Расплата — страница 1 из 2

Александр СтрыгинРасплатаРоман

Светлой памяти жены и друга Зои Ивановны

Как солнце каждому предмету дает тень, так мудрость жизни каждому поступку людей готовит возмездие.

М. Горький


Книга перваяПРОБУЖДЕНИЕ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Коротка июньская ночь, да не для всех.

Василиса Терентьевна лежала на полатях и нетерпеливо поглядывала на окно, за которым едва синел рассвет. За всю ночь не сомкнула глаз. Слушала, как рядом, за спиной, сладко посапывает Мишатка, а в углу, на скрипучей деревянной кровати, беспокойно ворочается и вздыхает сноха, – видно, горячи стали пуховые подушки для молодой бабы, натосковавшейся по мужу. А тут еще сверчок надоедливый трещит, трещит...

– Не спишь, Маша? – тихо позвала Терентьевна.

В углу скрипнула кровать.

– Аль пора?

– Скоро рассвет, дочка, вставай.

Терентьевна села, свесив худые длинные ноги. Перекрестилась, влезла в широченную юбку и стала медленно спускаться с полатей.

– Ты, Маша, прибирайся, а я схожу отца разбужу. Ему луга делить с мужиками.

Тоненько скрипнула дверь. Вошел хозяин.

– Никак, сам встал?

– А я поспехал вас упредить. – Захар пригладил пышную всклокоченную бороду, присел на лавку. – Ты, Маша, скажи Васятке... так, мол, и так... лошадь посылать в такую заваруху ни в коем разе нельзя. Отберут – останемся без коняки. А коль что тяжелое припас, пусть в Тамбове у Парашки оставит. Утихомирится малость – съездию сам. Ты, Маша, веревочку возьми на случай... Может, связать что да через плечо. Двоим-то на палке быка унести можно.

Маша подошла к лохани умыться. Захар вскочил с лавки и угодливо зачерпнул в медную кружку воды.

– Мойся, я полью.

Сноха торопливо умывалась. Свекор искоса поглядывал на ее ладную фигуру и, сливая воду, напутствовал:

– А коли денег соблюл, на пустяки не тратьте. Деньги вынимать из кармана – время знать надоть.

– Ну уж будя, будя. Кубыть она глупая. – Терентьевна с укором посмотрела на мужа и открыла ящик стола. Вытащила полкаравая, пучок лука, завернула в тряпицу десяток яиц.

Захар поставил кружку на место, сел на лавку:

– Самогоночки бы Васятке шкалик с устатку, да Серафима, анчутка, не дала. Кум, грит, все вылакал вчера. Врет небось.

– От радости пьян будет и без самогонки. Клади, Маша, все в сумку да кваску не забудь, в бутылке вон. День-то жаркий, видать, устоится.

Маша расчесалась, скрутила косу в клубок на затылке и накинула легкий белый платок. Потянулась к оконцу, заглянула в осколок зеркала, поправила завиток у виска и кинулась собирать дорожную сумку.

На улице – светлее. Маша почти бегом поднялась на бугор и боязливо оглянулась: страшно уходить из дому в дальнюю дорогу.

Издали изба показалась чужой и убогой, а свекровь такой немощной, что жалостью сдавило сердце.

Терентьевна осенила Машу крестным знамением и, подняв фартук к глазам, скрылась за дверью.

Маша рывком поправила на плече мешок, перекинула связанные шнурком ботинки и быстро зашагала босыми ногами по прохладной пыльной дороге.

2

Иногда пройдешь версту, а мыслями в десяти местах побываешь, все горести и радости припомнишь...

Только нечего Маше припомнить, кроме забот. С детства в хлопотах да в нужде. Отец – самый бедный в селе батрак. Зато детьми бог не обидел: после Маши еще семерых родила ему Авдотья – низенькая, шустрая женщина с ярким румянцем на крутых, точно яблоки, щеках. В селе ее никто не называл иначе, как тетя Дуня, а отца – дядя Ефим, а то и просто Юшка. Смеялись: «У Юшки ни хлеба, ни подушки, а ребятишек – пол-избушки». Много разных шуток прикладывали – уж больно имя удобное, всякая насмешка липнет. Слабого всегда клюют. Но Юшка не только не обижался на прозвища, а и сам помогал – любитель прибауток.

Невысокий, слегка сутулый; редкая сивая бороденка, узкие хитрые глаза; два лаптя – из лыка – на ногах, третий лапоть – из тряпок – на голове, штаны из мешковины и старенькая рубашка с чужого плеча – вот и весь тут Ефим Олесин, распронаибеднейший бедняк, как он сам себя величает. Балагурить он такой мастер, что даже на свадьбы приглашают – почудить для дорогих гостей...

Как на грех, полуразваленная саманная хатенка Юшки – у канавы с ветлами, где летними вечерами собираются парни и девки на улицу. Выйдет Юшка на канаву, подсядет к гармонисту и давай развозить – со смеху улица покатывается, а он только улыбочкой обойдется. И спохватится, заругается: «Мать твою бог любил! Да вить я опять просплю, а мне завтра к Сидору хрип гнуть, ах, Юшка, Юшка, глупая макушка!»

Авдотья пробовала урезонить его: «Брось, отец, чудить-то. Ребятишки слезьми обливаются, а ему смешно, по улицам хлындает. Об хлебе подумал бы...» – «А чего об ём думать-то? Зимой дни короткие – нацелуемся да спать...» А иногда супил брови и, обращаясь к присмиревшей детворе, как дьячок, тянул: «А вы не пищите, богу внемлите. Веселый дух что зеленый луг: мягко, легко, солнышко печет – душе почет! На такой благодати можно и поголодати». А иной раз подсаживался к ним на печь и весело говорил: «Вам тут рай небесный, а вить я, детки, на ветке рос. Меня ветер оттуда снес. Шел мимо Сидор, с земли поднял и в батраки нанял. Кормился я у него плеточкой, поился – слезочкой, вот так и вырос чудаком на удивление господу богу».

Кривушинский поп, отец Михаил, услышав Юшкины прибаутки, сказал ему на исповеди:

– Ты, Ефим, грешник по неразумению своему, да простит тебя господь. Брось, Ефим, балагурство непотребное, брось.

Ефим не растерялся:

– А как же я жить-то буду, отец Михаил? Мне без шутейного слова никак нельзя, веревка в глаза лезет. Да и ты не станешь самоубивца отпевать. Знать, терпи уж, отец Михаил, греховность мою, молись за меня. Мне недосуг за себя и бога-то попросить!..

– Иди, иди, греховодник, меня в грех не вводи!

...Однажды летом какой-то проезжий мужик нечаянно задел осью за угол Юшкиной хаты. Глыба трухлявого самана легко подалась и отвалилась вместе с оконцем. Мужик слез с телеги, стал на колени и умоляюще сложил руки на груди – сейчас прибежит хозяин, убьет.

А Юшка высунулся в пролом и осклабился:

– Что, едрена копоть, на колени встал? Меня жалко стало? Цеплял бы всю хату – и набок! Давно собираюсь поцыганить по белу свету, да коняки нету. Ось-то цела?

Удивленный мужик перекрестился, встал, оглядел ось.

– Цела, – обрадованно улыбнулся он.

– Ну, вот и хорошо! – Юшка вышел наружу и подошел к мужику. – Значитца, брат, раскошеливайся, – и протянул руку.

– Сколько же?

– Сыпь на бедность, не жалей!

Мужик вынул кисет, порылся в махорке... В заскорузлых пальцах засверкал полтинник.

Юшку облепила плачущая детвора, у пролома причитала Авдотья.

Мужик поглядел-поглядел на детвору и снова сунул пальцы в махорку.

На растопыренной ладони Юшки оказалось два полтинника.

Когда телега скрылась за соседним домом, Юшка кинулся к жене:

– Авдотья! Мать твою бог любил! Да тут и на полусапожки Манюшке и на платье! На барахолке укупить можно. Угол я коровяками да глиной заделаю, а без окна нам еще теплее будет! Подлинней бы делали мужики оси да почаще цеплялись за мой угол.

Работал Юшка и караульщиком в церкви. Копал могилы. Как-то летним душным вечером он докапывал могилу, сбросив со своего тощего тела промокшую от пота рубашку.

Мимо ехала барская коляска. Увидела барыня Юшкину худобу, вылезающую из могилы, – так и повалилась в обморок. Кучер пустил лошадей в намет... Догадался Юшка – выскочил на дорогу да вдогонку с улюлюканьем. Потом на канаве рассказывал – все со смеху попадали.

...Зимой Юшкину саманку заметало от канавы вровень с крышей. Дверь Юшкиной избы, похожую на лаз в конуру, по утрам откапывали соседи, за что он притворно ругал их: «Вить как тихо, тепло было в избе! Бог позаботился об рабе об своем, ухетал келью его, детишков спрятал от буйных ветров, нет, на тебе, пришли добрые соседушки, выкурили бедного Юшку из избы».

Свежими коровяками обмазывал Юшка старое решето, обливал раза два водой и скликал свою детвору: «Онька, Проська, Ванька, Панька! Хватай кто что успеет! На ледянку!»

Панька – старший после Маши – выпрашивал у матери разбитые валенки и первым выскакивал во двор. Авдотья уже начинала было натягивать на ноги старые опорки, но рядом молча шмыгал носом Ванюшка... Обмотав его ноги онучами, она отдавала ему последнюю обужку, а сама лезла на печь успокаивать малышей.

Первый след делал Панька. Взобравшись по сугробу до трубы, он складывал ладони рупором и кричал в черное отверстие: «Маманька, я поехал!»

Маша отдавала свои войлочные боты сестренке, а сама сидела у печки, сучила пряжу, обливаясь слезами.

Росла она тихая, робкая, хотя ни отец, ни мать даже не крикнули на нее ни разу. Нужда, унижения, отцова беспомощность, которую он старательно заслонял прибаутками и насмешками над собой, – все это гнуло Машину голову к земле. А ведь хотелось, очень хотелось взглянуть в глаза людям, в глаза молодому парню... Но она ни разу не осмелилась прийти на канаву в своем рванье. Так и замуж вышла, ни с кем не погуляв, никого не полюбив. Даже лица своего в зеркале не видела. В колодце да вечером в темном окошке только и могла себя разглядеть.

Случилось это в тринадцатом году, на масленицу, нежданно-негаданно для Юшкиной семьи. Как-то Захар Ревякин зашел расплатиться за подмогу – Маша несколько дней стряпала и доила вместо больной Терентьевны.

Высыпав медяки в Юшкину растопыренную, как грабли, руку, Захар, к несказанному удивлению Авдотьи, перекрестился и присел на лавку. Вынул кожаный кисет и, посмотрев на Машу, потчующую ребятишек блинами, кашлянул.

Авдотья, разомлевшая у печки, так и замерла с чапельником в руках, почуяло сердце недоброе. Никогда Захар не задерживался у них. Постоит, потопчется в дверях – и здоровы были! А то ведь сел, крутит цигарку.

– Закури, Юхим, крепенького.

– Да ты что, не знаешь? Я не курю!

– За канпанию...

– Какая же я тебе канпания? Я батрачу – чужой хлеб трачу, а у тя хлеба ларь, ты сам се царь. На своих-то хлебах, знамо, курить можно, а тут хошь – кури, хошь – ревом реви... Работы – до субботы, а еды – до середы.

Захар улыбнулся одними глазами.

– А ты курить зачни, може, и ларь заимеешь...

Авдотья кинулась к печи – блин сгорел! Позвала Машу:

– Попеки, дочка, я гостя угощу. А вы, цыплята, кши на полати! Уж ты, Захарушка, прости, что сразу к столу не позвала. Думала, погребуешь... Садись, гостем будешь.

– Вина поставишь – хозяином почту, – добавил Юшка.

Захар не заставил себя уговаривать – выставил бутылку и, еще раз перекрестившись, сел за стол против Юшки. Тот радостно крякнул:

– Как по заказу, язви тя корень... Штой-то, Лексеич, ты раздобрился, а? Не с хомутом ли на мою шею?

Захар поскреб пальцами в курчавой бороде:

– Не бойсь, Юхим, я сам от тебя не далеко ушел. Слава богу, что не батрачу. – Он тяжело вздохнул, оглянулся на Машу и налил из бутылки в кружку: – Пей, потом я.

Ефим поднял кружку, смешно подергал реденькими белесыми бровями вверх-вниз:

– Добывается она трудно, сам знаю, а пьется, говорят, легко... А ну-ка попробую! – Запрокинув голову, он глотнул одним махом и затряс сивой бороденкой: – Ух, и забориста, леший ей в пятку!..

Авдотья придвинула блины, стопкой сложенные на расшитом полотенце.

– Машино рукоделье? – спросил Захар, тронув мизинцем узор петушиного хвоста, наполовину прикрытого блинами.

– Ее, а то чье же? – с гордостью ответила мать. – Подружки на канаву, а она – шить-вязать.

Захар еще раз оглянулся и поднял кружку:

– Вот об ней я и пришел погутарить. Косы-то вином уже пахнут... Не породниться ли нам?

У Маши сорвалась с чапельника сковорода. Авдотья как ставила кислое молоко на стол, так и застыла, словно руки от глиняной миски оторвать не может. Даже ребятишки притихли, сопя простуженными носами.

– Всерьез говорю, Юхим, как перед богом. Васятке Маша дюже приглянулась... И Василиса души в ней не чает – руки, грит, у нее золотые. Оно конечно, рановато бы им, да ведь дела не терпят. Василиса часто хворать стала, а без бабьих рук в доме, сам знаешь... Дочка Настя далеко. У ней свои заботы, свой дом.

– Так ты что же, Захар, – нараспев ответил Юшка, заметно хмелея, – в батрачки ее взять хошь?

– Что ты, Юхим, оглох, что ли, в какие батрачки?

– Нет, нет, Захарушка, – торопливо вступилась Авдотья, – куда ей, горемыке, замуж! Юбчонки стоящей нет. Чего уж там! Да и мне без нее как без рук. Нешто я справлюсь с этакой псарней одна?

Маша прислонилась к печке сама не своя. Не от огня горели щеки – от стыда и от тайной радости, – ведь с Василия богатые девки глаз не спускают!

А Захар тихо поднял кружку, выпил, отер тылом ладони бороду, усы, свернул блин трубкой и не спеша стал жевать, будто выжидая момент сказать главное слово.

Юшка упорствовал:

– У нас для приданого нет и кобеля буланого, а без приданого – не невеста. Девка ведь не лошадь – без сбруи не сбудешь. Так что, Лексеич, по всем статьям Юшкин нос до вас не дорос. Спасибо за честь, да говорим, что есть.

Захар налил ему еще и тихо сказал:

– Кубыть приданое помеха... Бают: не бери приданое, бери милу девицу. Поживут – наживут, а пока от глаз людских сообча соберем им, что полагается для свадьбы. Без свах обойдемся. А Машу одеть Василиса берется.

Этими словами Захар покорил Авдотью.

– Да мы что же, мы ничаво, мы, пожалуста, да вить неудобно так-то... словно за одежу продаем.

– И-эх, мать честная! – Юшка вдруг ухарски привстал, поднял кружку: – Будь здоров, Юхим Петров! За дочь-невесту! Молись, Авдотья! Реви, Манюшка, твои косы пропиваем.

Ребятишки на полатях забились в угол и следили испуганными глазенками за старшей сестрой, которую отец продавал куда-то. Шептались, шмыгали носами.

Свадьбу сыграли скромную, но Юшка не ударил в грязь лицом: на второй день пригласил гостей к себе, угощал не хуже Ревякиных. Правда, тесно было в его хатенке, да ведь в тесноте-то не в обиде. Гости терялись в догадках: где мог взять Юшка столько денег? Продался, наверное, на десять лет вперед!

А Юшка – грудь колесом – разливал вино и сыпал шутки направо и налево:

– Лей, кубышечка, наливай, кубышечка, хозяйское добришечко! Хозяин жив будет – еще добудет!

Медовый месяц – как сказочный сон. Очнулась – опять чугуны, ведра, кучи навоза, ворох грязного белья...

Василий жалел и уважал Машу, а еще больше уважали ее свекор и свекровь, но забот от этого не уменьшалось. Особенно трудно стало, когда народился Мишатка, а Василия взяли на войну. Зачастила Маша к родной саманной хатенке у канавы. И каждый раз мать встречала ее какой-нибудь горькой новостью. Жаловались друг дружке на житье-бытье, плакали, а расставались повеселевшими, словно прибавлялось сил...

Лишь весна этого года принесла в отцову семью радость. Волостной Совет по приказу революции нарезал Ефиму земли и обещал лошадку. Маша однажды увидела отца возле дома Сидора Гривцова и не угадала: откуда взялась солидность? Вроде и ростом стал выше. Да только радость была недолгой: не сдержали своего слова волостные начальники – не дали лошадку. А что земля без лошади! Отдали половину земли соседу за пахоту. Стал Юшка и не батрак, и не хозяин. Бедности ничуть не убавилось.

...Да, ничего нет хорошего в прошлом. Думы ее полны теперь ожиданием встречи. Три года не был Василий дома – легко сказать! Сколько горьких думок, сколько слез было за эти годы. Он и Мишатку-то не узнает теперь. Да и самого небось не узнать. Красным начальником стал!

Впереди маячит Татарский вал. Кажется, рукой до него подать, а все идешь и идешь – будто дразнит. Маша останавливается на минуту отдохнуть, перекидывает мешок с плеча на плечо и снова шагает по пыльной дороге...

3

Тамбов просыпался под перекличку десятков колоколов. Семнадцать церквей, семнадцать стражей всевышнего поднимали людей на утреннюю молитву. Мелодичный перезвон Казанского собора выделялся из общего гула. Изредка его заглушал мощный колокол кафедрального Питирима. А вот совсем рядом хрипло бумкнул кладбищенский колокол Петра и Павла.

