов; он снова клянется, что его клевета есть истина, и смело подписывает свое письмо; что ему терять в смысле порядочности и репутации? Он требует от вас, чтобы вы подписали ваш ответ; здесь-то и начинается затруднение. Сколько бы вы ни приводили решительных доводов, он будет вам отвечать; значит, нужно будет еще писать и подписываться, и мало-помалу вы окажетесь в грязи. Публика упрямо будет уподоблять вас вашему противнику.
Так вот, дерзнув посмеяться над Академией за недобросовестность речи, которую она вложила в уста своего руководителя, я боялся прослыть наглецом. Я не хочу быть одним из тех, кто нападает на нелепости, на которые в обществе порядочных людей принято не обращать внимания.
В конце мая этот довод против опубликования моей романтической брошюры казался мне неопровержимым. К счастью, после этого Академия позволила себе столь странное избрание, обличающее такое влияние гастрономии[85], что все стали смеяться над нею. Значит, я не буду первым; действительно, в стране, где существует оппозиция, не может быть Французской академии, так как министр ни за что не потерпит, чтобы туда были приняты крупные таланты из оппозиции, а публика всегда будет упорно несправедлива к благородным писателям, которые состоят у министров на жалованье и рассматривают Академию как Дом инвалидов.