И, как выяснилось позднее, картинка на нем была репродукцией картины. Долгое время я была уверена, что на плитку нанесен самый заурядный голландский пейзаж, но затем взглянула пристальнее и осознала, что это уменьшенная копия работы Якоба ван Рёйсдала.
Меня покорил его блик в Национальной галерее Эдинбурга, и он оказался далеко не единственным. Самый первый пейзаж, написанный Рёйсдалом, когда тому едва исполнилось восемнадцать лет, представляет собой захватывающую игру света и тьмы. Черная груда теснящихся домов, мельниц и деревьев заслоняет заходящее солнце, которое заливает левую часть картины переливчатым сиянием. Золотистые лучи пробиваются сквозь листву. Яркие полосы воды пересекают темные поля, а на мрачном переднем плане в пруду зажигается второе, уменьшенное небо перламутрового оттенка. Две фигуры спешат домой, пока не стемнело. На деле время всегда более позднее, чем вам кажется.
Рёйсдал – мастер в непредвиденном. Никто не писал луга для беления так, как умел он. Другие художники напрямую рисуют, как свет падает на полосы белой ткани, но, смотря на картины Рёйсдала, вы словно поднимаетесь на вершину холма и вглядываетесь в темную лощину. Льняные полотна пугают своей бледностью, работники напоминают окутанных сумерками призраков.
Облака стремительно поднимаются по диагонали ввысь, вырываясь за пределы картины. Луч света отражается от виднеющегося вдали паруса, и вы вдруг будто сами уменьшаетесь до размера корабля. На самой знаменитой картине Рёйсдала, «Луч света» (Le coup de soleil), изображено огромное пятно солнечного света, но при этом оно не освещает какой-то конкретный предмет, а заливает золотом пейзаж целиком. А неподалеку, словно в доказательство, что мир бесконечно многообразен, обнаженные купальщики смело бросаются в потемневшую от грозы реку.
Эта сцена кажется настоящей и в то же время слишком идеальной, удивительно точной, но вместе с тем наполовину выдуманной. Пейзаж на картине – плод воображения Якоба ван Рёйсдала. Он не покидал пределы Германии, но все же во многих его произведениях запечатлены шведские водопады и итальянские руины. На самой смелой картине, «Еврейское кладбище», рядом с реальными могилами художник нарисовал радугу, клубы облаков, черные водные потоки и поверженные дубы. Но люди по-прежнему верят стереотипу о том, что голландские живописцы всего лишь рисовали то, что и так было у них на виду.
Все, к чему прикасалась кисть Рёйсдала, преисполнено истинным наслаждением от одновременного пребывания в реальном мире и в воображении художника. Констебл[49], любивший его произведения и отлично усвоивший уроки, удачно выразил суть его творчества: «Оно столь же правдиво, ясно, свежо и бодряще, как шампанское… и это дорого моему сердцу».
Поскольку я никогда до этого не путешествовала, все, что открывалось моему взору, я могла сравнивать только со знакомыми с детства видами и местами. Голландия проносится в моей памяти, как комета. Оранжевый цвет неразрывно ассоциируется с нашей поездкой, с бумажными конусами и жесткими пластиковыми стульями, с уличными вывесками и музейными билетами, с огромными сырными головами и яркой кондитерской обсыпкой – в отеле нам посоветовали украсить ею ломтики гауды, а затем мы свернули их, как рулоны, и съели. Новые офисные здания и пригородные дома тяготеют к малоэтажному модернизму с зеркальными стеклами, старинные голландские двускатные фасады устремляются к небу, по изогнутым мостам Амстердама курсируют блестящие велосипеды. Все это совсем не похоже на Эдинбург.
Мне купили велюровую футболку на белой молнии, застегивающейся на самой шее, с язычком в виде яркого пластикового кольца. Сочетание цветов на футболке напоминало дельфтские изразцы. Мама купила себе короткое пальто в стиле оп-арт[50]. Не думаю, что в Шотландии было не найти подобных вещей, но для меня они – образчики голландской моды, подходящей этой старинной и одновременно новаторской стране, известной как Рембрандтом и Вермеером, так и автострадами, врезающимися в водные пространства, и ультрасовременными напольными светильниками, напоминающими белые стеклянные луны. В доме Винклеров нам подавали кроваво-красное мясо со свежей красной смородиной на дельфтских тарелках, и мы с братом с трудом сообразили, как это есть. Корпоративному водителю поручили отвезти нас по польдерам в Волендам[51], жители которого до сих пор носят кломпы[52], будто так и надо, а рыбацкие лодки покачиваются на оживленных коричневых водах, как на картинах в Государственном музее. Там автопортреты Рембрандта из старого сборника репродукций превратились в настоящие картины.