Всякий раз, когда Маша слышит благовест городских церквей, ее берет оторопь, она чувствует себя маленькой, спешит перекреститься. Видно, глубоко запали в душу церковные стояния в детстве. Держась за материну юбку, Маша, бывало, таращила глазенки на хоры, откуда неслось громкое, пугающее пение, и боязливо оглядывалась на бородатых угодников, которые, казалось, подмигивают ей и дуют на свечи, горящие перед их ликами...

Солнце было уже высоко. Маша сошла к ручью, вымыла ноги, обулась. Стало легче идти.

От Полынков к городу тянулась пестрая вереница богомолок. Грустная красивая молодка, одетая по-городскому, шла рядом с Машей.

– Ты что, милая, тоже в церковь? Аль мужа провожать?

– Не провожать, – тихо ответила Маша, – встречать.

– Откуда же? С фронта? А наших берут туда.

– Мой посля лазарета... на поправку.

Молодка тяжело вздохнула:

– А мне своего унтера опять провожать. Мобилизация... Иду вот к Питириму молиться за Ваню.

Маша участливо осмотрела попутчицу и раздумчиво сказала:

– Да... жалко.

– А вы знаете, бабоньки, – затараторила шустрая толстушка в черном платке, перехваченном у подбородка медной английской булавкой. – Вчерась я в Уткинской вечерню стояла. Отец Маковей проповедь читал: «Власть диавола недолговечна, отец небесный не оставит чад своих на поругание бесовское». А рядом со мной офицерик с усиками... Такой раскрасавчик, такой ангелочек! И в погонах! Смелый какой! И все-то молился, все молился, ни на кого даже глазом не повел. Бывалоча, военный так и стреляет глазами по девкам, так и стреляет... А на молодку-то упулится – съесть готов! А этот все крестится, все крестится да шепчет. К чему бы это, бабоньки?

– Знать, горе какое, – вставила Маша.

– Какое там горе! Румяненький да сдобненький!

– Что ж, у румяных горя не бывает? – строго спросила дородная женщина. – У меня всех сынов война проглотила, а румян господь не отнял.

– Нет, нет! – заговорщически подняла пухленький пальчик шустрая рассказчица. – Тут что-то не так! Он посля вечерни к отцу Маковею подходил, шептался с ним...

– Да ты, знать, поджидала его? Следила? – с усмешкой подзадорила унтерова молодка, шедшая рядом с Машей.

– А вот и следила! Что мне не следить? Куда сердце лежит, туда и око глядит.

– Будя вам, бабы, грешить-то, – примиряюще заговорила горбатенькая старушка. – Господи, прости нас, грешных, недостойных.

За чугунным мостом шустрая толстушка гордо отделилась от попутчиц и свернула на Дворянскую улицу.

Маша отстала от богомолок у Пятницкого базара. Вот и знакомый дом Парашки, обшитый досками от старых вагонов. Он уже старчески сник, зато крыша и двери блестели свежей зеленой краской. Видно, проезжий маляр-пьяница не нашел чем расплатиться с доброй хозяйкой и отдал ей последнюю краску.

4

Заметив, что собеседник колеблется, прапорщик Гривцов рывком поднялся со стула.

– Большевики в Москве уже восьмой месяц у власти! Этого мало? – Маленькие запухшие глазки его сделались колючими и злыми. – Вы видите, я ношу погоны, не боюсь. Это означает, что большевики в Тамбове еще бессильны. Не могут арестовать даже одного офицера! Их тут кучка, а левых пустобрехов мы не боимся!

Собеседник тоже встал, но сделал это с видимой неохотой. Он был на целую голову выше прапорщика и заметно старше годами. Глухо, недовольно спросил:

– Значит, я один поведу унтеров в казармы?

– Что? Взвод гвардейцев дать в подкрепление? – Прапорщик явно издевался.

– А коли мы не попадем к обеду? Останемся без оружия?

– Повторяю: оружие возьмете легко. В военкомате есть свой человек. Он тебе точно скажет, когда у красноармейцев обед.

– Кто этот человек?

– Он тебя сам найдет. Будь в военкомате среди мобилизованных, и все... Вот возьми пачку папирос, угощай своих пьяных унтеров. После самосада эти папиросочки покажутся им царским лакомством. А теперь иди, готовься. Да зайди доложи Кочаровскому, что ты готов. Он пошлет человека в казармы.

Едва за дверью скрылась сутулая спина, прапорщик сел, откинулся к стене, закрыл глаза.

Когда-то улягутся бури? Когда-то вернется он в отчий дом с пестрыми, как девичий сарафан, ставнями и возьмет из рук отца ключи от добротных рубленых амбаров и конюшен?

Когда-то! А сейчас не время думать об этом! Нужно торопиться, торопиться!

Гривцов поправил ремень. Осмотрел – словно на прощанье – небольшую, с одним оконцем комнатушку, в которой прожил несколько дней... Завтра вместе с обещанной должностью генеральского адъютанта он будет иметь и шикарную квартиру в центре Тамбова.

Стук в наружную дверь насторожил его. Кажется, никто больше не должен приходить. Гривцов тихо подошел к двери, прислушался. Кроме голоса хозяйки – еще один женский голос.

И вспомнил знакомый с самого детства кроткий грудной голос Маши Олесиной. Гривцов не знал, почему всегда его влекло к этой тихой, замкнутой дочке батрака, прятавшейся от людских глаз в своей саманной конурке. Казалось, что Маша прячет в себе какую-то большую тайну. Эту тайну ему так и не удалось открыть, хотя он долго и старательно подкарауливал дочку батрака на кривушинских сенокосах. Ее словно охраняло провидение – каждый раз она шла по другой дороге. Но теперь ей не уйти от него, их дороги сошлись. От имени мужа вызвал... «Хоть этим отомщу Ваське Ревякину». Он самодовольно ухмыльнулся и распахнул дверь.

– А-а! Маша! Здравствуй! – И в упор смотрит в ее грустные, бездонные глаза.

– Здравствуй, Тимофей Сидорыч. А где же Вася?

– Наскучала? Потерпи, Машенька... Все расскажу, как вернусь. Сейчас мне очень некогда.

– Да разве не он сам с Феклой наказывал? Что случилось-то? Скажи, ради бога! Не пужай...

– Ничего, ничего, успокойся. Два дня назад я случайно видел его в Козлове. К вечеру он, возможно, приедет, если... – он замялся, кашлянул, – если его не арестуют в Козлове. Зря он с большевиками путается. Я все узнаю и вечером расскажу. Жди меня. Ну, как там, в Кривуше?

– Да все на месте стоит.

– Отец мой как?

– Да что ему подеется?

– Ну, не волнуйся, жди. – Он ласково потрепал ее плечо и быстро зашагал к выходу.

Уже открывая дверь, услышал испуганный голос Маши:

– Кто же наказывал, чтоб я пришла?

И ответ хозяйки:

– Тимошка наказывал. Знать, Василий велел.

Прапорщик с довольной ухмылкой натянул козырек на самые брови, пряча лицо от солнечного света.

Он шел, смело расталкивая толпу. Он знал, что на него смотрят: на его плечах солнце ярко золотит парадные погоны.

Успенская площадь на окраине города необычно оживленна. Призывники, приехавшие и пришедшие из волостей, столпились у военкомата. На телегах родственники, жены. Многоголосая пестрая толпа напоминает цыганский табор, заполнивший не только площадь, но и улицу до самого Успенского кладбища.

Переливы гармоник, грубая матерщина, озлобленные окрики, женский плач...

Какой-то разудалый гармонист забрался на ограду кладбища – чтобы всем слышнее было! Из толпы к ограде потянулись молодухи. Выкрикивали частушки, раздирая рты, будто старались перекричать толпу.

...И я тоже страданула

свово Ваню обманула...

хрипло пела захмелевшая мещанка, вытирала с лица пот и щурилась от яркого солнца. Назло тоскливому страданию второй гармонист где-то рядом резанул веселую «досаду». И тут нашлись голосистые певуньи:

...Ой, досада, ой, досада,

мать корову продала!

А еще берет досада

меня замуж отдала!

Какой-то шутник, пронырнув между молодухами, вытянулся перед ними в дурашливой позе и заорал во все горло:

Ой, досада, ой, досада,

потерял штаны у сада...

Шарил, шарил – не нашел,

без штанов домой пришел!

Толпа дружно грохнула, а шутник выпучил глаза, будто не понимает, над чем люди смеются:

– Чаво раздираетесь? Знать, комиссар вас накормил?

– А ты что – голодный? – крикнул кто-то из толпы.

– Кашу жду! Комиссары пшено ищут по селам. Нас на фронт, а сами тут будут объедаться да наших баб шшупать.

Гривцов все замечал, все слышал. Остановился, чтобы оглядеться. Каждого из своих приветствовал кивком головы. «Все на местах», – отметил удовлетворенно.

Увидел родственников из Падов – отчаянного гуляку Ваську, прозванного по-уличному «Карасем» за рыжую большую голову, почти без шеи, приросшую к плечам.

Карась стоял у телеги и тянул прямо из бутылки мутную жидкость, изредка сплевывая и чертыхаясь.

– Зажуй, Вася, корочкой, зажуй, дух отобьет, – уговаривал Карася толстый мужик с бородой, видимо хозяин телеги. – Ты где ночевал-то?

– Под звездами, на чужой телеге, с чужой бабой, – ответил Карась, сунув мужику пустую бутылку. – Эй, тулиновский! Подь сюда! Дай грибочка на закусь!

– Они у него с червяками! – засмеялся кто-то на соседней телеге.

– Не тот червь страшен, какого ты ешь, а тот, который тебя есть будет, – ответил призывник из Тулиновки. – Иди ешь!

Карась шагнул было за грибами, но заметил подошедшего прапорщика и хрипло гаркнул:

– А-а, Тимофей! Будь здоров! Иди, тяпнем за усопших! – Разглядев погоны, вдруг вытянулся: – Здра-а-жла-а!

– Вольно, господин унтер-офицер! – с улыбкой подал руку Гривцов. – Как поживаешь? Такой же отчаянный?

– Еще смирнее стал, – ответил за Карася хозяин телеги, подмигнув прапорщику. – По бутылке из горлышка выпивает, сук-кин сын! Такому и четверть споить не жалко! – И одобрительно хлопнул унтера по плечу: – Угощай, Вася, Тимофея Сидорыча!

– Откуда ты меня знаешь, отец? – удивился Гривцов.

– Кого надо – знаем! И нас не мешало бы знать!

А Карась, как завороженный, не отрывал глаз от погон.

– Это как понять, Тимофей Сидорыч?

– Понимай, как лучше. Я тут не один, да и вас хватает. – Он кивнул на толпу.

– Ну и что? – допытывался Карась.

– А вот что. – Гривцов обнял Карася и отвел в сторонку. – Тебе задание: провода телефонные видишь?

– Вижу.

– Оборви их... нечаянно. Мы митинг откроем, а ты в это время... На, закури. Не бойся. Ленин убит. Петроград наш.

Карась осторожно взял белую с золотистыми буквами папироску и, заглянув в глаза прапорщика, согласно кивнул головой:

– Сразу видать – из царских запасов! – Прикурил, затянулся, глуповато хмыкнул: – А вонь-то загранишная!

– Значит, согласен?

– Чего это? А-а, энто... сорву! Вожжами мотну разок да дерну.

– Ну, я не прощаюсь, увидимся.

– Так точно! – отчеканил Карась уже совсем весело и гаркнул хозяину телеги во все горло: – Эй! Прокопыч! Доставай еще бутылку! Р-р-разочтусь! На мой век амбаров хватит!

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Чичканов торопливо возвращался в «Колизей», нехотя отвечая на приветствия. Многие кланяются, лицемеры! А сзади небось плюются и проклинают.

Время обеда, а есть не хочется. Не хочется идти домой – возвращаться к неприятному разговору с набожной матерью. И жаль ее, и зло берет. Зачем с поучениями лезет? «Врагов себе везде нажил. Ведь полгорода тебя еще мальчишкой помнят. Через тебя и я страдаю, сынок. Бирюками на меня в церкви смотрят. Что тебе, больше всех надо?» Эти слова застряли в голове как обида. Но разве можно обижаться на мать? Она не виновата, она просто не понимает, что происходит вокруг. Победа нелегко дается.

Кругом – и в Советах, и в учреждениях – эсеры и меньшевики. Три дня назад губерния объявлена на военном положении, а в городе не чувствуется никаких перемен: по улицам допоздна нагло разгуливают монархисты. А ведь только что подавили мятеж чехословаков на станции, и фронт совсем близко! В горсовете сидит эсер Кочаровский, бывший поручик, и разглагольствует о свободе, о братстве граждан России. И нет причин для ареста, а чует душа – за елейными речами враг прячется. Давно знает Чичканов этого авантюриста. А Евфорицкий? Хитрая лиса!

Возле Уткинской церкви толпа праздношатающихся. Вот он, рубеж двух эпох: на одной и той же площади стоят друг против друга церковь и рабочий дворец «Колизей», в котором разместился Губком партии большевиков. Два непримиримых противника... А уживаться приходится, пока ничего не поделаешь! И Чичканов вдруг невольно вспомнил себя юнцом-реалистом, ожидавшим около Уткинской церкви мать и сестер, которые частенько ходили туда к вечерне. Там, у церкви, остался вихрастый реалист, заядлый охотник Миша Чичканов со всеми своими увлечениями, походами в лес, тайными мальчишескими мечтами о революции, а тут, в «Колизее», работает теперь Михаил Дмитриевич Чичканов, двадцатидевятилетний опытный большевик с подпольным стажем, первый губернский комиссар...

И все это произошло за какие-нибудь десять лет, из которых пять он был студентом Петербургского политехнического института и два года жил в Америке, куда его, как дипломанта, направляло Артиллерийское ведомство.

Но если бы его спросили сейчас, что ярче всего запомнилось ему из тех лет, то он сказал бы: студенческая революционная коммуна и распространение большевистской газеты «Правда». Ведь он специально учился на помощника машиниста в депо, отрывая время от лекций в институте, чтобы развозить «Правду» из Питера в другие города. Рабочие типографии гордились студентом Михаилом, любили его за настойчивость, твердость и смекалку.

Он и в Америку сумел провезти в чемодане несколько газет для русских эмигрантов, которые жаждали правды о России.

Февральская революция вернула его в Тамбов. От тайной пропаганды – к активной, открытой борьбе с врагами. Никакой институт не учит ведению политической борьбы. Учит сама жизнь. Хорошо, что рядом живет и борется Борис Васильев – земляк, вернувшийся из Франции, где вместе с женой «отбывал» эмиграцию. Вон и сейчас он стоит у «Колизея», – видно, поджидает товарища по борьбе. Стриженный наголо, в старенькой вельветке, подпоясанной узким ремешком, Борис выглядит так, будто вчера вернулся из ссылки.

– Что, профсоюзный оратор, щуришься? От солнца свои голосовые аккумуляторы заряжаешь? – Чичканов всегда подшучивал над своим ровесником и другом, но сейчас шутка вышла невеселой. Он оглядел на ногах Бориса рваные ботинки и обмотки, тяжело вздохнул. – Изоляционная лента положена умелыми руками, а вот контакты порвались, вся солнечная энергия в землю уходит. – Положил руку на плечо: – Зря большой семьей обзаводился!

Борис Васильев с улыбкой посмотрел в глаза Чичканова:

– А настроение прятать ты еще не научился. Издали заметил твое бледное лицо. Подожду, думаю, взбодрю артиллерийский дух губернского комиссара.

– Спасибо за заботу! Осенью матёрку тебе привезу.

– Как бы раньше на матерых охотиться не пришлось. Ты знаешь, кто мобилизованных обрабатывает?

– Знаю, потому и пришел пораньше. Надо сказать Рогозинскому, чтобы совещание отменил. К мобилизованным надо всему активу идти.

– Правильно, и я шел за этим. Тогда иди к Рогозинскому один, а я прямо к военкомату. – И Борис Васильев быстро зашагал по площади в сторону Студенца.

2

Председатель Губкома партии большевиков Николай Рогозинский разговаривал по телефону, нетерпеливо постукивая карандашом по столу.

– А где губвоенком Волобуев?..

Заметив Чичканова, Рогозинский указал на стул.

– Что? – Рогозинский оторвал трубку от уха, дав знак Чичканову слушать. Тот привстал и наклонился к трубке.

Словно из подземелья испуганно-громкий голос: «Тут какой-то прапорщик давеча митинг открыл... против большевиков. Унтеров много собрал возле себя. Волобуев пошел туда сам...» В трубке затрещало.

– Алло! Барышня! Почему пропал военкомат?

Через несколько секунд невозмутимо-спокойный голос: «Не отвечает. Наверное, оборвана линия. Пошлем исправлять».

Рогозинский бросил трубку.

– Митингуют, сволочи! А у нас некому с массами работать! Придется отменить совещание. Как думаешь?

– А я за этим и пришел. Надо исправлять положение. Волобуев доверился спецам. – Чичканов говорил тихо, разглядывая собеседника из-под насупленных черных бровей. – А ведь эсеры готовились поднять мятеж еще недели две назад, когда из Моршанска в Тамбов шла по селам процессия с иконой Вышинской божьей матери. С иконой шли старушки и монашки, а тут сотни бывалых солдат, унтер-офицеров! Почему Волобуев сам не занялся подготовкой к приему мобилизованных? Подписал приказ о военном положении и успокоился!

– Не надо, Михаил Дмитриевич, настраивать себя на худшее. Все еще обойдется!

– Нет, товарищ Рогозинский, вы с Волобуевым просто не знаете, сколько в Тамбове явных и скрытых врагов нашей власти. Конечно, вам простительно: вы еще трех месяцев у нас не живете. А я коренной тамбовец, всех в лицо знаю.

