Раскат грома. История о жизни и смерти создателя «Щегла» и удивительной силе искусства — страница 18 из 40

33? Это значило, что вы слепы – то есть слепы к определенным цветам, другими словами, страдаете дальтонизмом.

Теперь даже маленькие дети могут заметить противоречие. Почему имеет значение, что вы, допустим, видите красный там, где все остальные – зеленый? Кто определяет, что есть что? И причем тут слова? Вы родились и видите мир таким, каким его видите только вы. Может возникнуть путаница в терминах: вы говорите «зеленый», а я – «голубой», или что-то в таком роде. Но кто вообще определил, как именно следует называть цвета, будто существовала какая-то объективная истина? И имеет ли это значение?

Для моего друга Френсиса имело. Он понял, что страдает дальтонизмом, не с помощью увлекательных тестов, разработанных Исихарой[68] в 1917 году, а во время первой недели учебы в старших классах. Когда учитель естествознания послал его в лабораторию за зеленой тетрадью, Фрэнсис несколько раз приносил не то, что от него требовалось, и в конце концов учитель стукнул его учебником. Фрэнсис хотел изучать естественные науки, но учитель так и не избавился от предубеждения против него и никогда не ставил ему «отлично». Вместо этого Фрэнсис стал писателем, чему я, конечно, очень рада. Но он всегда считал, что его особенное восприятие цветов не стоило упоминания. Другому другу, который в конечном итоге стал ученым, нужно было пройти тест Исихары, чтобы его назначили помощником инженера. Так он узнал, что не различает красный и зеленый цвета. Ему всегда было интересно, каким видят этот мир другие люди и что бы испытывал он сам, если бы для его мозга цвет имел такое же важное значение. Люди с даром видения (как он их называет) выводят его из себя, когда не могут прийти к единому мнению насчет одного и того же цвета. В его представлении существует система из двенадцати тонов, которые не смешиваются между собой.

То, что два человека могут по-разному воспринимать или оценивать цвета, кажется прописной истиной, не заслуживающей упоминания. Какой у тебя любимый цвет? Этот вопрос вечно задают в детском саду, и с возрастом он теряет смысл. Но все же предпочтения сохраняются. Один мой друг-художник как-то презрительно заявил, что розовый – это не настоящий цвет. А мне кажется, что в мнемонической фразе «каждый охотник желает знать, где сидит фазан» слишком пристальное внимание уделяется разнице между голубым и синим, ведь неясно, где проходит эта граница. На какое-то мгновение тогда, в самом начале, я подумала, что моя дочь приняла оранжевый цвет за розовый из-за какой-то игры света. Ведь она раньше особо не задумывалась о тыкве, так что могла и не знать, какого цвета она должны быть, а оранжевый никогда не был ее любимым. Но привычные вещи и их хорошо знакомые цвета показали нам, если можно так выразиться, что у нее внезапно развился дальтонизм.

Светофор теперь мигает не красным, янтарным и зеленым, а красным, розовым и бирюзовым. Она смотрит на сумку, пытаясь убедить мозг, что та желтая, как и раньше, но видит насыщенный пурпурный оттенок. Все, что было синим или зеленым, теперь бирюзовое, а все прежде оранжевое или желтое стало розового цвета. У этого внезапного явления, забравшего зрение и полностью изменившего ее мир, есть свое название. Она страдает тританопией – особой разновидностью дальтонизма, когда человек не различает синий и желтый цвета, настолько редкой, что в клинике, куда мы обратились, с ней никогда не сталкивались.

Поначалу врачи не могли установить причину, вызвавшую это странное состояние. Дело было не в повреждении зрительного нерва или неврологической дисфункции. Они предполагали, что ее сетчатка испытывала недостаток дофамина, будто бы нейротрансмиттеры неправильно передают цветовые сигналы от глаз в мозг. Но у Теи было собственное объяснение происходящему.

В то время ей было пятнадцать лет и она увлекалась астрономией, завороженно наблюдая за звездами, кометами, за изменчивым театром облаков. Тея каждый день восхищенно фотографировала рассветы и закаты, не требуя от красоты ничего, кроме как просто быть. Все эти наблюдения, накапливавшиеся с каждым годом, хранились в виде фотографий в памяти ее мобильного телефона.

В лондонской больнице Королевского колледжа врачи изучили ее глаза на приборе с невероятно чувствительными датчиками. Когда она переводила взгляд, датчик отслеживал и воссоздавал траекторию движения ее глаз. Тею просили моргать, вращать глазами или, наоборот, смотреть перед собой не мигая. Снимки выводились на компьютерный экран. Внимательно изучив полученные изображения, врачи обнаружили крошечные точки на дне глазных яблок, точки, которые постоянно появлялись в одном и том же месте. Колбочки ее глаз были выжжены насквозь из-за того, что она посмотрела на очень яркий свет. Разумеется, этот свет излучало солнце, в которое она пристально вглядывалась, чтобы сделать снимок, в тот самый день, когда у нее испортилось зрение.