Однажды тихим воскресным утром мы прогуливались по узким спокойным улочкам Амстердама и проходили мимо черного входа какого-то промышленного здания. Вдруг из-за темной двери выскочил мужчина, сжимая в руках журнал, еще мокрый после печати. Увидев моего брата, которому тогда было девять лет, он перебежал через дорогу, чтобы вручить журнал этому мальчишке, а на обложке был размещен первый снимок Нила Армстронга, стоящего в своем скафандре на изрытом кратерами сером камне, таком бледном по сравнению с черной бездной. Великодушный типограф запечатлел этот эпохальный момент для будущих поколений. Заголовок гласит: «Man op de Maan!», и даже мне понятно, что это значит.
Рельефы Голландии, в отличие от лунных, поразительно гладкие, и то, какие они плоские, в какой-то степени определяет ее современный облик. Вам не придется то взбираться на холм, то спускаться с него, пока ветер задирает юбку, как в Эдинбурге. Брусчатка на дорогах, изразцы, красивые старые кирпичи – все это идеально уложено и сочетается друг с другом. Когда водитель подвозит нас к комплексу открытых бассейнов, они кажутся такими же симметричными, как прямоугольники льна, расстеленные на лугах с картин. Как выглядит это удивительное место (наполовину суша, наполовину вода) с высоты птичьего полета? Дно одного бассейна – синее, следующее – красного цвета, а третье – белого. Вместе они составляют сияющий национальный флаг.
Эти бассейны в пригороде Амстердама удивительны тем, что находятся под открытым небом. Тем летом стояла невероятная жара, а луна горела, словно персиковый цвет, на какое-то время заставляя забыть о том, что эта страна тесно ассоциируется со льдом. Но образы зимы, кажется, всегда первыми приходят на ум, причем не только у меня. Сноска в моем школьном издании «Двенадцатой ночи» наводит на мысль, что Шекспир, работая в 1602 году над пьесой, был наслышан о Малом ледниковом периоде. Мне нравится колкость, которую Фабиан отпускает в адрес безнадежно влюбленного сэра Эндрю Эгьючика: «Теперь [вы] плывете на север ее немилости, где повиснете, как сосулька на бороде у голландца»[53].
Мы с братом уже несколько часов плескались в бассейне, а мама уютно устроилась в шезлонге, время от времени угощая нас оладьями. Внезапно громкоговоритель подал звук, словно прочищая горло, и все замерли, напряженно вслушиваясь. Прозвучало мое имя, затем – имя брата. Нас просили незамедлительно пройти к спасателю. Мы поперхнулись синей водой, а когда наконец подбежали к мужчине, который восседал на спасательной вышке, то он нам строго велел одеваться как можно скорее. Отец попал в больницу. Вероятно, это сердечный приступ, и он испытывает настолько сильную боль, что не в состоянии говорить. В больнице (безукоризненно чистой) мы ждем, ждем и снова ждем, обвив ногами оранжевые пластиковые стулья. Наконец кто-то отвозит нас в отель, но мы по-прежнему напуганы и ничего не понимаем. Я успела только мельком увидеть отца сквозь распахнувшиеся двери: его распростертое тело абсолютно неподвижно лежало на подобии стола. Вокруг него собралась целая толпа медиков, кто-то приставил к торсу шприц.
Они были в точности как врачи с открытки, которые склонились над мертвецом на невероятно странном уроке доктора Тульпа и вчитывались в книгу по анатомии так усердно, будто она была важнее тела. Ладонь на освежеванной руке повернута к зрителю внутренней стороной, словно таким образом Рембрандт подчеркивает свой замысел, что только мы воспринимаем мертвеца не просто как тело, но как некогда живого человека.
Как отец сумел выжить? Где была мама? Сколько времени прошло на самом деле? Почему нам никто ничего не объяснил? Теперь я знаю, что у него был приступ желчнокаменной болезни, и врачи прекраснейшей на свете страны невероятно быстро удалили их. Но как им это удалось, остается для меня загадкой. Насколько помню сейчас, я не видела его еще несколько дней, а когда он вышел из больницы, то сразу же вернулся к изучению голландского искусства.
Спустя несколько дней мы с мамой и братом ехали на серебристой машине с молчаливым водителем за рулем по равнинному пейзажу. Прямые, совершенно новые шоссе были как будто отполированы летним солнцем. По шоссе – в Зейдерзе[54], по дороге ритм с рифмой складывались в песню. Водитель бросал на нас взгляд в зеркало заднего вида, но из-за солнцезащитных очков его выражение лица оставалось непроницаемым. Семилетней мне он казался секретным агентом.
Мы проехали через Бемстер[55], миновав деревню, где родился Фабрициус, и понеслись дальше по равнине, а по обе стороны от нас временами поблескивала вода. В конце концов море оказалось по обе стороны от нас, и меня затрясло от страха – дорогая опасно натянулась, как канат. Мы зависли на покачивавшейся полоске суши всего в нескольких дюймах над огромной и изменчивой стихией, которая могла вдруг разбушеваться и смыть нас. Как вообще трасса держится на плаву? Как построили расстелившуюся перед нами узкую бетонную полосу, со всех сторон окруженную морем и только морем? Водитель остановился, выпустив нас, и мы тут же заметили, что под ногами плещется вода.