– Да, среди тамбовских военных мало надежных людей. Наших мало! Наших! Но не будем терять времени. Вот познакомься с отчетом спасской фракции, а я пойду скажу секретарю, чтоб направлял людей к военкомату.

Чичканов остался один. Пробежал глазами по бумаге: «Имеется Спасско-городская организация... сельских, волостных и заводских ячеек нет... в городской организации членов партии нет... Записавшиеся члены являются только как сочувствующие...» Нетерпеливо положил на стол, увидел телеграмму из Кирсанова: «1-й Кирсановский уездный съезд бедноты... от трехтысячной организованной бедноты приветствует губернский руководительный орган в лице Губернского комитета РКП, которому по первому зову съезд отдается в его распоряжение для беспощадной борьбы с черной сворой. Черной своре – красная смерть!..»

– Да, черная свора... – Чичканов встал и прошел к окну. За сквером, перед ширшоринским магазином, очередь извозчичьих пролеток. Всё, всё кругом старое... Всё, от колокольного звона по утрам до вот этого пузатого крендельщика, что садится в пролетку. Как хочется смести все это с лица земли одним ударом!

Рогозинский вернулся встревоженным.

– Какой-то неизвестный звонил Прокофьеву, будто унтер-офицеры без единого выстрела разоружили весь наш полк. Часть красноармейцев присоединилась к мятежникам. Связь с полком прервана. Дело принимает серьезный оборот. Что делать?

Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга.

В дверях, щелкнув каблуками, остановился начальник караула «Колизея» – красноармеец Минского отряда Губчека Большов:

– Разрешите доложить? К Губкому со стороны базара движется какой-то отряд... вооруженный, с оркестром.

Чичканов и Рогозинский бросились к окну. В открытую форточку ворвался бодрый егерский марш. На площадь ввалился пестрый вооруженный отряд. С испуганными, злыми лицами люди смотрели на балкон «Колизея», где стояли пулеметы... Толпа обывателей плотно окружила отряд.

– Что будем делать? Охрана слабая, – тревожно заговорил Рогозинский.

– Из пулемета в толпу стрелять не будешь... Попробую договориться. Я пойду на балкон, а ты скажи Прокофьеву, чтобы спрятал ключи от сейфа и уходил на связь с Киквидзе.

На балконе «Колизея» часовые приникли к пулеметам.

– Не стрелять! – приказал Чичканов и поднял руку, обращаясь к толпе:

– Кто ваш командир?

– Не слышим! – метнулось из рядов. – Слазь суды!

Отряд придвинулся к «Колизею».

– Ишь за пулеметы спрятался!

– Чего вы хотите? – снова крикнул Чичканов. – Кто вас привел?

– Мы сами пришли! – рявкнул усатый унтер.

– Так давайте поговорим! Зачем кровопролитие?

– Мы и пришли поговорить! Слазь суды! А то стрелять будем!

– Айда, братва, к нему! – И первые ряды, смяв часовых, кинулись к двери «Колизея»...

– Даешь Чичкана!!! – заорали в толпе.

Беспорядочная стрельба послышалась со всех сторон...

3

Дверь жалобно хрястнула и распахнулась.

Дула винтовок черными бездонными глазками смотрели на Чичканова. Он не слышал ругательств и криков – словно оглох, он только молча смотрел на ворвавшихся людей.

Растолкав солдат, к столу вышел поручик, держа револьвер перед собой.

– Вы уже в форме? – спросил Чичканов, прикуривая папиросу. – Нафталином попахивает, плохо вытрясли.

– А я чувствую запах гари, Чичканов! Сожгли документы?

– Вы опустите винтовки, товарищи, – обратился Чичканов к красноармейцам. – Я не убегу. Вас вон сколько, а я один.

Поручик заметил, как послушно опустили винтовки красноармейцы, и в бешенстве крикнул:

– Связать!

Откуда-то появились двое с веревкой. Они грубо заломили Чичканову руки назад. Поручик обыскал его, вынул наган, папиросы.

– А документы где?

– При себе, господин офицер, не держу. Меня и без документов узнают.

В дверях появился бывший городской голова Шатов, самодовольный, расфуфыренный адвокат.

– А-а, Чичканов? Что-то у вас грустный вид сегодня? Бодритесь, бодритесь! Правосудие не без снисхождения! Студенческое землячество и прочее!..

Чичканов презрительно смерил его взглядом:

– Развяжите руки!

– Что за тон? Вы приказываете?

– Да, приказываю, – ответил Чичканов.

– Но пока приказывать буду я.

– Сами чувствуете, что пока?

– Агитация неуместна! Не храбритесь, Чичканов! Ваша песенка спета!

– Развяжите руки! – повторил Чичканов.

– Поручик, – примирительно улыбнулся городской голова, – удовлетворите его последнюю просьбу. Этого требует благородство офицера в отношениях к побежденному.

– Нет! Это не просьба, а требование, и не последнее, – твердо сказал Чичканов. – Развяжите руки и принесите мою шинель.

Офицеры переглянулись с Шатовым.

– Принесите.

В это время появился генерал Богданчик, седой обрюзгший старик.

– Мне помнится, генерал, я освободил вас, учитывая вашу старость, – сказал Чичканов, растирая запястья рук. – Где ваше честное офицерское слово?

– Что здесь происходит? – Генерал побагровел. – С кем он так разговаривает? Как вы позволяете ему?

– А вы не вольны мне позволять, – ответил Чичканов. – Я сам себе позволю. И о чести я имею более высокое понятие, чем вы, генерал!

Богданчик подскочил к Чичканову, размахнулся, чтобы дать пощечину, но Чичканов так посмотрел на него, что генерал попятился:

– Вон, вон его отсюда! В тюрьму!

4

Маша обошла весь вокзал. Никто не знал, будет ли пассажирский из Козлова.

– Там вчера мятеж поднялся. – Красногвардеец-железнодорожник сочувственно осмотрел Машу с головы до ног.

– Неужели мово Васю арестуют?

Красногвардеец молча пожал плечами.

От вокзала шла торопливо, оглядываясь. «Васенька, родненький, где же ты? Заждалась тебя...»

Хотелось забиться куда-нибудь, плакать, плакать. И вдруг остановилась как вкопанная. Где-то за Уткинской церковью послышался оркестр. Веселый марш, под который ходят солдаты! Маша слышала такой марш еще в детстве, когда с отцом приезжала на базар. Тогда мимо базара шел какой-то полк с оркестром впереди.

«О, господи, – мелькнула догадка, – да может, и мой Вася пешком... с солдатами?»

Опомнилась уже в толпе любопытных горожан, окруживших площадь перед «Колизеем». От быстрого бега долго не могла отдышаться. Попробовала протиснуться, но толпа стояла стеной.

– Они из Козлова? – почти простонала она, обращаясь к рослому бородачу с извозчичьим кнутом.

– Из какого тебе Козлова? – грубо ответил он. – Унтера власть большаков спихивают!

Маша приподнялась на цыпочки, недоверчиво огляделась:

– А не стреляют что же?

– Какой прок стрелять! Без пальбы способнее! Вишь, из полка оркестр прихватили... как на свадьбу, с колокольцами!

За сквером Маше не виден «Колизей». Она только слышала едва доносившиеся оттуда крики – оркестр заглушал все. Он стоял где-то почти рядом, играл сбивчиво, торопливо. Но вот внезапно как бы оборвались оглушающие звуки и укатился куда-то гул толпы. Поток людей хлынул на площадь, словно там образовалась пустота. Маша оказалась перед светлым двухэтажным зданием с колоннами у входа. Над этими колоннами, на балконе, стояло несколько вооруженных людей. А у самого края балкона шустрый курчавый офицер с поднятой рукой кричал визгливым голосом:

– Мы, сыны истинной революции, объявляем свободным гражданам Тамбова о низложении власти узурпаторов! Главари тамбовских большевиков нами арестованы! Они будут преданы справедливому суду Свободной демократии. Вчера восстанием народа освобожден от большевиков город Козлов! По всей России восстали честные граждане, чтобы избрать законную власть на Учредительном собрании. А теперь, дорогие Свободные граждане, расходитесь по домам и празднуйте победу!

Оркестр снова заиграл марш. Ничего не поняла Маша про революцию. Ее только покорили красивые жесты оратора – она вспомнила кривушинского батюшку, вот так же возводящего руки к небу и так же царственно опускающего их к прихожанам.

Оратор еще раз поднял руки и отвернулся от толпы. К нему тотчас подошел офицер, в котором Маша с удивлением узнала Тимошку Гривцова. Он козырнул оратору и вместе с ним ушел с балкона.

Толпа начала редеть, а Маша все стояла и смотрела на балкон, на колонны. Оттуда должен выйти Тимофей. Он может спасти Василия, если того арестовала новая власть.

Но Гривцов как будто провалился сквозь землю.

У Варваринской площади послышалась стрельба. Люди заторопились домой...

Маша вздрогнула от близкого удара колокола Уткинской церкви. Перекрестилась и пошла, сопровождаемая торжественным перезвоном, за которым стала совсем неслышной дальняя перестрелка.

На углу Базарной улицы Маша испуганно прижалась к стене магазина – мимо нее провели арестованного, лысого, болезненного мужчину. Конвоиры, щеголеватые гимназисты, подталкивали его в спину револьверами.

«Вот так и Васю где-то гонят, – с ужасом подумала Маша. – А за что? Ну, большаки, говорят, шпионы немецкие, а вить Вася кривушинский сызмальства».

А над городом все шире расплывался торжественный перезвон колоколов, словно ими, как оркестром, повелевал дирижер, стараясь оглушить обывателей.

...Парашка встретила Машу у ворот.

– Чего так запыхалась?

– Ой, Параша, боязно мне штой-то... Еще какую-то новую власть поставили.

– По мне, любую власть ставь, только баб не трожь.

– Тебе-то все равно – мужа нет, а у меня вся душа изболела. Где он, что с ним? Вить встречать шла...

– Все обойдется, встретишь!

– Тимофей обещал рассказать про Васю, да теперь к нему не приступишься, с новой властью ходит.

– Ему не так новая власть нужна, как новая баба. – Парашка злобно скривила губы. – Придет обязательно... Барахлишко-то его у меня.

– Скорей бы.

– Успеешь... Слышишь, как жена соседа убивается? Только што увели ее мужа. Комиссаром он был в Чеке.

Маша прислушалась. Рыдания были едва слышны, а над городом плыл переливистый звон церковных колоколов.

– Ишь как Пашка, звонарь с Архангельской, угодить старается господам офицерам... Ишь, ишь, прямо плясовую отдирает!

– Душно тут. Пойдем, Параша, к тебе.

– Пойдем, да только и там прохлады чуть. Припекает солнушко, как перед светконцом.

5

Как села у окна, так и просидела до поздней ночи. Хозяйка уже спала. Маша чутко прислушивалась к каждому звуку, доносившемуся с улицы.

Мимо дома по мостовой громыхали телеги, пьяные мужики распевали похабные частушки. Мелькали в темноте искорки папирос, за углом надоедливо долго гоготала женщина... Но вот цокот копыт замер у ворот, и две темные фигуры отделились от извозчичьей пролетки.

В груди у Маши захолонуло. Она прибавила в лампе свет, поправила волосы.

Веселый голос Гривцова, обращенный к кому-то, словно подхлестнул Машу. Она кинулась к двери в надежде увидеть Василия.

– Шутоломная, – заругалась проснувшаяся Парашка, – стол чуть не опрокинула!

– О! Маша? Не спишь? Очень хорошо! – Гривцов появился в дверях хмельной, сияющий. – Победу нашу встречаешь! Очень хорошо! – И лихо крутнул ус.

Маша жадно вглядывалась в темноту коридора, стараясь отыскать там того, второго, с кем разговаривал Тимофей.

– Там нет никого, – заметив ее взгляд, сказал Гривцов.

– А с кем же ты говорил, Тимофей Сидорыч?

– Это Васька Карась провожал меня до калитки. Знаешь, из Падов? Лихой унтер! Мальчишкой, бывало, запрягет в санки собаку свою, под дугу колокольчиков навешает и – по селу! Потеха!

– А где же мой Вася?

– Карась-то мой родич, я его большим человеком сделаю. Я теперь знаешь кто? Адъютант самого генерала Богданчика!

Парашка шумно заворочалась на кровати.

– Ради бога, Тимофей Сидорыч, – умоляла Маша, – где Вася? Ты вить обещал...

– А наш партийный вождь Кочаровский! Он гений, Маша! Ты знаешь, что такое гений?

Парашка притворно закашляла, встала.

– Всеми святыми молю: скажи, что с Васей? – не отставала Маша.

Гривцов насупился:

– Дело опасное, но помочь можно. Пойдем ко мне, поговорим. Тут Параше спать мешаем.

– Скажи, скажи, не томи! – умоляла Маша, идя за ним следом.

Парашка так хлопнула дверью, что Маша вздрогнула и оглянулась. В коридоре стало темно, как в погребе.

– Свет зажги, Тимофей Сидорыч! – попросила Маша, переступая порог его комнаты.

– Тут свеча была, – шаря рукой по столу, ответил Гривцов. – Сгорела, наверно.

– Я у Параши лампу попрошу.

– Не надо, – ухватил он ее за руку, – не связывайся с ней, злая она.

– Страшно, темно у тебя. Говори скорей, уйду я.

Гривцов взял ее за руку, притянул к себе:

– Его спасти только ты можешь...

Маша упала на колени.

– Христа ради прошу, ноги целовать буду! Спаси Васю! Где он?

– В Козлове, в тюрьме... в особой камере.

– Спаси, Тимофей Сидорыч! Век молиться за тебя буду! – И зарыдала, уткнувшись головой в его ноги.

– Что ты, Маша, что ты! – Гривцов поднял ее, обняв за талию. – Да я сам к тебе в ноги упаду, – зашептал ей прямо в лицо. – Еще в Кривуше тебя от всех отличал... Маша... – И защекотал усами ее шею.

Она уперлась в его грудь руками:

– Машей-то зови, да в свои не прочь! Не таковские мы.

– Ну, Машенька, ты же сама просишь спасти. А если ты меня оттолкнешь, – прошипел он едва слышно, – зло сделаешь...

Маша почувствовала, как его руки сделались железно-жесткими, нахальными. Он стал молча тянуть ее к постели.

Маша упиралась, шептала:

– Не думай этого, Тимоша, нельзя, грех тебе... ради Христа, пусти!

И – все слабее сопротивлялась, в руках уже не было сил оттолкнуть.

Почти сникая и чувствуя, что противиться этой звериной силе – значит еще больше разжигать ее, она решила испытать последнее женское средство:

– Тимоша, сил моих больше нет... Во рту все пересохло... Попью схожу, страсть как пить охота! Приду сама, все равно теперь... сама приду.

Что-то ударилось в дверь и упало на пол. Маша испуганно рванулась из его рук. Не выбежала – выпорхнула из душной комнатушки. Глаза резанул свет из Парашкиной двери. Хозяйка стояла у порога и смотрела на Машу, скривив губы в ехидной улыбке. Маша на мгновение остолбенела: значит, подслушивала!

Загородив рукой лицо от света, кинулась по коридору к уличной двери. На вокзал! На вокзал!

Бежала, то и дело оглядываясь, и на ходу поправляла растрепавшуюся косу. Дробный стук ботинок по мостовой эхом отдавался сзади, ей казалось, что кто-то гонится за ней. Скорей, скорей на вокзал!

– Стой! Кто идет? – окрик из-за угла.

Словно споткнулась Маша – замерла на месте от страха, дрожа всем телом. Но странно – в голове сделалось ясно-ясно, будто выветрился хмель на бегу. Только сердце колотилось в груди так бешено, что казалось, там не одно, а два или три сердца.

– Кто идет? – повторил строгий голос.

– Из Кривуши я... Простая баба... Не стреляйте!

К ней подошли двое. Один с винтовкой, другой с наганом.

– Куда летишь как угорелая?

– Мужички, родненькие... деревенская я... Деваться мне некуда. Пустите на вокзал!

– А бежишь от кого?

– Пьяница какой-то хотел надо мной измываться.

– Обыщи ее, – приказал тот, что с наганом.

Высокий мужчина, закинув винтовку за плечо, с ухмылкой облапал ее и с той же ухмылкой доложил:

– Сама как граната... горячая. Видно, с постели прямо. Заберем-ка мы ее сабе?..

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

– Погоняй, погоняй! – сердито ворчал Сидор Гривцов, полный черноусый мужик с большой родинкой на переносице.

Юшка нехотя дергал вожжами, глазея по сторонам:

– Лошадь, знамо, твоя. Мне не жалко, могу и ударить, да только за скотину бог спросит. И торопиться некуда. Парашка небось в постельке еще кувыркается... Ты забыл, что ли, воскресенье ноне! Эй, ну, Воронок! А мой дед, помню, говаривал: ешь – потей, работай – мерзни, а в дороге малость спи!

– У голодной куме одно на уме. Ты мне, дармоед, зубы не заговаривай! Гони, говорю, – совсем озлился Сидор. Даже родинка на переносице задвигалась.

– А ты, Сидор, не забывай, я те таперича не батрак и в извозчики не напрашивался. Так, по старой дружбе поехал. Не по ндраву – слезу. Дорогу домой знаю.

– Дурак! – Сидор выхватил из-под Юшкиных лодыжек кнут и с маху стеганул Воронка по боку. Конь дернулся так, словно хотел вырваться из хомута, понесся галопом.

Сидор со злостью ткнул кнут в сено.

– Право, дурак. Чужую лошадь жалеет.

– Потому и жалею чужую, что скоро своя будет. Привыкнуть загодя хочу.

– От твоей болтовни и лошадь сбежит. Не разевай рот, видишь, встречные скачут, – попридержи малость.

Встречная повозка тоже замедлила бег.

Окрик:

– Эй! Сиволапые! Сторонись! Революция едет!

