Если бы Фабрициус создал за свою жизнь множество картин, то мы, наверное, слышали бы о них хоть что-то? И, наверное, сохранилось бы больше работ из его молодости? Порой мне кажется, что он слишком часто рисовал то, что от него требовали другие – работы в мастерской Рембрандта, проходные дельфтские гербы, с помощью которых он мог погасить хоть часть долга в таверне. А иногда представляется, что он просто был не в состоянии закончить произведение. Как продвигается картина? Медленно, слишком медленно, как и всегда.
Картины исчезают постоянно. Сама я тому пример, и это произошло так недавно, что мне все еще кажется, что я сумею отыскать «Брахана Провидца». Возможно, то же самое произошло и с Фабрициусом. Может быть, портрет Алтье или Агаты все еще существует на этом свете, ожидая, что его наконец заметят, что явит миру подпись создателя, как это произошло с «Часовым». Но я не особенно верю в это, как и не считаю убедительным объяснением его глубокого молчания.
Фабрициус до сих пор окутан тайной. Или, что совсем не исключено, печалью. Его картины пронизаны отрешенностью, словно он отрезан от мира. Одинокая птица, замкнувшийся в себе продавец музыкальных инструментов, неприкаянный часовой – эти персонажи едины в том, как они оберегают собственный внутренний мир. В конце концов, не кажется таким уж странным, что Фабрициус ставит свою подпись на треснувшей или осыпавшейся штукатурке, ведь каждый из них погрузился в раздумья возле стены. Я все время думаю об этой жизни, начавшейся в деревушке Мидденбемстер, так плотно окутанной тайной, что кажется сказкой. Ведь это был человек, но все, что я могу о нем узнать, я черпаю из его картин. Он, как самоубийца, унес все секреты с собой в могилу.
Спустя много лет я все еще хорошо помню одно утро в середине лета. Моей старшей дочери Хилле было три года, и она проснулась такой взбудораженной, что я даже записала наш с ней разговор.
Х: Мне снился маленький мальчик, который хотел поиграть со мной и подружиться. Тогда я ему сказала: «Да, конечно, давай!»
Я: И вы поиграли?
Х: Наверное.
Я: Ты не знаешь? А кто это был вообще?
Х: Без понятия. В этой части сна не было картинок. А откуда берутся картинки?
Может, они берутся из глаз? Так она думала в детстве. Мы же видим с их помощью. Во сне наши глаза плотно закрыты, но мы все равно наблюдаем какие-то изображения, как если бы смотрели на них. Так что, возможно, они действительно обитают в сокровищнице наших глаз. Где же еще?
Я все же полагаю, что они возникают где-то в другом месте, позади них. Но, может, мое убеждение исходит из того, что в течение моей жизни связь между зрачком, сетчаткой, зрительным нервом и мозгом была глубоко исследована, и я вполне уверилась, что глаз сам по себе ничего из себя не представляет без команды других органов. Позже, учась в школе, моя дочь узнает (и это ее поразит), что все, что мы видим, попадает на сетчатку в искаженном виде, а изобретательный мозг придает увиденному правильную форму. Что это происходит непрерывно, во веки веков, все время, моментально – буквально в мгновение ока.
Но даже если изображения зарождаются позади глаз, то где именно? Причем я не отрицаю, что у всех у них разная природа, разное качество и, соответственно, разный источник. Картины наших сновидений совершенно не похожи на те, что порождены памятью или воображением. И особняком стоят изображения, невольно возникающие из-за эмоциональной травмы, приема наркотиков или накатившего нежеланного воспоминания. Когда у меня поднимается температура, то с ней вечно приходит одно и то же видение: сабля с острым лезвием низко раскачивается по пугающей диагонали из одного угла комнаты в другой. Впервые со мной такое случилось, когда мне было семь лет и я болела свинкой, и с тех пор видение неизбежно возникает, стоит жару подняться выше 38 градусов. Но только дайте мне мелатонин, и во сне я увижу прекрасный черно-белый мультфильм, в котором сумерки окутывают лесные поляны. Беспокоясь, как и многие другие сновидцы, прозвенит ли будильник, я не отрываю взгляд от коричневого кожаного чемодана с белой строчкой по ручке, который стоит на железнодорожной платформе, откуда вот-вот тронется поезд. Последовательно дают сигналы об отправлении. Мне нужно успеть вернуть кому-то этот причудливый старомодный предмет. Мои сны всегда об одном и том же – о неминуемом отъезде, потерянных и забытых вещах, нескончаемой спешке, о нерешительном метании между поездом и багажом. И все это четко проявляется в образе.
Но где тогда обитают эти образы в остальное время? Неужели они хранятся в нашем разуме, как сервиз в шкафу, и ждут, когда настанет особый случай, например нарастающая лихорадка или тревога перед поездкой? Сабля, лесная поляна, коричневый кожаный чемодан – они все наверняка где-то рядом, развешаны в сознании, как картины постоянной экспозиции? Мне сложно поверить, что они могут находиться где-то, кроме моей головы, даже если они внезапно возникают из-за чисто физических ощущений в другой части тела, например, из-за онемевшей руки или свинки. Но если в голове, то все равно – где именно? Точно не в носовой полости, не вокруг и не у основания черепа. Каким-то образом эти парящие, мерцающие и колеблющиеся видения оказываются сопряжены с глазами.
