ного щита даже в два-три километра и протяженности не меньше тысячи километров лед может лишь изгибать под своей тяжестью земную кору, продавливать ее, но ни о каком движении не может быть и речи. На мой вопрос, как же тогда объяснить появление валунов определенных пород за тысячи километров от месторождений, холмы морен и многое другое, он ответил, что это дело специалистов, но стоит вспомнить о старой теории, по которой валуны могли путешествовать в дрейфующих льдинах. Я хотел возразить, но вовремя вспомнил, что подобную точку зрения отстаивает и украинский геолог И. Г. Пидопличко, и промолчал.
Как бы ни была велика разница в точках зрения исследователей, все они сходились на одном: ледниковый период был. Были резкие колебания климата, какие-то грандиозные сдвиги, менявшие карту Земли. И были люди, которым приходилось бороться за жизнь в условиях жестоких морозов и вечной мерзлоты…
— Постой. А почему ты считаешь, что на этой стоянке жили люди, пришедшие из Костенок, с Дона? — спорил Коля с Сергеем. — А может быть, из Крыма или с Кавказа?
— Н-ну, и Сталинградская на Волге опять же, — вставил Лева.
— Да стоит ли спорить сейчас, ребята? Приедем, раскопаем — вот и увидим! — спокойно проговорил Женя.
Женя считался на курсе у нас первым красавцем — стройный, идеально сложенный, с черными кудрями. Незаметно он всегда оказывался душой общества — и шутил, и пел, и играл на гитаре. В той «системе предопределенности» человека профессии, о которой я говорил выше, Женя, казалось, не находил места. И вот почему.
Заинтересовавшись сначала эпохой бронзы, Женя выбрал себе наконец неолит. Но я готов был голову дать на отсечение, что никакой он не «неолитчик»! Кто угодно: историк, биолог, физик, например… Мне казалось, что в его характере, в его наклонностях не было тех обязательных черт охотника и рыболова, без которых просто не может в этой области работать археолог. Смешно? Но это действительно так. Выбор профессии невозможен без такого внутреннего соответствия, особенно важного для ученого. Ведь выбираешь не специальность — выбираешь жизнь!..
Вероятно, такое соответствие характера, симпатий, увлечений помогает археологу ощутить и понять психологию людей выбранной им эпохи. Рыбак — рыбака; охотник — охотника. Психологический «ключ» — интуиция — занимает далеко не последнее место в арсенале ученого.
И действительно, в дальнейшем Женя нашел для себя в археологии новую область: он стал химиком, изучающим древние сплавы…
Погромыхивают под ногами лопаты. Оранжево-зеленый частокол сосен, потом лес расступается, и видны холмистые поля, деревни, выросшие вдоль старой «Владимирки», двухсотлетние ветлы, своими длинными ветвями скребущие брезентовую крышу нашей машины…
Дорога.
Вся археология — это тоже дорога — дорога времени. Может быть, поэтому она так заманчива? Ведь мы разбираемся не в пластах инопланетной цивилизации — мы ищем истоки самих себя.
Историк имеет дело с документами. К его услугам библиотеки, архивы — тысячи, десятки тысяч книг, миллионы листов газет и журналов. Воспоминания, письма, фотографии. Рисунки, схемы, планы, чертежи. Порой историк может проследить по дням жизнь интересующего его человека. Заглянув в справочник, он узнает, когда кончился совет в Филях, когда прогремел последний выстрел мировой войны, когда был заложен первый камень Метрополитена…
Дальше в сумраке времени все с большей скоростью редеет и пересыхает этот поток свидетельств, поток информации. Далеко не о всех событиях русской истории рассказывают наши летописи. О многом они молчат, другое — искажают. На помощь приходит археология. Все чаще приходится историку спускаться в раскоп, чтобы увидеть, понять и расшифровать своеобразный язык вещей — единственных свидетелей и участников той жизни.
Для Северной и Восточной Европы предел письменных свидетельств — X век нашей эры. В Средиземноморье, в центрах античной культуры, мы можем «спуститься» еще на пятнадцать-шестнадцать веков. Дальше письменная эпоха с перерывами продолжается для историка лишь на Востоке, в Египте и Месопотамии. А остальной мир? А еще дальше, глубже?
Так возникает иной расчет времени. Он идет не по дням, неделям, месяцам и годам. В лучшем случае можно определить столетие, век. Чаще — только тысячелетие. Здесь столетия мелькают, как столбы вдоль шоссе, по которому мчится наша машина. И все чаще провалы во времени. Теперь они следуют друг за другом. Я пытаюсь заглянуть в прошлое, и этот путь похож на длинную дорогу в густой осенней ночи, где лишь изредка высвечивается случайным, очень тусклым фонариком маленький «пятачок». От «пятачка» до «пятачка» — интуиция, догадки, гипотезы…
«Нас опять увлекла любовь, ее холодное пламя, что неведомой птицы крыло — белый парус над нами!..» — поют девушки. Для всех нас так и останется в памяти наша экспедиция с этой песней. Песней о парусе, о романтике, которая неотделима от нашей профессии.