Юшка торопливо потянул вожжу. Когда повозки поравнялись, короткошеий парень, сидевший у пулемета, обрадованно гаркнул:

– Тпрр! Дядя Сидор! Мое почтение! Прокопыч, держи коня. – И соскочил с телеги.

Сидор сразу узнал Ваську Карася, племянника жены. Оглядел Прокопыча – где-то встречал его. А третий на повозке, с гармошкой, совсем незнакомый.

Карась расправил плечи, выставил напоказ перекрещенную пулеметной лентой грудь:

– Узнаешь?

– Как не узнать? На фронт, што ли?

– Фронт подождет! Сперва хорошие властя посадить надо! – Карась оперся ладонью о ствол пулемета. – Правду я говорю, дядька Юхим?

Юшка поскреб в бороденке:

– Сколько их ни сажали – все плохие! Завалящей лошаденки мне дать не могут!

– Верно, все плохие! К черту их! Сами смогем! Сами с усами! – И Карась картинно провел двумя пальцами по верхней пухлой губе, где едва заметно рыжели редкие волосики.

– Это как понять, Вася? – недоверчиво и удивленно уставился Сидор на Карася.

– Я сам не понимал. Тимофей твой растолковал.

– Видал его?

– Не только видал, а вместе большаков скидал. Он теперь поручик, а не прапорщик! С генералом за ручку! Мне велел у самого Чичкана обыск делать на квартире. Сделал в лучшем виде! – И без того узкие щелки глаз его совсем заплыли в довольной улыбке. Он слез с повозки, вынул из кармана портсигар и протянул Сидору:

– Портсигарчик что надо! Именной! Вишь, написано: «Товарищу Михаилу от наборщиков «Правды». Была твоя правда! Теперь наша! Закуривай, подешевело! И тебе, дядя, будет что на воз класть. Тимофей твой с головой.

Сидор папироску взял, но прикурить отказался.

– Дома ромат пущу, пусть старуха городской дым понюхает. – И положил за ухо, прикрыв торчащими из-под картуза черными волосами.

– А ну, бери и ты, – подал Карась Юшке.

– Не курю, без дыма душа прочернела, – ответил Юшка, даже не взглянув на Карася.

– Эх ты, батрацкая душа, чего робеешь? Хоть и спихнули твою заступницу-власть, да вить и мы тебе не чужие. Сколько лет тебя Сидор кормит – не гонит? Живи на здоровье, спасибо говори!

– И встаю и ложусь – за него молюсь, – буркнул Юшка, вынимая из-под сена кнут.

– Так где же, Вася, мне теперь Тимофея искать? – не скрывая радости, спросил Сидор.

– Да его все патрули знают! Спроси только. Вчера вечером я его к Парашке на извозчике проводил. Там краля его ждала. – И Карась доверительно мигнул Сидору.

– А ты што же не остался с ним? Свои, чай, – опустив глаза, спросил Сидор. Про кралю будто и не слышал.

– Приглашал он меня, да вить в городе улицы узкие. Разгулу нет. Мне большак милее! Муштра да козырянья мне печенку проели, хоть штопай! Сделал, говорю, вам, господа офицеры, уважение? Сделал. А теперь, говорю, пустите птицу на волю – крылья поразмять... Видишь, какой трофей везу? Пригодится! А изобидит кто – зови меня!

– И не отобрали? – с восхищением спросил Сидор.

– У кого? У меня? А Тимофей Сидорыч зачем у власти стоит? Он мне разрешил. Я свою власть в селе ставить буду!

Сидор молча покачал головой.

– Были свояки, а теперь – родичи! – захихикал Карась и сунул Сидору пухлую потную ладонь.

Карась взобрался опять на телегу и лихо потряс кулаком в воздухе:

– Петруха! Дай самую веселую! Гони, Прокопыч!

Повозки тронулись.

Сидор перекрестился, сел поудобнее.

– Слыхал, Юшка? Так што рано тебе из батраков уходить. Побаловали вас, и хватит! А то дармоедов разведется много.

Юшка молча принялся стегать лошадь и сердито дергать вожжами.

– Ты што это, анчутка, разошелся? Как свою лупишь!

– Сам поспехать велел. Простояли сколько.

– Не бей, тебе говорю! Теперь спешить некуда.

– Тпрр! – Юшка неожиданно резво соскочил с повозки. – На тебя угодить – легче уходить! Погоняй сам! Мать твою бог любил! – И быстро зашагал по дороге назад.

Сидор задохнулся от ярости.

– Ну, па-гади! Кобель обтерханный! В ногах валяться будешь – век обиду не прощу! Тимошка узнает – шкуру с тебя спустит! – И изо всей силы хлестанул Воронка по боку.

2

Перед глазами – высоко под потолком – светлое пятно, искрещенное железными прутьями.

Вечер или ночь? Время словно остановилось. Ожидание, одно ожидание заполняет мозг. Ожидание – чего? Смерти? Нет, освобождения!

Чичканов смотрит и смотрит на это светлое пятно под потолком, будто именно оно принесет радость свободы.

На мгновение в памяти всплывает противный хриплый голос конвоира: «Ленина вашего убили и вас всех прикончим. Вся Расея против вас пошла».

Чичканов отворачивается от светлого пятна к стене. Нет! Быть этого не может!

«А как у нас в Тамбове это могло случиться?» – спрашивает горький внутренний голос. Чувство какой-то еще не осознанной вины сдавливает сердце. Это чувство вселилось в него еще там, на балконе «Колизея», когда среди мятежников он увидел двух подпоручиков, которых отпустил под честное слово в день разоружения «ударников». А ведь тогда он многих отпустил на свободу. Зачем? Верил в их благородство? В их честность? Вот и расплата за ошибку...

Чичканов встал, зашагал по камере, тиская в кулаках обиду на самого себя за мягкотелость.

Неужели никто не успел сообщить в дивизию Киквидзе? Уже вторые сутки... Офицеришки могут всех расстрелять, почувствовав себя господами положения.

Снова – тяжелые шаги, снова – угрызения совести, снова – горькие раздумья. Будто случилось досадное недоразумение: сорвано серьезное совещание, люди отвлечены от очень ответственных дел. А дел – непочатый край! Родную Тамбовщину хоть выворачивай наизнанку и вытрясай из каждой щелки жадных торгашей, хитрых паразитов и дураков. Да, да, и дураков! Тех самых дураков, которым даже думать лень: куда толкнешь – туда и покатятся, как с горы. Через них и случилось все. Дали себя обмануть офицерам и краснобаям городской думы Шатова!

У двери камеры послышались шаги и разговор. Лязгнул в ржавом замке ключ.

Чичканов встал с нар, готовый ко всему. Сколько же сейчас времени? Оглянулся на светлое пятно под потолком.

– Эй, ты! Выходи! – крикнул кто-то сиплым голоском.

Чичканов подошел к двери.

В освещенном керосиновыми фонарями коридоре – обрюзгший старичок в помятой форме тюремного надзирателя. За ним, как истукан, – здоровенный детина с винтовкой.

Чичканов внимательно осмотрел старичка, потом его огромную связку ключей и улыбнулся:

– Где же это они тебя, дедушка, откопали?

– Шагай, шагай, не разговаривай! – взвизгнул старик. – Меня-то откопали! А тебя завтра и откапывать будет некому. Моли бога, что днем не кончили. Христово воскресенье было. Сам генерал вам, безбожникам, отсрочку дал, не велел ему праздник омрачать. Шагай, шагай!

– Да, плохи, значит, дела вашего генерала, – сказал Чичканов, идя по тюремному коридору.

– Не хуже твоих!

Около двадцать третьей камеры старик остановился, отстранил от двери часового и загремел ключами.

– Поближе к выходу, к расходным дверям. – Старик мстительно захихикал и, толкнув Чичканова в спину костлявой рукой, закрыл за ним дверь.

Из полутьмы навстречу Чичканову выступили трое.

– Товарищ Чичканов! – глухой голос Волобуева.

– Михаил Дмитриевич! – обрадованный голос Рогозинского.

Губпродкомиссар Носов молча пожал руку.

Чичканов шагнул к нарам, откуда послышался стон. Там лежал избитый до полусмерти командир Минского отряда Губчека Пасынков.

– Скорей бы! – простонал Пасынков.

– Что скорей? – Чичканов присел на край нар.

Ему никто не ответил. В тишине слышны были тяжелое свистящее дыхание Пасынкова да шаги часового за дверью.

– А Бориса Васильева освободили, – вдруг сказали из дальнего угла. – Говорят, у него брат офицер.

Только теперь Чичканов рассмотрел, что на полу по углам лежит много арестованных. «Всё наше руководство», – горько подумал он.

– Васильев предатель, наверно, – зло бросили из того же угла.

Чичканов резко повернулся на голос:

– Я Бориса давно знаю. Он не может изменить! Не теряйте, товарищи, веры в освобождение!

Последние слова прозвучали слишком неестественно для обреченных. Молчаливые вздохи да стон Пасынкова были ответом на них.

Рогозинский сел рядом с Чичкановым:

– Михаил Дмитриевич, не агитируй нас. Плакать мы не собираемся.

– Вот и хорошо. – Чичканов перешел на шепот. – Давайте договоримся... Когда поведут...

– Тише... кто-то подошел, – предупредил Носов.

За дверью послышался разговор, шаги. Сменялись часовые. Переждав, Чичканов зашептал снова:

– Нужно договориться о сигнале... чтобы всем разом кинуться на конвой.

Заговорщический шепот отогрел души. Все потянулись к Рогозинскому и Чичканову, даже Пасынков приподнялся на локтях.

И вдруг все услышали взволнованный шепот из круглого глазка двери. Удивленные, испуганные неожиданностью, замерли...

– Товарищ Чичканов, товарищ Чичканов... подойди ближе, – говорил кто-то в «волчок», – скорее!

Чичканов переглянулся с Рогозинским, медленно встал и недоверчиво приблизился к двери:

– Ну, я Чичканов.

– Товарищ Чичканов, – обрадованно зашептал очень знакомый голос. – Я Дадонов, помните? Из Минского отряда...

– Дадонов? Как ты сюда попал?

– Мы половину охраны заменили своими, не бойтесь! Ждите. Как на Уткинской колокол один раз ударит, наши «Колизей» брать будут. – Он вдруг запнулся и громко крикнул: – Эй, вы там! Тише! – И закрыл «волчок».

Чичканов постоял несколько мгновений, чтобы овладеть собой. Ему вспомнилась охота на уток по татановским болотам и этот приятный голос охотника. Круто повернулся и шагнул навстречу жадному безмолвному ожиданию.

3

Их было восемнадцать...

Восемнадцать сынов рабочих и крестьян, восемнадцать рядовых красноармейцев из Минского отряда Губчека, которым командовал Пасынков.

Их держали под арестом тут же, где они служили, – во дворе епархиального училища. Они видели, как избитого до полусмерти командира вывезли со двора на крестьянской подводе. Куда? Они не знали. Только молча поглядели друг другу в глаза и, не говоря ни слова, поклялись бороться до конца...

Перед вечером красноармейцы заметили, что охрана слишком «помолодела», безусые гимназисты едва держали винтовки. Значит, мобилизованные по домам расползлись.

Ночью, когда в городе все затихло, арестованные сгрудились у ворот. Короткий, негромкий свист – сигнал к действию – и ворота распахнулись.

Гимназисты обалдели от неожиданности и страха. Им заткнули рты обрывками потных портянок и повели, как арестованных, – на случай неожиданной встречи с патрулями.

Связанных обмотками гимназистов оставили на берегу Цны.

У Тезиковского моста легко обезоружили двух мертвецки пьяных унтеров.

К рассвету добрались до леса. Присели отдохнуть. Неожиданно где-то рядом послышались треск сучьев и испуганные голоса.

– Эй, кто там?

– А вы кто? – отозвались из кустов.

– Кто-кто?.. Тамбовские водохлебы! Иди сюда – узнаешь!

– Только уговор – ружьей не балуй, а то нас тут много. – И из-за куста показался саженный детина.

Подошел. Настороженно оглядел всех.

– Тык вы тоже хоронитесь? – спросил он и, не дожидаясь ответа, вынул кисет. – Налетай, братцы, на мой самосад! Дарька намедни принесла цельный мех!

Восемнадцать рук молча потянулись к кисету. Детина присел и пустил кисет по кругу.

Над головами потянулись облачка сизоватого дыма. Один из восемнадцати подсел к хозяину самосада и грозно сказал:

– Хоронитесь в лесочке? Нас на погибель оставили? А ну зови всех!

Детина испуганно озирнулся, вскочил и пронзительно свистнул:

– Эгей! Братва! Суды! Свои!

Лес разом ожил – пересвист, окрики, хруст сухих веток под ногами.

– Да тут, видать, целый полк!

– Как разоружили нас, так многие сюда и подались. Дом-то далеко. А градские, те многие у них остались.

Бойцов было больше сотни. Окружили они восемнадцать смельчаков плотным кольцом и жадно ловили каждое слово.

– Вы, знать, ждали, что винтовочки вам на подносе офицерики вернут? Власть на произвол бросили! А мы под охраной были и то... Вот четыре винтовки уже есть! Отдохнем, опять на добычу пойдем!

Из толпы выступил черный, похожий на цыгана, красноармеец:

– Я городской, у меня дома офицерский мундир есть. От брата остался. Он погиб. Может быть, пригодится? Пароль узнаем.

– А я вечером домой ходил... Богданова, нашего командира взвода, видел. Он от Киквидзе с докладом вернулся, его чуть не арестовали. Хорошо, что патрули оказались из его взвода. Он их пристыдил...

– Командира выбирать надо!

– Иконникова взводным!

– Пигаревича!

– Взводные есть, главного давай!

Один из восемнадцати поднял руку:

– Я беру на себя ответ за всех! Петром меня зовут, фамилия Кочергин. Из отряда Губчека. Хотите? – И обвел всех смелым взглядом.

– Давай!

– Бузуй!

– Кто боится?! Отходи в сторону! Слушай мою команду!

4

Вторую ночь веселилось в «Колизее» тамбовское офицерство. На втором этаже, в большом кабинете Рогозинского, были накрыты столы на двадцать избранных персон. Какой-то лысенький купчишка отдал безвозмездно в дар новой власти четыре ящика кагора. Этот поступок до слез растревожил сердце престарелого генерала Богданчика. Первый же тост пахнущий нафталином генерал поднял за добродушие купеческое, «присущее всякому русскому».

Купчишка сидел тут же, рядом с оратором, и был несказанно рад такому почету. Члены городской думы за столом! Сам городской голова Шатов напротив сидит! Слушая лестные слова господ офицеров, купец глупо мотал головой, со всеми чокался и, захмелев, полез к генералу целоваться. Тимофей Гривцов, как и подобает адъютанту, резко осадил его. Тот обиделся, стал было доказывать свою любовь к генералу, но его вдруг обнял сосед-булочник и в самое ухо крикнул:

– Ты лучше скажись, почему лысый?

Купчишка выпучил глаза, а румяный булочник под общий хохот провел потной ладонью по его лысине и пояснил:

– По чужим подушечкам волосики растерял... на радость вдовушкам-молодушкам, на горюшко супруженьке!

Купчик жалостливо обвел взглядом пустые бутылки и, видимо что-то вспомнив, испуганно открыл рот. Отрезвевшим голосом завопил:

– Вино-то чужое выпили, братцы! Жена архиерею вино продала, а я запамятовал! Грех-то какой, братцы!

– Последняя полюбовница вместе с волосьями память ему выдрала! – не унимался сосед.

Купец вышел из-за стола и кинулся к выходу. А вдогонку ему полетело:

– А-ха-ха-ха...

– О-го-го-го...

За столом кроме генерала сидели члены городской думы. Генерал рассказывал им про давние боевые походы, но слушатели уже клевали носами.

– Скоро рассвет, господин генерал. – Кочаровский с достоинством поправил прическу, делая вид, что собирается уходить.

– Не торопите, ради бога! – Разомлевший, веселый старик не хотел отрываться от застольной беседы.

– В городе неспокойно, господин генерал, дорожники и пороховики против нас. Мобилизованные разбрелись по домам.

– Бросьте пугать, комендант! Все большевики в тюрьме, расстреливайте их, пожалуйста, на здоровье. А меньшевики – болтуны, батенька, и трусы. Кого же нам бояться? Кого? – Он вопросительно и даже сердито повернулся к Кочаровскому, ожидая ответа.

Удар колокола Уткинской церкви так и застал генерала в этой воинственной позе. Все за столом замерли, насторожились, ожидая второго удара. Но удара не последовало. За стеной «Колизея» послышалась частая ружейная стрельба.

Кочаровский молча потащил пьяного генерала к запасному выходу.

...Через два часа Чичканов и Рогозинский в сопровождении отряда Губчека вошли в «Колизей». Из кабинета Рогозинского не успели еще убрать пустые бутылки. Красноармеец с ящиком на плече чуть не столкнулся на пороге с Чичкановым.

– Простите, товарищ Чичканов, что с пустыми встречаем. По народному обычаю вроде так не положено, да они все повыпили, эти христопродавцы!

– Ничего, товарищ, зато мы проводили их с полными зарядами! – Чичканов снял с себя пулеметную ленту и передал бойцу. – Береги, пригодится.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Как-то уж так устроена жизнь, что в воспоминаниях прошлое всегда кажется немножко иным, чем было: что-то оправдывается, что-то становится еще дороже, а что-то осуждается так строго, что делается до боли ненужным в твоей биографии.

Василий Ревякин за два месяца скучной госпитальной жизни успел перебрать в памяти все, что там сохранилось от несложного крестьянского бытия в Кривуше. Он увидел себя и голоштанным мальчишкой, ездившим в ночное, и подростком, рано впрягшимся в работу, и сельским писарем Васяткой Ревякиным, который ходил к учителю Кугушеву на дом за интересными книжками.