Люди объясняют их как призрачные проекции, отраженные на каком-то экране, как особые зрительные залы, в которых возникают сны и воспоминания. Они то размером с пиксель, то огромные, как целый кинотеатр. Где-то здесь вспыхивают визуальные образы, охватывающие сразу два измерения. Я провожу параллель между таким образом в чьей-то голове и картиной на холсте. Нашему глазу доступны оба изображения, но одно воплощено в материальном мире, а другое – в неразрешимых загадках разума.
У Хиллы есть одна странная особенность: во сне она становится слепой. Например, ей снится, что она переходит дорогу и внезапно утрачивает способность видеть. Она все еще слышит звуки вокруг, но сама обстановка или ее место в разворачивающейся сцене ей больше недоступны. То есть зрение во сне ей отказывает, но при этом она не просыпается. Может быть, в это время ее разум уже постепенно возвращается в сознание, не успев избавиться от власти иллюзии. Насколько я знаю, это явление известно под названием гипнагогия. Но Хилла изобрела способ вернуть зрение во сне. Когда ее видение начинает темнеть по краям, а свет в центре постепенно угасает (как в конце киноленты), она мысленно прилагает все усилия, чтобы обратить эффект вспять. После этого ранее сужавшееся яркое кольцо резко расширяется.
Когда я думаю о «Виде Делфта», то вызываю его изображение в своей памяти как будто таким же усилием воли.
Диапозитив, оставшийся у меня вместо оригинала «Брахана Провидца», маленький, но яркий, как и тот предмет, который он больше всего напоминает – отдельный кадр на целлулоидной пленке. Если поднести его к свету, то он превратится во что-то более яркое, чем фотография, во что-то эфемерное и бестелесное, будет колебаться в зависимости от освещения. Видение мелькает лишь на мгновение – как воспоминание или сон. И это присуще живописи в целом: даже статичные репродукции словно парят на странице.
Такова голландская живопись, равно как и шотландская. Изображения, возникшие перед мысленным взором.
Второй (и последний) автопортрет был написан в маленьком доме на Доленстраат. Если в Национальной лондонской галерее посмотреть на него издали, то портрет покажется внушительным, потому что художник изображен на нем чуть больше, чем в натуральный рост. На нем металлический нагрудник и меховая шапка (может быть, каракулевая), все это напоминает реквизит в мастерской Рембрандта. Может быть, так он хотел впечатлить будущих заказчиков, или напомнить себе, с чего начинал, или показать, как далеко зашел (на картине он стоит под открытым небом, подернутым облаками).
Эта картина выполнена очень утонченно – лишь на нагруднике блестит несколько заметных густых мазков. Рот еще можно назвать пухлым, но нижняя губа слегка отвисает. На лице пробивается редкая поросль усов. Фабрициус смотрит на себя в зеркале, и картина несет в себе след этого оптического действия: его глаза бегают в разные стороны, фокусируясь в отражении на самих себе по очереди. Но это не выглядит нарочитым – Фабрициус не стремится передать все особенности век, радужки и зрачков. Время идет, и по картине это заметно. Он совсем не хмурится, потому что это значило бы совершить намеренное или заметное действие, чего, как мы можем ощутить, он избегает. Его взгляд устремляется все дальше.
Техника этого заявления о себе безупречна, но художник будто смотрит на себя с некоторого отдаления. Не исключено, что этот автопортрет Фабрициус адресовал другому человеку. Рембрандт, к примеру, часто рисовал себя с оглядкой на своих покровителей. И, конечно же, из сохранившейся пары картин эта более приближена к рембрандтовскому стилю благодаря нагруднику и шапке. Но Фабрициус не скрывается во тьме. Цвета красок бледны, но свет вокруг него столь яркий, что заставляет подумать о фотосинтезе.
Атмосфера картины странная. Внизу плывут облака, а наверху сгущается тьма. Нарастает напряжение. Почти невозможно смотреть на полотно и не ощутить какое-то зловещее предзнаменование, исходящее от неба, от бурого тумана, который заполоняет все больше пространства, захватывая его у легких, гонимых ветром облаков. Вот-вот поднимется дым. Фабрициус столь много сообщает нам через этот воздух.
Некоторые полагают, что Фабрициус закладывал больше смысла в работу, что он ее не закончил. И действительно, все в ней так расплывчато, а он сам будто растворяется в дымке. Но критики заблуждаются, ведь на картине весьма отчетливо виднеются подпись с датой – К. Фабрициус, 1654.
Фабрициусу тридцать два года. Когда я впервые написала статью о его автопортрете, мне было столько же. Когда бы мы ни встречались, мы всегда оказываемся ровесниками. Он мертв, я еще живу, так что эта жизненная арифметика просто абсурдна. Но человек на картине не стареет, пусть сама картина и подвержена течению времени. Картина уберегает человека от воздействия времени, увековечивает его таким, как им он был в тот момент. Я остро это ощущаю. Когда я смотрю на портреты в галереях, то никогда не думаю о том, что эти люди умерли, вне зависимости от того, насколько давно они были изображены. Картина каким-то образом объединяет всегда неизменного человека со мной, с вами, со всеми, кто еще придет. Таков Карел Фабрициус и навсегда таковым останется – художником, который появляется на собственной картине, будто ее написал кто-то другой.