Раскат грома. История о жизни и смерти создателя «Щегла» и удивительной силе искусства — страница 5 из 40

[20] пластиковое кольцо с темно-малиновым камнем, который мог соперничать с настоящим драгоценным. На свету он завораживал так же, как витраж англиканской церкви через дорогу от нашего дома. Мы же ходили в шотландскую церковь с побеленными стенами и высокими окнами, беспрепятственно пропускавшими свет. По воскресеньям там читали пылкие проповеди. Этим шотландскую церковь нельзя попрекнуть, в отличие от англиканской, где пахнет затхлостью, а викарии что-то невнятно бормочут. Но англиканская могла похвастать яркими цветами.

Дома мы играли в игру на память: выкладывали карты лицевой стороной вниз и переворачивали по две за один раз. Ты либо проигрываешь, либо составляешь пару. Я до сих пор помню ее очарование, ведь мой мир изображений пополнился столькими картинками. Фотография половинки яблока на сине-белом блюдце, поплывший лимон, написанный пастелью, рисунок грецкого ореха с напоминающими мозг извилинами. Мультяшный тигр выпрыгивал из окна; рыбы задумчиво покачивались в «Аквариуме» Пауля Клее[21]. Была даже фотография женщины, до того похожей на мою крестную, что мы прозвали ее тетей Тишей. Но больше всего я любила иллюстрацию из одной детской книги: на ней оживленная девушка со светлыми косами мчалась сквозь голубую метель. Мы окрестили ее голландкой.

Впервые с Фабрициусом, Вермеером и Питером де Хохом[22] я познакомилась в плохо освещенном кабинете нашего семейного врача, который принимал неподалеку. Я решила, что толстею. Не припомню, кому пришло в голову обратиться к нему, но тогда мамина вера во врачей была непоколебимой (и лишь много позже рухнула под тяжестью испытаний), так что она повела меня на прием, чтобы меня взвесили. В тот день, когда мне было без трех месяцев восемь лет от роду, во мне на всю жизнь поселился страх, но зародилась и радость.

Видимо, мама не доверяла нашим весам или же отдавала должное значению церемоний, так что каждую неделю мы приезжали на прием, чтобы проверить, не стало ли меня хоть сколько-нибудь меньше. Должно быть, в один из таких дней я все же достигла определенного успеха, и доктор, решив меня наградить, вручил мне открытку с репродукцией. На ней был изображен город, расположенный за речной гладью, в некотором отдалении от зрителя. Небо и вода потускнели из-за тяжелых туч, но все же как будто сияют. На ближнем берегу группка людей пристально смотрит на город и заставляет меня присоединиться к ним. Справа от картины указано ее название. Мне не до конца понятно, почему «Вид Делфта» Вермеера так притягателен.


Мы посещали доктора еще несколько раз, я – в основном ради новых открыток. Я до сих пор их храню. Следующим он мне подарил «Дворик в Делфте» Питера де Хоха. В левой части картины красная ставня нарисована так, что создается впечатление, будто она настоящая. Женщина выглядывает из прямого коридора на городскую улицу, справа мать с дочкой, обе в национальных голландских платьях. Мы внимательно рассматривали, каким красивым кирпичом вымощен дворик, и мама даже взяла этот узор за основу для бетонных дорожек в нашем саду.

Меня потряс «Урок анатомии доктора Тульпа», написанный Рембрандтом, на котором мужчины, все до единого облаченные в черно-белые одежды, склонились над серым трупом. Картина вызывала у меня отвращение, но вряд ли наш доктор, настоящий ветеран подобных вскрытий, испытывал то же самое. Как доктор Тульп заказал эту работу у Рембрандта, так и доктор дружески покровительствовал отцу. Он приходил на выставки и иногда покупал картины; возможно, именно поэтому он так щедро одаривал меня этими открытками. Я вижу, будто наяву, как он надевает очки от Национальной службы здравоохранения – проволочные крючки цепляются за красные уши – и оттягивает мне нижние веки, чтобы удостовериться, нет ли у меня анемии. Мои глаза на мгновение отражаются в круглых линзах. Он мог с первого взгляда отличить родинку от меланомы и по кончикам пальцев диагностировать скрытый диабет. В шкафу за стеклянной дверцей хранился точно такой же инструмент, который держит в руке доктор Тульп, поэтому теперь, спустя годы, мне кажется, что он самоотверженно подарил мне частицу себя.

Я думала, что репродукция была черно-белой, но ошибалась и убедилась в этом сама, уже увидев оригинал, но насчет следующей открытки мое предположение было верно. Ее привезли вместе с «Уроком анатомии доктора Тульпа» и вермееровским Делфтом из Королевской галереи Маурицхёйс[23]. Теперь мне кажется, что доктор Симпсон, который принимал ночами, приходил к пациентам на дом и даже в то жаркое утро, когда я появилась на свет, принес маме мороженое, провел свой с трудом отвоеванный отпуск в Гааге. И тем больше я ценю его подарки. Я много лет хранила эти призрачные подобия картин в музее из обувной коробки – до тех пор, пока наконец не увидела оригиналы: стена кисти Фабрициуса сливается с настоящей, проницательный взгляд нарисованной птицы всегда обращен на нас.