Рос Василий сильным, здоровым, но драк сторонился. Первый же кулачный бой на широкую масленицу вызвал у него отвращение. Мальчишку из Озерков, которому Василий в азарте разбил до крови нос, он долго потом старался чем-нибудь задобрить. Свои, кривушинские, смеялись над этой жалостливой угодливостью. Особенно усердствовал Тимошка Гривцов, завидовавший силе и юношеской красоте Василия. Бывает же так, что люди, сами не зная почему и за что, невзлюбят друг друга с первой же встречи и, еще ни в чем не столкнувшись в жизни, чувствуют себя соперниками...

Конечно, и Василий мог бы завидовать Тимошке: у того и отец богатый, и учитель его выделял всегда, но Василий просто презирал его за въедливое нытье, за пухлое бабье лицо со сплющенным носом. Это больше всего и бесило Тимошку. Когда староста Потап Свирин взял Василия к себе писарем, Тимошка, учившийся уже в Тамбове, несколько раз писал старосте кляузы, будто Василий тайно соблазняет его дочерей и связан с конокрадами.

Василий бросил писарство и стал работать в поле с отцом. А вскоре отец задумал женить Василия, чтобы в доме были проворные женские руки. Василию нравилась Маша. А с тех пор, как стала его женой, не было для Василия человека милее ее. Как единственного сына, Василия не взяли служить. Это тоже было поводом для злобной зависти Тимофея, которого отец определил в школу прапорщиков, а Тимофей так привык вольничать с кривушинскими девками, что его и офицерский чин не прельщал.

Второй год войны не пощадил и Василия. Жаль было оставлять Машу с Мишаткой, но неумолимая сила оторвала от родного дома. И тут Василий сделал ошибку, которая горьким комом в горле застряла на всю жизнь. На пересыльном пункте он увидел Тимофея Гривцова и, чтобы быть ближе к дому, согласился проходить шестимесячное обучение в Тамбове во взводе подпрапорщика Гривцова. Василию казалось, что годы стерли все, что стояло между ними, – ведь война всегда соединяет земляков какими-то, словно родственными, узами. Но оказалось, что Тимофей нарочно затянул Василия в свой взвод, чтобы напомнить ему кое-что, показать силу своего превосходства.

Он вызывал его из строя и, презрительно гримасничая, цедил: «Теперь будем учить рядового Ревякина шагать» – и гонял Василия перед строем до седьмого пота. Домой так и не отпустил ни разу за пять месяцев, а сам бывал в Кривуше частенько и, возвращаясь, передавал поклон от Маши. При этом таинственно улыбался и добавлял: «А она у тебя ничего... ягодка!»

Однажды Василий подкараулил Тимофея одного за казармой и, задыхаясь от злобы, сказал: «Брось, Тимошка, измываться, за себя не ручаюсь...» Тот отправил его на фронт. Это спасло Василия от унижений и обид.

Поезда увозили из Тамбова новобранцев, которым суждено было умереть «за веру, царя и отечество» на фронтах государства Российского. А Тамбов оставался дощатым, мещанским городом, сонно бормочущим молитвы по церквам.

Прасолы, пропахшие кожей и дегтем, стоя на коленях, истово просили господа бога, чтобы не переводились на лугах стада; торгаши, пропахшие селедкой и постным маслом, умоляли его сеять по «морям и окиянам золотые рыбки»; а булочники, румяные и круглые, как куличи, подобострастно вымаливали копеечку с пуда муки, чтобы можно было выпечь из нее пятачок. И в тех же церквах, обливая слезами свои посконные рваные хламиды, бились лбами об холодный пол бедные, голодные люди, выпрашивая у бога хоть крошечку сочувствия к поруганной, полуголодной жизни, отданной целиком во власть имущим. Эти люди кормили всю Русь и – не могли прокормить своих детей до нового урожая.

Три года окопной жизни – немалая школа. Василий сдружился с ефрейтором Буровым из Козлова. Буров откуда-то доставал тайные листовки про царя, в которых правдиво описывалась жизнь солдат и их семей. От него же впервые услышал Василий про Ленина, стал сам читать неграмотным солдатам газеты, дважды ходил с ефрейтором на тайное полковое собрание.

В это время в полку вдруг объявился Тимофей Гривцов, прибывший с пополнением. Он уже был в чине прапорщика.

Триста восемнадцатый полк готовился к наступлению на австрийские позиции. Прапорщика Гривцова назначили командовать соседней третьей ротой. В наступлении, когда все смешалось, Василий неожиданно увидел впереди знакомую фигуру Тимофея, прячущегося за кустом. Руки сами подняли винтовку. Шедший рядом Буров остановил Василия: «Не так надо бороться, Вася...»

Наступление полка сорвалось. Прапорщик Гривцов сказался больным и был отправлен в тыл. А вскоре по фронту пронеслась весть о свержении царя. Василия вместе с Буровым избрали в полковой комитет...

С тех пор прошло уже больше года, Октябрьская революция сделала Василия красным бойцом, он командовал взводом на Южном фронте, был тяжело ранен, а то искреннее доверие солдатской массы, когда его избрали членом полкового комитета, настолько подняло Василия в своих собственных глазах, что он сразу словно переродился. Большевик Буров стал для него примером во всем.

2

Поезд подходил к Тамбову осторожно, недоверчиво, как подходит человек к дому, из которого только что стреляли.

Василий Ревякин стоял в тамбуре, нетерпеливо поправляя складки френча у пояса. Он подтянулся, выглядел бодрым, хотя лицо еще отдавало госпитальной желтизной.

Вагоны дрогнули и остановились. Василий поправил на плече ранец и сошел на перрон.

Заметив вооруженных красногвардейцев, подошел, предъявил документы.

Сзади кто-то больно ударил по плечу. Обернулся.

– Андрей!

Андрей Филатов, сын кривушинского богатыря, друг и ровесник Василия, широко расставил руки для объятий и радостно заулыбался:

– Васяха! Ну и ну! Вот встреча!

– Потише тискай, медведь! Из госпиталя недавно.

– Куда угораздило-то?

– В левую ногу. Два месяца отвалялся.

– А сейчас откуда?

– Из Козлова. В свой полк за документами заезжал. А ты что тут делаешь?

– Эшелоны сопровождаю. Сейчас отправка. Так ты в Кривушу? Передай моей Дашутке поклон! Тяжелая она... Тебя крестным запишем!

– А ты давно от своих?

– Недавно заезжал.

– Мои-то как там?

– Все живы... Да! Ты с Тимошкой Гривцовым в одном полку служил? – спохватился Андрей.

– В одном, а что?

– Он тут с генералом путался, адъютантом был.

– Так вон он куда из Козлова убежал! Где же он теперь? Арестован?

– Вместе с генералом утек.

– Упустили гадину!

– Сидор, отец его, верховодит в Кривуше, в Совет пролез.

– Ничего, скоро и за Сидора возьмемся! Новую жизнь ладить начнем!

– Давай, Васяха! Помогу! Вон ищут меня. В Кривуше свидимся!

Широкие плечи Андрея закачались в толпе. Василию легче стало на душе от этой встречи. Дома все живы, Маша ждет небось не дождется...

Эх, если бы не пакет в Губком! Махнул бы прямо с вокзала домой. Кажется, до Татарского вала бежал бы бегом без передышки.

– Эй, товарищ комиссар! – окликнул Василия извозчик. – Садись, мигом домчу куда хошь!

– Мне недалеко, дойду, – ответил Василий, ощупав в кармане пакет и револьвер.

Шел по Дворянской, искоса поглядывая на затейливые узоры купеческих и помещичьих домов. Улица будто вымерла. Притихли в своих домах толстопузые! Выглядывают небось из щелок и дрожат от страха и ненависти!

Изредка встречаются патрули – красноармейцы. Они подозрительно осматривают одежду Василия. Вот еще двое... По разговору понятно – только что отвели в Чека какого-то офицера, пойманного на чердаке.

– Товарищи, где помещается Губком? – спросил у них Василий.

– А тебе чаво там? – поинтересовался высокий.

– К Чичканову. Из Козлова я приехал.

– А документ есть?

Василий показал проходное свидетельство.

– Иди в «Колизей», на второй этаж.

– Какой «Колизей»? Где он?

– Да вот он! Ты что, ослеп? С колоннами на углу.

– Дом Дворянского собрания?

Патрули переглянулись и снова подозрительно покосились на одежду Василия.

– Ты что? Давно не был в Тамбове?

– Три года в окопах отсидел.

– А-а! Ну, тогда закуривай! – И высокий красноармеец достал красный кисет.

Василий свернул большую козью ножку. Красноармеец положил было кисет в карман, но опять вытащил.

– Возьми еще с собой.

Красноармеец бросил в кисет Василия две добрые щепоти самосада.

– У Чичканова будешь – поклон ему от нас передай. Мы его из тюрьмы вызволяли, – с гордостью сказал до сих пор молчавший крепыш в кожаном картузе.

– Спасибо, братцы, – Василий бережно спрятал кисет. – От теплого слова табачок слаще.

3

Шло экстренное совещание, которым руководил нарком Подбельский, прибывший в Тамбов с полномочиями ВЦИКа.

Василий нетерпеливо поглядывал на дверь: время неумолимо клонилось к вечеру. За дверью чистый звонкий голос горячо доказывал:

– Именно потому, что тамбовские крестьяне революционно настроены еще с тысяча девятьсот пятого года, именно поэтому они и легко поддаются на всякую агитацию, на всякий призыв с чем-то и кем-то бороться. Эсеры этим воспользовались, у них нашлись хорошие агитаторы, а мы забросили агитацию, да и людей у нас толковых мало. Помните, врач один из Москвы приехал и на периферию просился? Как теперь выяснилось, он эсер, поднял в Хоботове мятеж продотряда, в который поналезли офицеры и сынки кулаков с провокационной целью...

– Это Борис Васильев говорит, – пояснил Василию секретарь, – замечательный оратор! Да ты, товарищ Ревякин, не волнуйся. На ночлег устроим в гостиницу.

– У меня есть где ночевать, – недовольным голосом ответил Василий. – Три года дома не был!

– Понимаю, но что поделать? Попробую поговорить с Чичкановым. – И пошел в кабинет.

Василий присел на край стула, подождал. Из головы не выходила мысль: теперь полдороги прошел бы...

Из двери высунулась голова секретаря:

– Заходи, товарищ Ревякин!

Как? Прямо на совещание? Василий одернул френч, вынул пакет и пошел за секретарем. В просторном, светлом кабинете за длинным столом сидели человек десять. Василий заметил среди них двух военных. Остановился в нерешительности – кому передать пакет?

– Здравствуйте, товарищ Ревякин! – За столом привстал черноволосый человек со строгими глазами.

– Здравствуйте... Вы товарищ Чичканов? – Василий подошел ближе и протянул пакет. – Председатель Козловского исполкома товарищ Лавров велел передать лично в руки.

Чичканов вскрыл пакет и быстро пробежал глазами по листку бумаги.

– Как чувствует себя товарищ Лавров? – оторвавшись от чтения, спросил он Василия.

– Хорошо. Работает.

– А тебя тоже арестовывали?

– Лавров пришел тогда в казармы к восставшим. Горячо говорил. Я поддержал его, и меня вместе с ним взяли. Шел бы, говорят, домой, стреляный хрен, в большевики не лез.

Люди за столом улыбнулись. Улыбнулся и Чичканов.

– Хорошо, что Латышский отряд из Москвы подоспел, а то и я оказался бы годным к службе на том свете, – заключил Василий.

– А тамбовцы, товарищ нарком, без нас обошлись, – весело сказал Подбельскому военный с очень заметным кавказским акцентом.

– Это значит, товарищ Киквидзе, что советская власть за короткий срок верных бойцов воспитала, – ответил военному Подбельский. – Даже те красноармейцы, что были обмануты офицерами, просят, чтобы их зачислили в дивизию Киквидзе. Возьмете?

– Возьму обязательно! Пусть они завтра на митинге-параде присягу примут. Повинную голову не рубят. Правильно я сказал русскую пословицу, товарищ Ревякин?

– Так точно, товарищ начдив.

– Жаль, что товарищ Ревякин к строю не годен, – улыбнулся Киквидзе. – Я взял бы его командиром роты.

– Вы и так все наши кадры забрали, – улыбнулся Чичканов. – Товарищ Рогозинский, Ревякина запишите на нашу памятную страничку. Крестьянин-коммунист на селе для нас очень дорог.

– Где ваш дом, товарищ Ревякин? – спросил Рогозинский, записывая что-то в маленькую книжку.

– В Кривуше моя семья.

– Ну что ж, вот и будем с вами, товарищ Ревякин, коммуну строить в Кривуше, – весело сказал Подбельский.

– Так точно! – отчеканил Василий.

Начдив Киквидзе встал:

– Готовь, товарищ Ревякин, больше хлеба для Красной Армии. – Он вышел из-за стола и положил руку на плечо Василия. – Оружие для самозащиты есть?

– Револьвер.

– Во зло не употребляй, – вмешался в разговор Подбельский. – Скажи крестьянам: надо помочь рабочим, надо помочь Красной Армии. Оцени обстановку и действуй разумно.

– Пришлем в ваши края продотряд, – сказал Чичканов, – держи с ним связь. Вот эту брошюрку возьми, почитай крестьянам.

Василий поблагодарил и вышел. Сердце его переполнилось радостью. Ему доверяют, на него надеются!

Секретарь Прокофьев проводил его до лестницы:

– Не вздумай идти в ночь, не рискуй.

– Теперь уж заночую. Не зима – зарю долго ждать не придется. – Попрощался и вышел на площадь.

В лицо пахнуло вечерней прохладцей. Василий подошел к реке. По дороге внимательно разглядывал людей, идущих навстречу, надеясь встретить знакомых. Припоминал свои поездки в Тамбов до войны... Вон в той лавочке перед отправкой на фронт купил Маше цветастый платок. Она была так хороша в нем! Нет, видно, не уснуть ему в эту ночь...

4

Гривцов сидел на сундуке в рубленом полутемном чулане и прямо из бутылки пил самогонку. Парашка примостилась напротив, горестно подперев кулачком подбородок. Между ними, на сундуке, чадила тоненькая свечка. Из открытого погреба тянул холодный, пахнущий плесенью воздух.

Тимофей закусывал желтым соленым огурцом. Потом привычным жестом потянулся было отереть усы.

– А ты без усов-то красивше, Тимоша, – заискивающе заглянула ему в глаза хозяйка.

– Отстань. Не до этого! Лучше бы подумала, как мне на свет божий из этой ямы выбраться. Отцу накажи, что ли... Под мешками за город вывезет.

– Так он тебе и поехал в такую заваруху!

– Тише... Кто-то к калитке подошел.

– Пужливый стал. Послышалось.

– Тише, говорю, – прошипел Гривцов, приподнимаясь с сундука. – Щеколду кто-то трогает.

Стук в калитку повторился. Парашка вздрогнула, перекрестилась.

– Иди, спроси кто. Обо мне даже своим не говори. – Он выхватил из кармана наган и ужом скользнул в погреб.

Парашка закрыла дверцу и вышла из чулана.

– Кто там? – крикнула она с порога.

– Параша, открой! Это я, Василий Ревякин.

– А-а! Вася! Иду, иду.

– Здравствуй, Параша! Пусти заночевать.

– Заходи, Вася, заходи! Ночуй, пожалуйста, хоть месяц! – торопливо заговорила Парашка, старательно закрывая калитку на крючок.

– Во дворе у тебя все по-старому?

– По-старому... А ты, я вижу, возмужал, да и подурнел. И небритый! Маша-то разлюбит, гляди!

– Она к тебе заходила?

– Кто? – будто не поняла.

– Маша, говорю, бывала у тебя?

– А-а... бывала, бывала. Ну, пойдем, пойдем в дом.

– Как она? – поинтересовался Василий.

– Что – как?

– Здорова?

– Здорова, здорова! Красавица! Слава богу, огнем пышет. – Она привела его на кухню и показала на ведро: – Умойся, а я в погребец слажу, огурчиков достану. Угостить-то нечем, время проклятое!

– Время очень хорошее! Это ты зря...

– Вам, мужикам, хорошее. В любом доме с наганом кусок хлеба выбьете, а бабам одни слезы. Да ты умывайся!

– Я на Цну ходил. Умылся, ноги вымыл. А от огурчиков не откажусь.

– Вот я и угощу тебя.

– Ты все одна?

Парашка тревожно выпрямилась – к чему это он клонит?

– Так и не сошлась, говорю, ни с кем?

Парашка облегченно вздохнула, улыбнулась:

– С кем же теперь сойдешься-то? Кобели вы все пошли. И время нестойкое.

– Ну уж так и кобели, – улыбнулся Василий. – Давай я посвечу тебе в погребе.

– Не надо! – резко сказала Парашка. – Не надо! Все посветить обещают, а в темноту тащат... В своем погребе и впотьмах разберусь.

– Чудачка, не обижайся, помочь хотел.

– Ты свое дело делай, отдыхай.

– Ну, спасибо. – Василий сбросил ранец с плеча, снял картуз и сел к столу. Вынул кисет, закурил.

Парашка вернулась.

– Вот и огурчики. Кислые стали, а с осени хрустели. Хлеб черствый, не взыщи. Зато я тебя первачком угощу! – И она вынула из-за пазухи полбутылку, заткнутую бумажной пробкой.

– Не надо, не пью. Нельзя мне.

– Ну, не притворяйся!

– Сама, что ли, гонишь?

– Да ты что! Когда мне? В Полынках у знакомой купила. От ревматизмы хорошо натираться. Выпей, выпей, подкрепись, а то и с Машей-то не сладишь! – хмыкнула, стыдливо опустив голову.

– Душно у тебя, – уклончиво ответил Василий.

– А ты рассупонься, френч сыми!

– Ну уж ладно, для такой оказии выпью, пожалуй.

Она налила полный граненый стакан и подала ему. Василий долго, мучительно тянул, закашлялся, схватил огурец.

