Распад. Судьба советского критика: 40—50-е годы — страница 8 из 73

<нна> А<ндреевна> очень часто высказывает в частных разговорах, а именно: нет ничего страшнее и трагичнее судьбы лирического поэта, пишущего без оговорок, без оглядки, без опасений и без радости.

Все считают вправе трогать эту судьбу руками, рассматривать ее со всех сторон, обсуждать публично и не публично. Это горькая и беспощадная истина.

Мне трудно, да и не хочется судить о том, насколько правильна или не правильна, или не интересна статья Данина <…>[17].

Пастернак. 1945 год

В конце войны Тарасенков вернулся к попыткам напечатать Ахматову и Пастернака, наивно считая, что их положение во время войны упрочилось. Просьбы к Ахматовой дать стихи в журнал он начинает стремительно, сразу же в сентябре 1944 года, уже в первые же месяцы своей работы в «Знамени»:

Сегодня я встретил — Ольгу Федоровну Берггольц — и она рассказала мне о том, что Вы написали очень интересный цикл стихов о Ленинграде. Новая редколлегия журнала «Знамя» крайне заинтересована этим. Мы просим <…> дать нам эти Ваши стихи[18].

Переговоры с Ахматовой увенчались успехом. 14 апреля 1945 года Тарасенков писал ей:

Большое спасибо за цикл стихов, которые Вы прислали нам через тов. Чаковского. Мы всей редколлегией (Тихонов, Симонов, проф. Тимофеев, я) <…> решили остановиться на следующих вещах: 1. «Наше священное ремесло…», 2. «Как ни стремилась к Пальмире я…», 3. «Справа раскинулись пустыри…», 4. «А вы, мои друзья последнего призыва…». <…> Однако есть к Вам, Анна Андреевна, наша большая коллективная просьба: нельзя ли в последнем стихотворении слова «для бога мертвых нет» заменить словами «для славы мертвых нет». Этот вариант придумал Симонов. Я опасаюсь, что иначе возникнут трудности с напечатанием этого стихотворения, а нам его обязательно хочется поместить. Прошу Вас тотчас по получению этого письма дать мне телеграмму в два слова: «Согласна поправкой» или «Не согласна поправкой»[19].

В апрельском номере «Знамени» вышли стихи А. Ахматовой и статья Тарасенкова «Новые стихи Бориса Пастернака».

Для читателя такой номер мог показаться сигналом о том, что прежнее миновало, все кошмары 30-х годов перемолоты войной, искуплены страданием.

Итак, исподволь он подходит к опасной для себя черте — не только писать о Пастернаке, печатать его стихи, но и пробить лауреатство, то есть Сталинскую премию.

Тарасенков стал вновь встречаться с Пастернаком сразу, как только вернулся с фронта в Москву. По-видимому, в марте, когда на несколько дней Тарасенкову удалось вырваться в Москву для того, чтобы, наконец, познакомиться со своим сыном, которого он так и не видел со дня его рождения, они встретились с Пастернаком.

Их первая встреча, по-видимому, состоялась в марте 1944 года. На книге переводов Клейста «Разбитый кувшин», вышедшей еще 1941 году, Пастернак написал:

Анатолию Тарасенкову. Как все было… непохоже в 1914 году летом, когда я это переводил!! Б. Пастернак. 19.III.44[20].

Следующая надпись была сделана на книге Шекспира «Ромео и Джульетта», выпущенной уже в 1944-м:

Другу, не нуждающемуся в эпитете, совершенно (нарочно не говорю, — «в доску») Толе Тарасенкову. Б. П<астернак>.16.ХI.44[21].

И в тот же день, по-видимому, Тарасенков был у Бориса Леонидовича в Переделкине, ибо надпись на другой книге перевода Шекспира «Антоний и Клеопатра» гласит:

И это тоже дорогому Анатолию Кузьмичу Тарасенкову. Б. Пастернак. 16.XI.44. Переделкино[22].

Затем уже в 1945 году в издательстве «Советский писатель» выходит книга стихов Бориса Леонидовича «Земной простор», и он надписывает ее:

Толе Тарасенкову, вот тебе для пополнения коллекции. Живи долго и счастливо. Б. П<астернак>. 15.II.1945[23].

Тарасенков тут же пишет об этой книге статью, пользуясь отсутствием Вишневского, который не любит Пастернака, и торопится вставить ее в апрельский номер. Он отлично понимал, что статья эта вызовет неодобрение в определенных литературных кругах — «Опять Тарасенков! Опять о Пастернаке!..»

«Новые стихи Б. Пастернака» он заканчивал словами:

У Пастернака было много пороков индивидуализма. Кто же не порадуется, когда он отказывается от них? У Пастернака было много камерности и усложненности. Кто же не скажет ему доброе слово за отход от них? Но пусть на их место встанут не мнимые, а подлинные ценности. Пусть снова зазвучит прекрасная речь поэта, много передумавшего и переосмыслившего заново в дни великой войны[24].

Он всячески изворачивается, говоря с любовью о стихах Пастернака. У Пастернака было много камерности и усложненности. Кто же не скажет ему доброе слово за отход от них?.. Но все это Тарасенкову не поможет, и он свое получит за эту статью с лихвой!..