На репродукции тень от птицы растворяется в воздухе, как дымка, на темной голове белеют яркие пятна. Ее насест как будто висит сам по себе, ни к чему не прикрепленный, и сам рисунок кажется лишенным всех границ, кроме тех, что очерчивают саму картину. Открытка напоминала скорее кадр из немого кино, где все вокруг центрального кадра теряет цвет и отходит на задний план, чтобы подчеркнуть, что это события прошлого, смутное воспоминание или попросту сон.

Это был последний привет из Голландии. Наверное, я все-таки похудела.


У нас дома в Эдинбурге хранился старый сборник автопортретов, составленный на немецком. Наверное, его подарила нам пожилая пара по соседству; при нацистах они попали в тюрьму за пацифистские взгляды. Рисунки в книге были гораздо больше открыток, и страницы изобиловали черным, белым и завораживающими оттенками серого – грифельным, угольным, жемчужным. На страницах разворачивалось цельное повествование, по крайней мере в детстве мне так казалось. На каждого художника приходилась одна или две картины, рядом указывались их имена и годы жизни. Тициан[24] нервно барабанил пальцами по столу. Пуссен[25] будто отгородился за собственными холстами. Эль Греко[26], проницательно прищуривая один глаз, держал в руках тяжелую Библию. Время неслось дальше, и вот уже молодой Курбе[27] лежал под деревом, истекая кровью от колотой раны (как же тогда он сумел написать картину?), и наконец мы долистали до одного из самых нелепых портретов де Кирико[28], на котором он сжимает разукрашенную палитру (неужели это жизненно необходимо, чтобы все правильно понять?). Над ним надпись на латыни: «Я ищу непреходящей славы, чтобы меня вечно воспевали во всем мире». Де Кирико смахивает на моржа.

«500 автопортретов» (500 Selbstporträts) – история, рассказанная в образах на протяжении веков. Она повествует, какими были художники, как жили, какими они запомнятся. Книга воссоздает целую мозаику, складывающуюся из людей, интерьеров, пейзажей и видов далеких стран, настоящую антологию, благодаря которой художники оживают, словно на страницах флипбука. Даже самый неприметный автопортрет – лицо, кисть, холст – скрывает за собой человека, который притягивает ваш взгляд и, кажется, вот-вот подмигнет в ответ. Когда видишь, как меняется человечество с течением времени, каждый художник кажется близким и живым.

На страницах можно обнаружить и Карела Фабрициуса – мрачного красавца с выраженными скулами, длинными вьющимися волосами, достающими до воротника, прямым носом и сильной челюстью. На сером фоне чернеют огромные глаза. Он мог бы играть главного романтического героя в какой-нибудь театральной постановке, но вместе с тем выглядит поразительно одиноким. Конечно, каждый художник с автопортрета уединялся в мастерской с холстом и зеркалом, за исключением тех, кто также помещал на картину рядом с собой семью и друзей. Но вместе с тем они что-то стремились донести зрителю – взглядом, жестом или даже напрямую словами, как де Кирико. Фабрициус же ушел глубоко в себя, будто вряд ли он рассчитывал, что кто-то увидит этот портрет, запечатлевший его собственное тягостное молчание. Даже ребенку не составило бы труда заметить некую странность, кроющуюся в автопортрете. Необычным было уже само место, которое художник отвел себе на картине: он расположил себя слишком низко. Когда люди рисуют сами себя, то стремятся изобразить себя в верхней части холста, как бы взирая свысока, Фабрициус же стремится вниз, подобно закатному солнцу.

Затем наш взгляд устремляется к стене, у которой он стоит, и отмечает, что штукатурка во всем ее многообразии выписана с особой тщательностью. Он уделяет едва ли не больше внимания ее цвету, тусклым пятнам, следам от мазков тягучей пасты, чем собственному лицу, белоснежной рубашке и беспорядочным локонам. И уже не понять, написал ли он портрет художника или стены.

Фабрициус даже выглядит отстраненным, словно он держится ближе к стене, нежели к холсту, и пишет себя с некоторого расстояния. В его выразительных глазах можно прочитать и одиночество, и замкнутость, и проницательный ум, и страдание. Он великий художник и в то же время просто скромный молодой человек, и в этом кроется великий парадокс: как нарисовать автопортрет, не выставив при этом себя напоказ?

На соседней странице разворота помещен другой автопортрет, запечатлевший мужчину в экстравагантных шляпе и камзоле. Считалось, что это тоже работа Карела Фабрициуса, по крайней мере, в тридцатых годах, когда была опубликована книга. Но на нем не осталось ни толики душевной глубины. На самом деле никто не знает наверняка: кто-то считает, что это портрет Карела, написанный Барентом, его младшим братом, который также был художником, или портрет Барента кисти Карела, или же и вовсе автопортрет Барента. Но чутье подсказывает мне, что Карел Фабрициус не имеет к картине никакого отношения.