– Ну и питок из тебя! А я видела – прямо из бутылки пьют, сосут, как соску.

– Привычка нужна...

– Дома привыкнешь. Дядя Захар небось четверть припас.

Василий, морщась, съел огурец, поблагодарил.

– Ну и духота сегодня!

– Да ты сыми, сыми френч-то. Рассупонься.

– И то, пожалуй, разденусь. – Он снял френч, повесил его на спинку стула. – Батя не заезжал к тебе?

– Все кривушинские заезжают. Всем нужна.

Василий долго расспрашивал, стараясь прогнать сон, но веки становились все тяжелее и тяжелее. И Парашка, как нарочно, разговорилась – прямо убаюкивает...

...Очнулся Василий от боли в переносице. Он спал, уронив голову на кисти рук. Испуганно вскочил на ноги, – проспал! Уже солнце лезет в окно! Быстро натянул френч, подпоясался.

– Параша! Я ухожу!

Ни звука.

Вышел в коридор, позвал еще раз.

– Я в погребе. Картошку перебираю, – послышался голос из сеней.

– Ты чего же не разбудила? Проспал я!

Он вернулся на кухню, плеснул на лицо воды, протер глаза. По привычке сунул руку в карман – револьвер на месте. В боковой... а где же документы? Испуганно замер, вспоминая. Обшарил все карманы. Где мог оставить? На речке? Нет, нет, вечером почти у Парашкиного дома предъявлял патрулю. Парашка? Зачем они ей? А зачем самогон? Раздобрилась... «Сыми френч-то»...

Кинулся в чулан, нагнулся к погребу:

– Параша, вылезь на минутку.

– Чего еще? Двери все открыты, ступай с богом!

– Вылезь, говорю, – уже сердито крикнул он. – Несчастье у меня!

– Какое несчастье? – Парашка высунула голову из погреба.

– Документы пропали.

– Потерял? – притворно удивилась она, пряча глаза под надвинутым на лоб платком. – На речке небось выронил...

Василий теперь не сомневался.

– Говори, для кого документ взяла? – Он выхватил револьвер.

Парашка не ожидала этого. Впервые в жизни увидев черный, со страшной пустотой ствол нагана, нацеленный ей прямо в глаза, она взвизгнула и провалилась в погреб, загремев ведром.

– Не погуби, Васенька, все расскажу! Не утаю ничего, не погуби! – запричитала она в пустоте погреба.

– Вылазь, не трону!

– Спрячь пугач-то, окаянный! – Вся дрожа от страха, Парашка вылезла из погреба. – Он тоже вот так в грудь наставлял. А кому умирать охота?

– Кто наставлял?

– Тимошка! – заголосила она, сморкаясь в грязный фартук.

– Какой Тимошка? Гривцов?

Парашка кивнула и еще пуще разревелась.

– Ну, хватит орать-то, говори, где он?

– В погребе тут сидел. Ушел с твоей бумагой.

– Как? Он был тут? – Василий грозно шагнул к ней. – И ты молчала? Шкура продажная! Собирайся, пойдем в Чека!

Парашка бросилась на колени:

– Не погуби, Вася! Ради Маши не погуби! Вить я ее от позора спасла!

– От какого позора? – Он сел на сундук, раздавив огарок свечи, забытый вчера Парашкой.

– Тимошка обманом вызвал ее из Кривуши, вроде тебя встречать, а сам ночью... – И она рассказала все, как было.

Василий до боли в суставах сжимал рукоятку револьвера. Потом медленно встал и, не замечая Парашку, все еще стоящую на коленях, пошел к двери.

...Чичканова в «Колизее» не оказалось. Прокофьев сказал, что его следует искать в казармах, где идет смотр Тамбовскому полку, который Киквидзе включает в свою дивизию.

Василий подошел к казармам в тот момент, когда полк был выстроен на плацу и повторял за Чичкановым священные слова красноармейской клятвы на верность Советской Родине, на верность социалистической революции.

– «Я сын трудового народа, гражданин Советской Республики... Если по злому умыслу отступлю от этого моего торжественного обещания, то да будет моим уделом всеобщее презрение и да покарает меня суровая рука революционного закона...»

Василий чувствовал себя виноватым. Он не мог простить себе, что так легко дал обмануть себя...

Над строем полка горело красное полотнище. «За власть Советов!» – прочитал Василий дорогие его сердцу слова. Он перевел взгляд на суровое лицо Чичканова, обращенное к красноармейцам. «Зачем отрывать его от дела? Пойду в Чека», – решил Василий.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Два дня Маша отлежала в горячке.

Как прибежала на заре, кинулась на постель, так и не поднималась до сих пор. Первую ночь все бредила, кого-то умоляла спасти Василия. Захар и Василиса Терентьевна поняли, что с сыном стряслась беда, но допытаться не могли и оттого сидели, как на похоронах. Мишатка тревожно следил за матерью, прячась на полатях. Терентьевна то и дело мочила холодной водой полотенце и клала на голову Маше. Старая долго сдерживала слезу, но вдруг заголосила, запричитала, испугав внука.

– Не надо, ба! Не надо! – захныкал он громко.

Маша очнулась.

– Кто кричит? Что с Васей?

– Да мы сами не знаем, ждем, когда ты очухаешься, расскажешь... Попей молочка, лучше будет.

Стуча зубами о кружку, Маша сделала несколько глотков и, испугавшись своей беспомощности, разрыдалась.

К вечеру второго дня ее перестало знобить, и она сбивчиво рассказала Терентьевне без утайки все, как было.

– Коли не услышал бы тот офицер мой крик, изнасильничали бы, проклятые...

– Хватит уж горевать-то, опять затрясет. Прошло, чай, все, не тоскуй попусту, не терзай себя. Глядь, и Васятка жив останется. На войне не убили, неужли свои убьют? За что? Ну, подержат в аресте, да и пустят домой.

Захар сидел за печкой и, крутя цигарку за цигаркой, бросал недобрые взгляды в окно. Отсюда хорошо был виден дом Сидора Гривцова.

– Отец, а отец! Пошел бы к свату Юхиму. Он, бают, с Сидором в город ездил. Не разузнал ли чего про Васятку?

– Вон он сам бежит, легок на помине.

Юшка влетел в избу веселый:

– Пришел, что ли? Где он?

– Погоди трубить-то, трубач. Маша слегла.

– Почему такое? – выпучил Юшка серые испуганные глаза и шагнул в горницу к Маше. – Ты чевой-то, Манюшка? Вставай, не время хворать-то.

Маша молча схватила длинные крючковатые пальцы отца, прижала к горячей щеке.

– Да что с тобой, доченька?

Терентьевна скупо повторила рассказ Маши.

– Голова ты садовая! – вскричал Юшка. – Нашла, кому верить! Гривцовы сроду трепачи да жулики! Я почему прибежал-то? В обед Алдошка Кудияр приехал из Козлова. Васятку, грит, там видел. Френч на ём офицерский, весь блестит!

Маша недоверчиво покосилась на отца, и уже радостные слезы потекли по щеке.

– Поплачь, поплачь, доченька, – радостно заговорила Терентьевна. – Вся хворь слезами изыдет...

– Да перестаньте, плаксы! Моя радость побольше вашей! Получай, грит, коня, это тебе Василий прислал. Ему, мол, начальник за хорошую службу пожаловал. Я так и обмер: врешь, говорю, Алдошка! А он: не хочешь брать, Захару отведу. А конь-то вороной, гривастый. Загляденье!

– Да сам-то он что же? Сам-то? – нетерпеливо перебила Маша.

– Самому, грит, в Тамбов пакет везти поездом.

– Да куда ж он в Тамбов-то? Схватют его там.

– Кончилась их схватилка! Сидор уж прибегал ко мне – барахлишко городское спрятать.

– И ты взял у него? – вмешался Захар. – Эх ты, горе-горюхино.

– А то что же, добру в земле гнить? Зароет вить. А у меня ребятня голая. Он думает: верну ему? Дудки-сопелки, в решете котелки!

Захар все еще хмурился, но радовался за Василия, может быть, больше всех. Он свернул было новую козью ножку, но Терентьевна шикнула на него:

– Будет чадить-то! Всю избу прокоптил! Поди посмотри лошадь!

– Пойдем, Захар, а то, я вижу, сумлевается Терентьевна. Да я сам еще как во сне. За ляжку себя щипал. С неба коняка свалилась. Пойдем, помогешь мне мазанку для нее накрыть. Готовил для коровы, да золота на рога не хватило, а тут задарма привалило! – И он захихикал, радостно обняв Захара. – Готовь, Терентьевна, самогонку, теперь вот-вот сам заявится!

Радость подняла Машу на ноги. Весь вечер и следующее утро она прибирала в избе, подстригла Мишаткины вихры, помыла его, надела новую рубашонку, которую сама сшила из своего старого серенького платья. И все подбегала к осколочку зеркала у окна, придирчиво всматриваясь в свое лицо – не подурнела ли за эти дни?

Во второй половине дня пошел проливной дождь. Мишатка прибежал с улицы весь мокрый – ходил на большак встречать папку.

Маша понимала, что Василий может задержаться по казенным делам, но какое-то предчувствие все толкало и толкало ее к окну, она сгорала от нетерпения.

– Замочит папку нашего, коль в дороге захватит, – тревожно говорила она сыну, в который уж раз подсчитывая, сколько он ехал в Тамбов, сколько может пробыть у начальников.

А Мишатка все сидел на подоконнике, не спуская глаз с дороги, идущей к дому.

– Мамка, глянь, радуга! – вдруг радостно крикнул он. – Дождя больше не будет? Да?

– Где радуга? – Она наклонилась к окну, ласково притянув к груди Мишаткину голову, и, перекрестившись, прошептала:

– Слава богу! Яркая какая!

2

Летом дождь – своенравный упрямец и капризный баловник. Нежданно-негаданно налетит, незаметно исчезнет. И не нужен бы, да ничего не поделаешь. Забарабанит по крышам, зашуршит по лесу, захлещет путника в дороге чистыми, свежими струями. Хочешь – прячься, хочешь – снимай картуз да подставляй горячую голову... Прошумел, прошуршал, отхлестал и – нет его. Глядь, на небе радуга красуется, пестрая, как свадебная дуга.

Дождь захватил Василия у небольшого хуторка Светлое Озеро. Полил сразу, как из ведра.

С крылечка крайней избы послышался игривый женский голосок:

– Скорей, скорей, комиссар, сюда!

Василий кинулся к спасительному крылечку. И – остолбенел, не решаясь поднять ногу на ступеньку. На крылечке стояла молодая красивая женщина и улыбалась.

Он в нерешительности остановился у порога, прижимая левую руку к боковому карману, где лежал его новый документ.

– Да что ж ты стоишь, чудак, мокнешь? Заходи, не бойся. Бандитов нет. В доме давно уж мужиком не пахнет! – И засияла улыбкой... Выставила ладошку под падающие с крыши струйки воды.

– Спасибо, барышня, – ласково сказал Василий, поднимаясь на крыльцо.

Она стряхнула с руки воду и вдруг громко рассмеялась. Василий покосился на нее, потом осмотрел свою одежду, – может, над ним смеется?

А она то затихнет, то снова хохочет.

– Чего чудного нашла? – недовольно спросил он.

– На барышню еще похожа? Спасибо, парень. – И снова расхохоталась.

Василий осмелел, улыбнулся:

– А что, разве не барышня?

– Два года, как вдова... Мой муженек на фронте оставил голову.

Василий украдкой рассматривал ее лицо, На тонком прямом носу – царапинка. Длинные густые ресницы. И Василий почему-то решил, что именно эти ресницы, беспокойно взлетающие вверх, больше всего украшают ее.

Дождь припустил еще сильнее, еще громче забарабанил по железной крыше.

– А я тебя, комиссар, где-то видела. Ты чей? – И повела покатыми узкими плечами.

– Какой я комиссар? С фронта домой иду... в Кривушу.

– В Кривуше я никого не знаю, а вот тебя видела где-то. – И задумалась, снова набирая воды в ладонь.

– Не во сне ли? – пошутил Василий.

– А может, и во сне...

Почувствовав на себе мужской взгляд, веселая хозяйка смутилась. Ее маленькая рука поправила что-то на груди, потом скользнула по крутому тугому бедру.

– А ты что, городская, что ли? – спросил Василий.

– Мать была городская... барыня. А отец мужик, а я мужицкая дочь.

– Как же так случилось? – недоверчиво улыбнулся Василий.

– Коль узнать хошь, к отцу сходи, спроси. – Она отошла от столбика.

– Барыня не барыня, а на городскую похожа, – тихо сказал он.

– Чем? Ну, чем? – В ее голосе были и любопытство и задор.

– Вон и ручки маленькие, и так... все не сельское.

Она засмеялась, запрокинула голову, словно подставляя губы для поцелуя.

– Ручки! На, посмотри эти ручки! – Она приблизилась, обдав Василия запахом парного молока. На ладошках он увидел жесткие бугорки мозолей.

– Мать, может, и вправду барыней была, а я простая крестьянка. В сельскую школу только два года ходила, а теперь с теткой навоз ворочаю и в поле одна управляюсь. Вот те и ручки! – сердито заключила она, будто пожалела, что разоткровенничалась перед чужим человеком. Потом отошла на прежнее место, набрала в обе ладошки падающей с крыши дождевой воды и, заигрывая, плеснула в сторону Василия. И – странно! – небо вдруг посветлело, словно она промыла водой кусок стекла. Дождь свалился куда-то за ригу, упал там и затих. Над озером засияла радуга.

– Как тебя зовут?

– Соня.

Хотел назвать себя, передумал. А она не спросила. Смелая, а не спросила. Значит, и не надо. И вообще, дурь в голову лезет... Домой, домой скорее!

Он взглянул на радугу, поправил френч:

– Ну, спасибо, Соня, за привет, за веселый разговор. Домой спешу.

Она ничего не ответила. Василий сошел с крыльца, оглянулся.

– Ой, подожди! Подожди! Вспомнила! У Кульковых, в Падах, на стене карточка! Ты не родич Насте?

– Настя моя сестра.

– А моя хорошая знакомая. Я у них часто бываю.

– До свидания, тороплюсь я. – И, как бы сопротивляясь чему-то в себе, добавил: – Жена ждет, сынишка. Три года их не видал.

– Попей кваску на дорожку, как тебя...

– Василий.

– Да, да, Василий... вить мне Настя говорила. Память девичья. Постой, квасу принесу.

Василий выпил квас, ласково посмотрел на Соню и пошел прочь.

У мостка Василий оглянулся. Соня все еще стояла на крылечке и прощально махала рукой. Он тоже поднял руку...

Когда хуторок спрятался за раскидистой ветлой, Василий остановился, покачал головой, пожал плечами. Конечно, блажь в голову лезет. Скорей Машу увидеть, Мишатку!

Взглянул окрест – не будет ли еще дождя? – и быстро зашагал по травянистой обочине дороги, сбивая грязными сапогами дождевые капли.

Да, летний дождь не страшен путнику. Прошумел, прошуршал, отхлестал и – нет его! Глядь, на небе уже радуга красуется! Яркая, пестрая, веселая!

3

Маша кинулась Василию на шею, прижалась лицом к его холодной от дождевой влаги груди. Не плакала – прятала сгоравшие счастливым огнем щеки.

Василий на одной руке держал Мишатку, другой обнимал Машу и, улыбаясь, смотрел на отца и мать, вышедших вслед за Машей. Захар неуклюже топтался на пороге, ожидая, когда сын подойдет ближе к избе, а Терентьевна суетливо, на ходу осеняла крестом счастливую встречу.

По русскому обычаю, Василий поцеловал всех троекратно, и его первого пропустили в избу.

– Сымай картуз, умойся с дороги, я полью, – захлопотала, засуетилась Маша.

– Сейчас... мешок развяжу, гостинец достану Мишаку. – Он вынул несколько розовых петушков на палочках и два больших куска рафинада. – Держи, Михаил Васильевич! Подарок фронтовой, оттого и дорогой! – Василий ненасытно разглядывал лицо сына, теребя непослушные стриженые вихры. Потом торжественно извлек со дна мешка два кашемировых платка:

– А это, Михаил Васильевич, нашим мамашам! – Один подал Терентьевне, с другим подошел к Маше и накинул ей на плечи.

– И хозяину есть гостинец. Держи, батя, трубку!

Соседи уже подглядывали в окна, завистливо шептались. Терентьевна незлобиво прогоняла:

– Отдохнуть дайте с дороги, содомы! Завтра утром приходи да смотри!

Василий умылся, сел за стол. Мишатка, набегавшийся за день, задремал на коленях отца.

– Пей больше молока-то! Пей, сынок! Не смотри на нас, мы недавно поели, – уговаривала Терентьевна Василия.

– Да я и так горшок выпил! Как бы во вред не пошло.

Маша не сводила глаз с родного лица.

Уже смеркалось, когда закончили радостную трапезу. Огня не зажигали. Маша бережно подняла с колен Василия спящего Мишатку и отнесла на свою постель.

– А мы на сеновале ляжем, – жарко шепнула она Василию. – Там прохладнее, иди туда.

...После сладкого забытья Маша жалобно заговорила:

– А я ведь тебя ходила встречать... думала, ты наказал...

Василий притянул ее к себе:

– Молчи. Я все знаю.

4

На другой день по Кривуше проплыл длинный черный автомобиль и остановился у дома Гривцовых. Чекисты окружили дом, перерыли все Сидорово барахло, проверили все щелки. Жена Сидора рыдала, упав на кровать... Соседи попрятались в сараях. Только ребятишки любовались автомобилем.

– Да нет его дома, дорогие товарищи, – сквозь зубы скулил Сидор, шагая за чекистами по подворью. – Разве он побегет в родное село? Тут его все знают, да и я его, подлеца, не прощу... Я ведь в Совете состою. Обчеством избранный... Нет его, зря беспокоитесь. Он теперь за границу небось махнул.