И ветер, не по-летнему холодный, врывается под откинутый брезент передка вместе с синевой неба и пухлыми облачками. Холодный ветер! Мы кутаемся в ватники, как будто и впрямь эта машина везет нас в прошлое, к сверкающему обрыву последнего ледника…
Проснулся я от тесноты, зябкой сырости и легкой беготни над головой.
Утреннее солнце высветило крышу палатки. Она стала похожа на зелено-желтый экран, по которому двигались расплывчатые тени пичужек и четкие растопырки их лапок. Вокруг в зеленой полутьме присвистывали, всхрапывали и вздыхали мои сокурсники.
Приподняв разметавшегося во сне Колю, я выбрался из спального мешка и вылез из палатки. Сергей успел встать, разжечь костер, и над огнем уже фырчал и плевался чайник.
— Ну как? — спросил он, подняв голову от костра. — Здорово? Пойдешь умываться — захвати ведро. Ручей внизу…
Вечером, когда наспех ставили палатки — одну для девочек, другую для себя, — осмотреться было некогда. Мы сваливались в какие-то ямы, карабкались по буграм, вырубая колья.
Сейчас все было залито солнцем, сверкало в мелких капельках росы. От сохнущего брезента палаток поднимался легкий дымок.
Место для лагеря Сергей выбрал идеальное.
Палатки встали на небольшой площадке между высоким валом маленького славянского городища и крутым, лесистым спуском к реке. За вершинами елей, едва достигавших нашей площадки, открывалась широкая долина Клязьмы. Владимир был не виден — его скрывали кусты. Сквозь редеющий молочный туман просвечивали пойменные луга, изгибы реки, зарастающие кривины стариц. За рекой начинался болотистый кустарник, озера, а дальше, вверх, по террасам правого берега, поднимались сосновые боры, переваливающие за высокий горизонт, на юг, к Мурому…
Налево, где долина расширялась и туман поднимался плотным куполом, постепенно закрывая солнце, стояли стога, а вдали, среди купы деревьев, светилась маленькая и стройная белая церковка.
— Церковь Покрова на Нерли, — перехватив мой взгляд, подсказал Сергей. — Та самая!.. Вон там Боголюбово. Видишь купола и колокольню?
Крыши Боголюбова едва виднелись в густой зелени садов, а над всем этим, над холмами, садами, поднимались стены, купола и колокольня старинного монастыря.
— А где стоянка?
Сергей мотнул головой в сторону городища и поля, которое открывалось за валом.
— Рядышком. Метров двести, не больше! Позавтракаем, займемся лагерем, и как раз шеф придет. Он должен был вечером приехать, прямо в Боголюбово…
Осматриваясь, я подумал, что волею судьбы мы встали своим лагерем как раз в центре собственно Русской земли, у самых истоков ее истории, которая началась Владимиро-Суздальским княжеством. Москва возникла позже. Может быть, именно вот это маленькое городище, под защитой вала которого встали наши палатки, и было тем первым славянским поселением в здешних местах, из которого возникли и Владимир, и Боголюбово — резиденция владимирских князей, — и все остальное, вплоть до железной дороги, чьи рельсы блестели внизу сквозь ветви?
С полотенцем и мылом я отправился по краю сжатого поля, к ручью. Тропинка свернула через кусты вниз, к железнодорожному полотну и будке обходчика. В стороне, вырываясь из оврага, сверкал на солнце ручей.
Вода была холодна и приятна на вкус, как будто ручей собрал ее поутру с каждого листа, сверкающего росой. От нее ломило зубы, но оставалась свежесть.
— Доброе утро, Андрей! Что, все уже встали? — раздался за моей спиной характерный мягкий голос, отчетливо выговаривавший слова.
Я не заметил, как подошел Отто Николаевич Бадер — наш университетский профессор и начальник экспедиции.
В белом, без единого пятнышка, полотняном костюме, с фотоаппаратом и полевой сумкой через плечо, он показался мне помолодевшим за те сутки, что прошли после нашего прощания в Москве.
— Хорошо доехали? Без приключений? А я иду и думаю: какая красота! Неужели мальчики проспят все это? И поглядите, — он повернулся, — поглядите, как сверкает Покров на Нерли!
Пожимая его мягкую, но крепкую в пожатье руку, я подумал, как меняется человек, встающий «на тропу»! С Бадером в экспедицию я выехал впервые. В Москве он был занят, озабочен, сдержан. И вот совсем другой человек! Серебро седины уже тронуло его виски, коротко подстриженные волосы, разделенные косым пробором, треугольную щеточку усов и клинышек бородки. Но пристальные зеленоватые глаза светились, лучились совсем юношеским задором и радостью. И даже морщины, обычно столь четкие в ярком свете, сейчас растягивались и разглаживались под утренним солнцем…
…После завтрака, после того как был намечен распорядок дня, назначены дежурные и экспедиционная жизнь вошла в обычную колею, мы отправились осматривать стоянку.
Когда Сергей, шедший впереди, остановился, нашим глазам открылся длинный и широкий карьер. Он был неглубок. Дно в ямах и рытвинах, кое-где уже успели вырасти ромашки и васильки. С одной стороны над краем карьера тянулись поржавевшие рельсы, на которых стоял одинокий экскаватор.