Мария Иосифовна вспоминала, что Борис Леонидович будто бы был доволен статьей. Имелось в виду даже не ее качество, а сам факт появления. Сурков и Безыменский при первой же встрече выразили свое неодобрение. Вишневский, вернувшись, выругал Тарасенкова, но пока по-отечески, как «блудного сына», который опять берется за свое. Только что кончилась война, и все были в некотором угаре, и все еще было не до сведения литературных счетов и споров о «вакансии поэта»…

Скандал разразится год спустя.


Пастернак с семьей только что вернулся из эвакуации. Вселиться в свою квартиру было очень непросто, вернувшись домой, хозяева находили у себя дома — руины.

«Окна были выбиты и заклеены картинами Л.О. Пастернака, — вспоминала жена поэта. — Зенитчики, жившие у нас в Лаврушинском, уже выехали, и мы стали хлопотать о ремонте квартиры. Временно нам пришлось расстаться с Борей. Меня и Стасика приютили Погодины, а Боря переехал к Асмусам, у которых сохранились и мебель, и вещи, потому что они никуда не выезжали»[25].


Весной 1945-го из Грузии в гости к Пастернаку приехал Симон Чиковани, он дружил и с Луговским, у которого была квартира на Лаврушинском, этажом ниже пастернаковской. Луговской только-только вернулся из Ташкента, где был в эвакуации, познакомился с молодой красивой женщиной Еленой Быковой, позже она стала называть себя Майей Луговской, ухаживал за ней, водил в гости.

«Мы были приглашены к Пастернаку — писала она, — в связи с тем, что Симон Чиковани снова приехал из Тбилиси и должен быть у них вечером. Пастернак хотел, чтобы, именно в присутствии Симона, Луговской и почитал свои поэмы. В обусловленное время мы поднялись на восьмой этаж нашего подъезда. Луговской захватил с собой оранжевую папку. На наш звонок дверь открыла и впустила нас в узенький коридорчик мужеподобная особа с крупными чертами лица, смуглая, черноглазая, с низким хрипловатым голосом. До этого я не была знакома с женой Пастернака и только, когда Луговской поцеловал руку этой неуклюжей и грубоватой женщине, поняла, что это и есть Зинаида Николаевна. Оживленный, с приветственными возгласами к нам вышел Пастернак, обнял нас и повел в маленькую комнату, служившую столовой. <…> Удивила меня бедность обстановки в комнате, мне было неловко за нашу пустую столовую, а тут несколько поломанных стульев, стол, придвинутый к матрасу, покрытому фланелевым одеялом и заменявшему диван, и такое же фланелевое одеяло, прибитое к стене вместо ковра. А на противоположной стене несколько рисунков. Только было открыл свою оранжевую папку Луговской, вынул из нее несколько поэм и собрался читать, как погасло электричество.

<…> Но так случилось, ужин оказался неожиданно роскошным. Были поданы горячие сосиски. На столе крабы и неправдоподобное количество паюсной икры. Симон шумно выражал свое изумление:

— Ну и живете вы!

А Пастернак был смущен и выглядел провинившимся. Сказал, что он сам сегодня побывал в писательском распределителе и, к огорчению Зинаиды Николаевны, все мясные талоны отоварил паюсной икрой и крабами. Грузинское вино принес с собой Симон. Ели, пили, ужин затянулся. Электричество не включали, керосиновая лампа мигала. Зинаида Николаевна ушла к своим мальчикам наверх. Казалось, что уже и не судьба сегодня Луговскому читать свои поэмы. Но Симон требовал выполнения обещанной программы. Луговскому не захотелось читать, он сослался на лампу. Симон не унимался:

— Плохо видишь?! — сказал он. — Пусть читает она, зачем ее тогда привел? — Это прозвучала так непосредственно, Луговской рассмеялся и поручил чтение мне.

Из трех прочитанных поэм Пастернаку больше других понравилась "Эфемера", особенно то место, где шла речь о воскрешении Христа. Он даже попросил меня перечитать этот кусок второй раз, Симону понравились все три поэмы. О "Гибели вселенной" он даже сказал, что, несмотря на то, что это, казалось, любовная поэма, более антивоенной вещи он не знает»[26].

Пастернак все время думает о своей главной книге, о ее герое. Он размышляет над главной идеей «Живаго» и его поэтического цикла — его волнует идея жертвенности художника. И здесь на чтении, он слышит рифмы своим мыслям — о воскрешении Христа.

В течение 1945 года Пастернак пережил несколько трагедий: 29 мая умер от туберкулезного менингита его пасынок Адик Нейгауз, а буквально через три недели после победных майских дней в Оксфорде скончался отец — Леонид Осипович Пастернак, с которым они так и не увиделись с 1921 года.

Летом 1945 года, видимо в августе, в Москве появился сотрудник английского посольства — Исайя Берлин, профессор Оксфордского университета, знакомый сестер Пастернака — Лидии и Жозефины. Он привез для него из Англии посылку от сестер, две пары обуви. Для Берлина были организованы встречи с Сергеем Эйзенштейном, Корнеем Чуковским и другими писателями, но он не был удовлетворен этими встречами; за ним установили слежку, все прослушивалось, он же хотел общаться с писателями неформально. Пастернак был тем человеком, от которого он услышал много того, чего не м