– Ну ладно, ты! Не скули! – сердито гаркнул на него рослый чекист. – А то тебя вместо него возьмем!

– Да разве отец за сына могёт? – продолжал ныть Сидор, провожая их к калитке. – От рук отбился. Сам его пять лет в глаза не вижу.

Когда автомобиль скрылся за поворотом, Сидор до боли скрипнул зубами и остервенело пнул сапогом грязную масленую тряпку, брошенную шофером на траву.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Ожидание встречи с Лениным преобразило Рогозинского. Рослая фигура его стала казаться еще выше.

– Ты, брат, выпрямился еще на два вершка, – пошутил над ним губпродкомиссар Носов, которого Губком направил в ЦК вместе с Рогозинским доложить о положении дел в Тамбове.

Они шли по Кремлевской площади, с любопытством оглядываясь по сторонам, и радостно улыбались друг другу.

– Да ты пойми, Носов, хлебный ты комиссар, ведь все как в сказке получилось. Только что в тюрьме под расстрелом с тобой сидели, а теперь по Кремлю идем, Ленина сейчас увидим!

– Я больше тебя волнуюсь, только виду не показываю. Боюсь я, вдруг что-нибудь скажу не так, осрамлюсь.

– Не бойся, все будет хорошо! Ленин чуткий и простой. Мне о нем перед отъездом Подбельский рассказывал. Держись, говорит, смелее и говори только правду.

– А Подбельский часто видит его?

– Еще бы! Нарком и уполномоченный ВЦИКа.

Они вошли в приемную в точно назначенное время.

– Владимир Ильич ждет вас, – приветливо сказал секретарь.

– Да, да, я жду вас, товарищи тамбовцы! – послышался голос из приоткрытой двери.

Рогозинский, а за ним Носов вошли в кабинет. Ленин шел им навстречу.

– Садитесь, тамбовские узники, рассказывайте! Как же это вы позволили себя запрятать в тюрьму? – Вернувшись к столу, он склонил слегка голову набок. – Я вас слушаю.

– Глупо получилось, товарищ Ленин, – ответил Рогозинский, – а сделать ничего было нельзя.

– Кратко и честно, – удовлетворенно улыбнулся Ленин. – Всё честное выражает себя кратко. Исповеди лукавых всегда длинны.

– Виноваты и мы, что мобилизованных плохо встретили, – осмелев, заговорил Носов.

– Ну, а это совсем хорошо! – Ленин резко опустил ладонь на папку. – Цюрупе с таким самокритичным продкомиссаром будет легко работать. Если, конечно, и свои местнические настроения вы подвергнете такой же самокритике.

– Нас в Тамбове горстка, – как бы оправдываясь за слова Носова, вновь заговорил Рогозинский. – А эсеров хоть пруд пруди.

– Мне Подбельский и Чичканов уже кое-что сообщили, – сказал Ленин. – Как бы там ни было, а эсеров прогнали сами крестьяне, одетые в солдатские шинели. Это показательнейший пример! Это прибавляет уверенности в нашей скорой победе! Сегодня я выступаю перед рабочими, обязательно расскажу им о позорном провале эсеровской авантюры в Тамбове! – Ленин захватил острую бородку в кулак. – А как, товарищ Носов, у вас в губернии с кооперативами?

Носов ответил:

– Ни одной частной лавки в уездах, Владимир Ильич.

– Это очень хорошо! Берите всю продовольственную организацию в свои руки. Кооператив – это место, где встречаются интересы города и деревни, место, где начинается социалистическая торговля на селе. – Ленин внимательно посмотрел на Носова. – Ну, а хлеб лишний в деревнях все-таки есть или нет?

– Есть, но продотрядов мало, – ответил за Носова Рогозинский.

– А какие виды на урожай? – повернулся к нему Ильич.

– Урожай ожидается небывалый. Но кулаки во многих селах захватили в свои руки Советы, хотят меж собой разделить помещичьи поля.

– Был недавно у меня хуторянин ваш один, из-под Кирсанова. – Ленин откинулся на спинку кресла, вспоминая. – Кажется, Нюхнин фамилия... Лоб крышей над глазами, весь обросший. Хочу, говорит, свою коммунию делать. У него девять сыновей, столько же снох да две дочери-невесты. «Всего, говорит, на моем хуторе хватает, без кадетов и Советов жить хочу! Пусть меня никто не трогает, я никому не мешаю, свой хлеб ем! Спасибо, говорит, гражданин Ленин, что землю мужику дал, теперь мы знаем, что с ней делать, и никому не отдадим!» Я попробовал было объяснить ему, что не я землю дал, а революция, пролетариат, что этому пролетариату помощь крестьян нужна, хлеб нужен. Да куда там! Свое твердит: «Не трогайте нас, одни проживем в своей коммунии». Вот какую коммуну хотят преподнести нам сельские мироеды!

– С крестьянами трудно работать, Владимир Ильич, – пожаловался Рогозинский.

Ленин прищурился, изучая его лицо. Неожиданно спросил:

– А как вы думаете, товарищ Рогозинский, Петру Первому легко было бороды стричь боярам? А ведь он был наместником бога на земле – царь! Боялись его! – И, не ожидая ответа, продолжал: – А нам во сто крат труднее! Быть против насилия и насильно заставлять людей уничтожать остатки насилия на земле – должность архитрудная! К тому же многие рабочие еще не научились правильно разговаривать с крестьянами, а научиться они обязаны во что бы то ни стало, иначе как же крепить союз рабочего класса с крестьянством для борьбы против мироеда-кулака? Я верю, что вы пришли не жаловаться на трудности, а просить помощи. И мы вам поможем... – Он ласково заулыбался, заговорщически подмигнул Рогозинскому. – Что ж, товарищ Носов пойдет сейчас к Цюрупе, а товарища Рогозинского командируем к петроградскому пролетариату.

Пододвинув листок бумаги, Ленин склонился над столом.

– Вот написал: «Прошу последний раз». Но вы мне не верьте и в Питере шепните, пусть не верят. Еще буду просить. – И снова склонился над листком.

Рогозинский уже освоился в этом маленьком кабинете, осмотрел все. Просто, ничего лишнего. Бросил взгляд на окно, в котором виднелось Замоскворечье, а дальше – бескрайнее солнечное небо, и подумал: там, за окном, огромная, вздыбленная, голодная Россия... И только этот простой и мудрый человек, склонившийся к бумаге, знает, как спасти ее от голода и от многочисленных врагов.

* * *

«Мы теперь переживаем здесь, может быть, самые трудные недели за всю революцию, – писал Владимир Ильич в тот же вечер Кларе Цеткин в Германию. – Классовая борьба и гражданская война проникли в глубь населения: всюду в деревнях раскол – беднота за нас, кулаки яростно против нас. Антанта купила чехословаков, бушует контрреволюционное восстание, вся буржуазия прилагает все усилия, чтобы нас свергнуть».

Он встал из-за стола и подошел к карте. Вот она, молодая Советская Россия, героически отбивающаяся от врагов, от разрухи и голода.

Вот они, синие стрелы, нацеленные в сердце революции, вот красные рубежи, их отстаивают русские коммунары. Но главный враг не отмечен на карте – голод. Огромные территории занял этот неумолимый, беспощадный деспот... Тамбовская губерния на карте выглядит маленьким клочком, но от нее и еще от нескольких таких губерний, может быть, зависит сейчас судьба революции...

Ленин вернулся к столу и снова подумал о Тамбове: кого туда послать? Туда надо самого энергичного. Урожай там невиданный, есть и старый хлеб, можно сломать кулаков, но нехватка организаторов и отрядов.

2

Восьмого июля 1918 года Рогозинский привез в Москву для отправки в Тамбов Первый коммунистический отряд имени Петросовета. Это был головной отряд целой армии питерцев, двинувшихся в поход за хлебом для голодной России.

Москва встретила питерцев тревожными новостями: только что был подавлен мятеж левых эсеров. Они убили германского посла Мирбаха, чтобы спровоцировать войну, арестовали Дзержинского и, захватив телеграф, успели дать несколько провокационных телеграмм.

Питерцы приуныли. Не примет их теперь Ленин, не до них ему. Хоть и сам звал, но что сделать! Рогозинский кинулся к начальнику Николаевской дороги. Пожилой седоусый железнодорожник успокоил Рогозинского: мятеж подавлен. На Пятом съезде Советов в Большом театре арестованы во время перерыва все главари мятежа.

Секретарь Ленина сообщил, что Владимир Ильич может принять товарищей питерцев в театре, так как Кремль все еще осажден эсерами.

В боковом зале театра мало было стульев, но не об удобствах думали посланцы питерского пролетариата.

Ленин вышел к ним бодрый, веселый:

– Здравствуйте, товарищи питерцы! Как доехали?

– Хорошо, Владимир Ильич! Как вы тут?

– Как с эсерами? Кончилось?

– Дзержинский жив?

– А как с немцами теперь?

Буря вопросов обрадовала Ленина – он молча улыбнулся, как бы давая им высказать все сразу.

– Дзержинский освобожден. Левые эсеры потерпели поражение. Вся их политика обречена, – отвечал Владимир Ильич. – Но утопающие хватаются за соломинку, эсеры могут еще испытать нашу силу. Надо быть готовыми. Вот вы будете в тамбовских деревнях... Не забывайте, что там до сих пор засилье эсеров, вам придется вести борьбу в трудных условиях. У кулаков много лишнего хлеба, его нужно взять для голодающего пролетариата. Но взять надо умело. Создавайте всюду комитеты бедноты, ищите поддержки середняков. – Он окинул всех взглядом и спросил: – Кто из вас раньше работал в деревне? Вот видите... Значит, большинство из вас деревню не знает, не знает особенностей крестьянского быта, крестьянской психологии. Не вздумайте учить крестьян, как пахать, как сеять... Учите их политике нашей партии, разъясняйте настойчиво, терпеливо нашу программу, откройте ликбезы, учитесь сами и учите крестьян. А вот вам, товарищ, – обратился Ленин к молодому рабочему в форме реалиста, – придется блестящие пуговицы срезать. Крестьяне еще не научились отличать блестящие пуговицы жандармов от пуговиц реалистов. Зачем возбуждать недоверие? Итак – хлеб, хлеб, хлеб, дорогие питерцы. Знайте, что в Москве по рабочим карточкам за весь июнь мы не смогли дать даже по пяти фунтов кислого, перемешанного с мякиной и отрубями хлеба. А у вас в Питере сегодня дали по восьмушке... Ваша задача, товарищи, – дать хлеб голодающей России! Дать как можно скорее. Ведь осталось дотянуть всего несколько недель до нового урожая!

– А как же мы будем брать хлеб, Владимир Ильич? У нас нет оружия, пусть нам дадут винтовки, – сказал молодой рабочий.

– Э, батеньки мои! – улыбнулся Ленин. – А вы и не подозреваете, что у вас уже есть оружие. Замечательное оружие – большевистское слово правды! – Владимир Ильич подошел к каждому и на прощание крепко пожал руку.

Рогозинский слушал, смотрел на Ильича и жалел, что ему приходится остаться в Москве. Как бы он хотел поехать вместе с питерцами в Тамбов, ставший ему второй родиной! Но приказ партии – остаться в распоряжении ЦК.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Василий обошел всех вернувшихся с фронта односельчан. Вечерами они стали собираться на выгоне. Василий рассказал им, что Тимофей Гривцов участвовал в мятеже, вспомнил козловские события. А сам приглядывался к людям.

На третий день утром в дом Ревякиных пришел председатель Совета Потап Свирин. Худощавый, с длинным бородатым лицом, он походил на святошу-странника.

Семья сидела за столом, завтракала.

– Хлеб-соль вам, – сказал Потап, сняв старый замызганный картуз. – Не ко времю порог переступил, извиняйте.

– Садись с нами, – ответил Захар, угодливо подвинувшись на скамейке.

Василий отложил ложку, стал хмуро следить за незваным гостем.

– Что скажешь, дядя Потап? – спросил он нетерпеливо. – Ко мне али к бате?

– К тебе, Василий... Што в Совет-то не идешь? На тебя глядючи, и Андрей Филатов дома прячется. Могут разное подумать. Дезертиры, мол. Бумажка пришла в Совет. Чичкановым писана. Приди, посоветуемся. Там про тебя сказано.

Маша испуганно прижалась к Василию, заглянула ему в глаза.

– А что, в Совете посыльного нет? – вызывающе спросил Василий.

Потап помялся... Вкрадчиво сказал:

– Крестник ты мне... забыл, что ли? Вот и пришел полюбопытствовать. Какой он, мол, стал, крестник-то? Захар, вишь, помнит, а ты?.. Запамятовал?

– А я, дядя Потап, креста не признаю!

От неожиданности Потап испуганно качнулся, перекрестился.

У Терентьевны выпала из рук ложка.

– Што ты, што ты, Васятка, опомнись, окстись! Не гневи бога! – И бросила на него щепотью крест.

Захар чуть не поперхнулся. Сурово уставился на сына – дурит или вправду?

– Ну ладно, завтра приду... в ваш Совет! – жестко сказал Василий, взглядом выпроваживая Потапа.

– Зазря горячишься, Василий Захаров, – примирительно, но с явной угрозой сказал Потап, нахлобучивая картуз. И, уже обращаясь к Захару, добавил: – Зараза-то – она прилипчивая... Только и от заразы лекарствия всякие бывают. – Степенно поклонился и шагнул за порог.

– Да ты опомнись, опомнись, сынок, что говоришь-то, – просила Терентьевна.

Василий молча вышел во двор и принялся строгать новую оглоблю к телеге.

– Ты его сейчас не замай, мы с ним опосля потолкуем, – пообещал Захар. – А сейчас дело есть...

Он вышел из хаты и сел на приступку чинить хомут.

За воротами послышался веселый голос Юшки:

– Богохульники! Мать вашу бог любил! Ни праздников, ни родичей не признают! Кончай работу, всю не переделаешь!

– А ты как же думал: нынче – гуляшки, завтра – гуляшки... Так останешься и без рубашки! – сердито ответил Захар, постукивая кочедыком по кожаной обшивке хомута. – Тебе, купырю, чиню старый хомут. Васятка уговорил, я бы тебе не дал, горе-горюхино!

– Да ну? Неужто мне? Едрит твою налево и направо и чуть-чуть прямо... Спасибо, Вася, благодетель мой! Вы меня прямо обрядить всего взялись. Как бы мне от Сидора да к вам в батраки не попасть?

– Ну ты что ж, папаша?.. Вижу, за мной пришел? С дальнего фронта заходишь? – спросил Василий.

– Мать Авдотья не велела без тебя домой и глаз казать. Что ж, грит, такой высокоум стал наш Васятка, что и родней не нуждается? Отведи, грит, ему коня назад, коли нами брезгует... И опять же – вина церковного у отца Михаила на коленях клянчил. А для кого? Для тебя, мово благодетеля... Месяц караульщиком у отца Михаила был и весь труд за бутылку отдал, не пожалел!

– Пойдем, батя?

– Я оглоблю доделаю, – ответил Захар, – идите с Машей одни.

Маша вышла в новом платке, нарядная, счастливая. Изо всех окон пялили на них глаза кривушинцы. Василий чувствовал эти взгляды, молча кланялся встречным. Когда шли мимо дома Сидора Гривцова, Василий услышал шум на задворках.

Женский голос, надрываясь, орал, чтобы слышало все село: «Страхоидол проклятый! Чалдон захапущий! Ободрал все село. Люди головы клали, а ты баб по ометам шшупал! Чемерь тебя удави! А таперя своих гусей на моем огороде пасешь? Страхоидол! Видишь, защиты нет у бабы, так ты свое гнешь, окаянный!» Сидор что-то бурчал в ответ, видимо уговаривая не кричать, а баба еще пуще расходилась: «Нет, буду, буду орать! Пусть все знают, какой ты кровосос есть! Страхоидол ты, анчутка!»

– Это соседка отчитывает мово кормильца, – хихикнув, пояснил Юшка. – Он ей с другой полюбовницей изменил... Срамное дело!

Василий молчал до самого Юшкиного дома. У канавы обернулся и окинул взглядом село...

Вот она, родная лапотная Кривуша! Всюду саманные хатенки, издали похожие на кучи навоза. Только несколько кулацких каменных домов, крытых железом, возвышаются над этой навозной стихией.

2

Из хаты Юшки высыпали подростки, запрыгали возле Василия, а старший, Панька, белокурый парень, солидно заломив козырек большого картуза, крикнул им:

– Чего крутитесь, пошли на канаву! Маманька не велела мешать. Доброго здоровья, дядя Вася!

– Здравствуй, Паша, здравствуй! Скоро в солдаты, брат! Какой герой-то вырос, а!

Маша расцеловала всех своих братьев и сестер и первая пошла в хату.

– Сначала погляди-ко, какой терем твоему коню отгрохал, – счастливо заговорил Юшка, направляя Василия на подворье. – Мне бы теперь сошку да тележку, и я сам се барин! Там и коровка, глядишь, сама прибежит. Где лошадью пахнет – там жди корову.

Вороной мерин из полутьмы саманки сверкнул белком глаза и снова уткнулся в наскоро сколоченный ящик со свежей травой.

– Панька у меня за конюха. Пасти не пускаю, боязно: налетят, отберут. А травы нарвать нетрудно. Ну, пойдем теперь к Авдотье, заждалась.

Теща, увидев зятя, низко поклонилась ему, утерла фартуком губы, поцеловала в лоб.

– Умница ты наш, соколик желанный... Пришел-таки, а я все глаза проглядела – думала, забыли вы меня, старую, а отойти от дома мне никак не можно... Минутки слободной нету.

Василий подал Авдотье отрез черного сатина.

– Ах ты, господи, как же мы тебя благодарить-то будем?

– Вы уж отблагодарили, мамаша. – И Василий указал глазами на жену, перешептывающуюся с отцом.