У Теи даже сохранились эти фотографии. На первой запечатлено облако, подсвеченное сверкающими лучами. Спустя какую-то долю секунды облако сдвинулось, и солнечные лучи упали прямо на увеличительную линзу телефона. В этот миг солнце стало ровно тем, чем и является, – не только источником и опорой всего живого, но и высокоточным лазером. Именно солнце лишило мою дочь части зрения.

Такой солнечный ожог называется скотома. Солнечные лучи опасны не только ярким летним днем: они выжгли Тее сетчатку без возможности восстановления в марте, когда было еще пасмурно. Теперь она всегда будет путать цвета, из которых состоит жизнь, а некоторые будут казаться ей слишком яркими. Она видит неправильные цвета, если смотрит прямо перед собой, но боковым зрением еще улавливает дразнящие отблески прошлого в очень узкой полосе неискаженных красок. Когда она смотрит на «Хромосомы II», то отводит взгляд в знак уважения моему отцу, и следы ярко-желтых красок мерцают на периферии ее зрения. Однажды ей приснилась эта картина в таком виде, как та выглядит по-настоящему. Возможно, все, что мы однажды увидели, остается в нашей памяти неизменным. По крайней мере, Тея, проявляя своего рода героизм, на это надеется.

Солнце исказило ее зрение, и это было так же внезапно, как раскат грома среди ясного неба.


Прежде чем составить свой знаменитый толковый словарь английского языка (именно его подарил мне отец, когда я покинула родной дом), доктор Джонсон написал медицинский словарь в форме диалога. И как пылко в нем говорится о зрении!


Зрение: зрительное восприятие, чувство видения.


Слепота:

«О, горшая из бед! О, жребий, с коим Нейдут в сравненье цепи, бедность, старость – Ослепнув, в руки угодить врагам!»[69]


Катаракта: особое заболевание глаз, при котором кажется, будто в воздухе плавают облачка, пылинки и мухи; по мере развития болезни зрачок полностью или частично покрывается тонкой кожицей, не пропускающей свет.


Чуть ли не с самого рождения у Джонсона было ужасное зрение, возможно, из-за перенесенного в детстве туберкулеза, причем левый глаз видел совсем плохо. Он писал: «Эта собака никогда ни на что не годилась». Никто из его друзей, даже личный биограф Джеймс Босуэлл, судя по всему, не понимал, с чем ему каждый день приходилось сталкиваться, а Джонсон не жаловался. В конце концов, он был вынужден читать, поднося книгу вплотную к лицу. Именно так запечатлел его на бестактном портрете сэр Джошуа Рейнольдс: вцепившись в книгу, Джонсон держит ее всего в нескольких дюймах от глаз. Джонсон ненавидел этот портрет и заявлял, что «он прославится у потомков не своими недостатками… Я не стану кривоглазым Сэмом».

Кривоглазый – тот, у кого плохое зрение.

Большую часть жизни Джонсон отказывался носить очки, и его домовладелец отмечал, что все парики доброго доктора были опалены вокруг лица из-за того, что он читал в опасной близости к свечам.

Как известно, в его доме на Гоф-сквер в Лондоне всегда было тесно от посетителей, которые постоянно прибывали и любили задержаться подольше. Среди то приходящих, то уходящих гостей оказалась и валлийская поэтесса Анна Уильямс, которая однажды зашла на чай и осталась на несколько десятилетий. Она страдала от катаракты обоих глаз и лечилась в больнице имени Томаса Гая у хирурга с говорящим именем Сэмюэль Шарп[70], известным пациентом которого был композитор Гендель. Но в лечении Уильямс он не преуспел. «Ее хрусталики были недостаточно крепкими», – писал Джонсон, сокрушаясь о ее судьбе, которой сам боялся. Ослепшая мисс Уильямс оставалась на его попечении до самой своей смерти.

Мы с отцом ходили на Гоф-сквер в 1990 году, чтобы посмотреть, где были созданы великие словари. Мы и понятия не имели тогда, что у него тоже откажет зрение и что это были последние месяцы его жизни. В тот день я навсегда запомнила эпиграмму Джонсона, потому что она относится к ним обоим:

«Важно не то, как человек умирает, а то, как он живет».


Сэр Джошуа Рейнольдс, президент Королевской академии искусств, с помпой отправился в Голландию. Смотря на образцы голландской живописи, он пытался найти что-то достойное восхищения. В Амстердаме ему на глаза попались несколько картин Герарда Терборха. «Две неплохие картины Тербурга [Терборха]. Белый атлас удивительно хорошо выполнен». («Атлас» и «удивительно» написаны с ошибками). Но Терборх слишком часто рисовал его. «Он редко упускает возможность поместить лоскут белого атласа на полотно…» Но еще хуже, как вздыхал он, были «мертвые лебеди в работах Веньё [Веникса]. Сами по себе они неплохи, но на его картинах мы насчитали не менее двадцати таких образов». Бедняга Рейнольдс безуспешно старался похвалить голландские картины хоть за что-нибудь. «Поскольку их достоинство часто заключается только в правдивости изображения, какой бы похвалы они ни заслуживали, какое бы удовольствие ни было на них смотреть, в описании они предстают очень жалкими. Работы этой школы годятся только, чтобы на них смотреть».