– Совет вам да любовь, детки, – перекрестилась Авдотья. – Садитесь за стол, угощу вас, чем бог послал.

Юшкино жилье показалось теперь Василию еще более убогим, чем раньше, – видимо, потому, что за три года скитаний много хороших домов повидал он на Донщине, на Украине...

Стол с исскобленной ножом крышкой уже врос в глиняный пол. К нему придвинули от стен качающуюся скамью, а сбоку – можно сесть на старый крашеный сундук, стоящий на кирпичах, которые Юшка тайком выломал из церковной ограды.

– Что на стол смотришь? – перехватил Юшка взгляд Василия. – Доски потоньшели? Так им и надо: не поддавайся! А сучки-то держатся, кубыть железные! Они мне сродни. Меня все скоблят, кому не лень, а я все торчу на белом свете. А ну, Авдотья, накрывай сучки!

– Давайте посидим так, без угощения, – предложил Василий, – мы ведь недавно завтракали.

– Не обижай, Вася, милый, не обижай. Чем богаты, тем и рады. – Авдотья нагнулась к сундуку, громыхнула большим ржавым замком.

Юшка кинулся ей на помощь, приналег – и замок со скрипом подался. Со дна сундука Авдотья достала белую скатерть, велела Маше накрыть стол. Потом в ее руках оказался небольшой сверток из пожелтевшей от времени газеты, перепоясанный пестрой тряпицей, видимо оборкой от старой юбки. Из свертка, к удивлению Василия, теща извлекла две блестящие, почти новые вилки и две такие же хорошие чайные ложечки – приданое от Авдотьиных богатых родственников.

– Чаи мы не пьем, вилками тоже делать нечего, так вот и лежат они тут, – оправдывалась Авдотья, закрывая сундук.

– Авдотья! Мать твою бог любил! – вдруг сердито заговорил Юшка. – Не мы одни так живем! Все мужики, как на станции, сидят и ждут чево-то... Всё по заветным уголкам да по узелочкам попрятали до красного дня. Вот придем к постоянному месту жительства, в хоромы долгожданные вломимся, накроем стол из красного дерева скатертью-самобранкой, и – доставай тогда вилочки-тарелочки из заветных сундучков, втыкай в любую лакомству, кушай на здоровье, дорогой товарищ человек! А мужик – он человек! – Юшка достал из-за божницы черную бутылку. – Вот и дождалась эта бутылочка моего благодетеля, вот и вилочки дождались хороших рук!

Василию показалось, что глаза тестя горят каким-то мудрым и грозным огнем, который сжигает его изнутри, и Василий с уважением подумал: такие вот бедняки за советскую власть на смерть пойдут.

– Стакашков у нас нету. Не напасешься их. Железо-то, оно попрочнее. – Юшка налил в железную кружку кровяно-красной жидкости и подал Василию.

Авдотья поставила на стол вареную картошку, достала из печки противень с пышками и, набросав их в фартук, тоже поднесла к столу:

– Ешьте, дорогие мои, от всей души старалась, да только мука-то таперича грубая.

– Ничаво, крестьянский желудок подкову перетрет, – пошутил Юшка.

Василий выпил с Машей пополам, взял пышку. Юшка налил себе немного, глотнул одним махом, крякнул. Потом подал Авдотье и принялся затыкать бутылку:

– А это Захару с Василисой. С собой возьмете.

Авдотья подняла кружку:

– Я и без вина, детки, пьяная, только для такого дорогого гостя выпью всё до дна!

– Пей, мама, пей. Сладкое вино, как причастие, – весело сказала Маша.

Авдотья выпила, утерлась фартуком:

– Может, лошадка выручит нас из нуждишки да из долгов. Земля таперь есть, а своя земля и в горсти мила. Только вот Юхим мой колготной да непутевый. Скажешь ему: давай долги сочтем, а он: э, мать, чаво их считать-то! На том свете угольками расплачусь со всеми!.. А таперь с конем извел нас... На печке, где спит, проломал стенку и стекляшку туды вставил. Ночью фонарь со свечой вешает у лошади и смотрит в ту стекляшку. Среди ночи Паньку будит: «Панька, а Панька! Что-то мерин всхрапнул. Не заболел ли? Подь глянь!» Бежит малый, а вить поспать охота, с улицы стал поздно приходить. – Авдотья, захмелев, разговорилась, а Юшка, склонив голову набочок, смотрит на нее добрыми детскими глазами и, старательно разжевывая пышку, смеется над ее словами.

Василий следит за тестем. Вон его жилистые, сухие, узловатые руки... Сколько они переделали дел для других? Сколько стерлось на этой коже мозолей? И чем только жив этот человек? Ведь, кажется, в доме давно уже шаром покати, а дни бегут, и жив Юшка, да еще и шутить не перестает.

И вспомнился Василию берег Дона под Воронежем, где стоял он со своим полком... Сухой горячий песок... Из него, казалось, и расти-то ничто не может, но зеленовато-сизые огоньки чабреца видны по песку. Сухие, корявые корни пластаются, уходя глубоко в землю: это они достают оттуда по капельке сок для душистых зелено-сизых цветочков...

Что нужно Юшке для счастья? Чувство справного хозяина? Лошадь, корова, крепкие саманные стены? Да, всего этого с избытком хватит на его сегодняшнюю мечту. Но Ленин хочет сделать Юшку хозяином России, а не хозяйчиком клочка земли с ветелкой на канаве. Он видит батраков в авангарде огромной армии крестьян, переделывающих жизнь деревни. Сколько потребуется лет, чтобы поднять Юшку до такого сознания, чтобы вырвать его из темного мужицкого царства жадности, равнодушия и набожности? Ох, нелегко будет это сделать!

3

Прежде чем пойти в сельсовет, Василий зашел к Андрею Филатову.

На завалинке сидел отец Андрея – Семен Евдокимович, сутулый богатырь грузчик, некогда таскавший на спине по двенадцати пудов.

– К Андрюшке? – хрипло спросил Семен Евдокимович, кашляя. – Он к Мычалиным побежал. Позгоди.

Василий сел рядом.

– Как же вы, дядя Семен, власть Потапу отдали?

– А кто ее отдавал?.. Сам взял. Мне, што ли, ее, власть-то? Я буквы ни одной не знаю. И все так. Вот и оказалось: власть-то никому не нужна. Мужику не власть – земля нужна!

– А Потапу она зачем, власть-то?

– Кто ж его знает. Для почета, знать. Он любит почет. И Сидор любит.

– Эх вы, темнота! Ведь мы коммуну с вами должны создавать. – Василий сердито раздавил сапогом окурок, встал. – Некогда мне ждать, дядя Семен. Скажи Андрею, чтобы в Совет шел.

В сходной избе сидели Потап и Сидор. Василий, не глядя в сторону Сидора, подошел к председателю:

– Где бумага из Тамбова?

– У меня она, – послышался голос Сидора. – Ты што же, не опознаешь меня аль здоровкаться не хошь?

– Стало быть, не хочу... с контрой не знаюсь.

– Это кто контра? – привстал с лавки Сидор. – А ты знаешь, мы с Потапом – советская власть? Опчеством выбраны!

Василий резко повернулся к Сидору, сунув руку в карман:

– А ну сядь, кулацкая власть! Сынок твой восстание в Тамбове поднимал, холуем у генерала был! А ты тут командуешь?

– В волость поеду жаловаться! – брызгая слюной, крикнул Сидор.

– Без волости обойдемся. Давай бумагу!

Сидор злобно бросил листок под ноги Василию и выскочил из избы.

– Это кто же тебе, Василий Захаров, такую полномочию дал с выбранной властью так гутарить? – И без того длинное лицо Потапа еще больше вытянулось, он цедил слова сквозь зубы.

– Пролетарская революция дала полномочия! – не сдерживаясь, крикнул Василий. – А вы что же думали? Мы власть для вас завоевали? Обрадовались? Баб да старых дураков умаслили! Власть захватили, грамотеи!

– Одумайся, Васька! – крикнул Потап. – С огнем играешь! Против опчества идешь! Сходку соберу!

– А мы сейчас свою, пролетарскую, сходку соберем, – заметив мелькнувшую в окне фигуру Андрея, сказал Василий. – Андрей! – обернулся он к запыхавшемуся другу. – Давай бедняков и фронтовиков собирай на сходку. Революция беднякам власть дает, комитет бедноты избирать будем! У меня декрет Ленина с собой есть.

– Все понял, – обрадовался Андрей. – Сейчас всех облечу!

Проводив Андрея, Василий сел на лавку, ожидая, когда уйдет Потап. Тот все еще сидел за столом и растерянно наблюдал за Василием.

– Ну, а ты чего ждешь, дядя Потап? – уже мягче спросил Василий. – Не в бедняки ли записаться хочешь?

– Я председатель Совета, меня выбрали, я должон службу нести. И по той бумаге Совет тебе помогет комитет избрать.

– Комитеты бедноты избирают бедняки. Мы без вас обойдемся.

– Ну хорошо, – угрожающе встал Потап. – За самоуправство опчеству ответишь! А мне не велика корысть, хлеб убирать пойду.

В дверях Потап чуть не столкнулся с вооруженным человеком.

– Скажите, кто председатель сельсовета?

– А тебе зачем? – недовольно буркнул Потап.

– Продотряд разместить. Я начальник отряда.

– Пусть вон самозванец размещает! – метнул Потап злобный взгляд на Василия и скрылся за дверью.

– Вы кто? – спросил вошедший Василия.

– Организатор бедноты.

– Ревякин? – радостно поднял белесые юношеские брови начальник отряда.

– Да... Откуда ты меня знаешь?

– Я Панов, из Петрограда. Мне Чичканов про вас сказал.

– Ну вот и хорошо. Вовремя явился, товарищ Панов. Ох как вовремя! Я ведь сейчас сельсовет разогнал.

– Зачем же? – насторожился Панов.

– Как зачем? Для кулаков, что ли, власть завоевывали?

– Он разве кулак? Не похож как будто.

– Много развелось волков в овечьей шкуре. Поживешь – увидишь.

– Тогда пролетарское спасибо! – Панов крепко пожал руку Василия.

– Весь отряд из Питера?

– Нет, из Питера один я. Отряд тамбовский. С завода.

– Занимайте сходную избу и амбар. Сена настелим. Спите на здоровье. Не зима! А сейчас помогай, товарищ Панов, кривушинской бедноте власть отнять у кулаков.

4

Захар не пошел на собрание. До самого вечера ходил по подворью, не зная, что делать, за что взяться. Ждал сына, чтобы поговорить откровенно, начистоту. Но сын пришел не один. Молодой парень в военной форме приветливо протянул Захару руку. Сразу видно – городской.

А Василий вернулся разговорчивый, веселый.

– Хотели и тебя в комитет, батя, да ведь нельзя из одной семьи двоих. – Он сел за стол, усадил рядом Панова.

– Кого же еще-то сосватали? – хмуро спросил Захар.

– Андрей Филатов, Кудияр, Мычалин Сергей и вот товарищ Панов из продотряда... Питерский рабочий.

– Как же тебя, сынок, кличут? – поинтересовался Захар.

– Алексей, – ответил Панов, усердно работая ложкой.

– Военный?

– Нет, я учился в реальном, потом на завод работать пошел. На Семянниковский. Слыхали про такой?

– Нет, не слыхали... Где нам? Не обессудь, что ужин плохой.

– Да у вас царский стол! Если бы вы знали, что мы едим в Питере! Дети пухнут!

– О господи, – перекрестилась Василиса.

– Оттого и голодают, – строго сказал Захар, – что креста не признают и богу не верят. – И метнул на Василия уничтожающий взгляд. – Господь карает за грехи...

Панов переглянулся с Василием, отер губы.

– Спасибо, Захар Алексеевич, Василиса Терентьевна, спасибо. Наелся как следует. Давно не ел домашней каши. Пойду проверю, накормили ли моих бойцов. – И встал из-за стола.

– Не на чем, – буркнул Захар. Он ждал, что гость перекрестится, но не дождался.

...Василий проводил Панова до ручья, бегущего по Кривушинскому оврагу.

– Ты понимаешь, Алексей, отец хороший мужик, честный, но...

– Не объясняй, понимаю.

Захар ожидал Василия на крыльце, загородив собою дверь:

– Так ты что же... коммунистом стал?

– Да, батя. За большевистскую правду буду бороться, пока сил хватит.

– Так-так... А может, пожалел бы отца-то? Не страмотил бы на все село?

– А может, – в тон отцу ответил Василий, – отец признает сына взрослым? У него у самого уже семья...

– Ну что ж... знать, и я перед богом виноват. Не совладал, упустил. Пороть поздно... Эх, горе-горюхино! – едва слышно заключил он и, сгорбившись, ушел в избу.

Василий закурил, постоял на крыльце, всматриваясь в тревожную темноту села.

Тихо подошла Маша:

– Как же я-то, Васенька?

– Чего тебе?

– Неужели ты кресту не веришь, в бога не веришь?

– Не верю...

– Как же мне-то?

– Коли любишь – с безбожником жить будешь.

– Грех тебе, Вася, сумлеваться во мне. На смертушку страшную пойду за тобой.

– Ну вот и хорошо! – Василий ласково обнял ее.

...А Захар долго еще ходил по избе. Крестился, просил бога вразумить непутевого сына и каждую молитву заключал своим неизменным: «Эх, горе-горюхино!»

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

С вечера к сходной избе потянулись девушки и молодки. Продотрядчики успели перемигнуться с ними... И вот они уже тут как тут. Жаль, нет гармошки или балалайки, а то бы... Но и «под язык» петь и плясать можно. Тонкий девичий голосок несмело запел:

Сирень-ветка, сирень-ветка,

сирень-ветка хороша,

кто в любови понимает,

тот целует не спроша.

Бойкий звонкий голос молодухи ответил:

Я плясала, плясала,

с меня шаль упала!

Ребятишки-шваль,

поднимите мою шаль!..

Продотрядчик Петька Курков, конопатый курносый крепыш, самый молодой в отряде, выскочил из избы, заломил картуз набок, выпустив на волю курчавый чуб.

– Здравствуйте, дорогие товарищи девушки! – Он жеманно поклонился. – Привет вам от рабочего класса, пролетариата, то есть. И от меня, Петьки Куркова, лично персонально!

– А ты нешто рабочий класс? – смеясь, спросила кудрявая рыжая молодка.

– Я, можно сказать, артист... из рабочего класса, а отец мой тамбовский железнодорожник. И я хоть артист, а могу фуганить, рубанить, дыры хорохорить, фортепьяны фортепьянить.

– Ха-ха-ха...

– А нам сказали, что вы грабители.

– Это, дорогие девушки, наговор. У грабителей животы за ремень выползают, а у меня видите? – Он сунул руку за широкий обвислый ремень.

Девчата захохотали.

Его окружили, жадно ловя глазами крепкие плечи и милое курносое лицо с залихватским чубом. Даже часовой, шагавший вокруг хаты, остановился послушать, как Петька точит лясы.

Панов следил за Петькой через окно. Покачал головой и сказал политкомиссару Забавникову, пожилому рабочему, сидевшему рядом на лавке:

– Прямо настоящий артист. Ему бы на сцене выступать.

– Придет время – будет выступать, – ответил тот.

А Петька уже плясал вприсядку, похлопывая ладонями то по земле, то по груди, а то и по «сиденью», вызывая этим взрывы смеха и вольные шуточки молодок, Он плясал под общий наигрыш и ритмичные удары в ладоши, а изредка в этот шумовой оркестр вплетались и бесшабашные голоса частушечниц.

И – кинулась рыжая в круг к Петьке:

Конфеты ела,

похрустывала...

Меня мил целовал

я не чустывала...

Петька вошел в азарт, подскочил, ухнул и тоже запел:

Как дед бабку

завернул в тряпку,

поливал ее водой,

хотел сделать молодой...

А та, рыжая, подплыла к Петьке павой и, заглядывая в глаза, тоненько так затянула:

Милый мой, для тебя,

еще раз – для тебя,

а еще для кого

я не сделаю того...

– А что, товарищ Панов, – заговорил комиссар Забавников, поглядывая в окно, – почитать бы им что-нибудь... Как думаешь, будут слушать?

– Пригласи, – ответил Панов. – Только керосину в лампе мало. Кулаки пожгли. Видать, ночами заседали.

Пожилые продотрядчики сидели на корточках у порога, в их руках мигали красные огоньки цигарок. Они увлеклись весельем, покрикивали, подбадривали Петьку, поджигали стоящих рядом молодок на пляску. А их и поджигать не надо – сами рвутся.

На улицу вышел Забавников и, дождавшись конца пляски, громко объявил:

– Приглашаем вас, барышни, к нам в гости. Мы вам хорошую книжку почитаем.

Приглушенный говорок пробежал по кругу и замер где-то за Петькиной спиной.

– А то што ж... и это дело! – вызывающе ответила рыжая плясунья, взмахнув платочком, который слетел с ее головы во время пляски. – Што ж, пошли, девки, побаски слухать?

– Пошли!

2

В ту же ночь задворками, по огородам, к дому Юшки крадучись шел Сидор.

Дверь Юшкиной избы оказалась открытой.

– Есть кто дома? – тихо спросил Сидор, сунув голову в темный проем двери.

– Есть, есть, проходи. Кто там? – ответила Авдотья.

– Это я... Сидор.

– Батюшки-матушки, – растерялась Авдотья.

– Што дверь-то ночью нараспашку держите?

– А чего у нас красть-то? Духоту да смехоту, как отец скажет?

– Где сам-то?

– Да все с конем, все с конем. Слышишь? Как с человеком гутарит! Чуть языком не облизывает. Садись на лавку. Темно у нас, как в погребе, свечка вся сгорела.

Сидор молча нащупал лавку, сел.

– Упадом падает мой мужик. Я уж говорю ему: чем так убиваться, лучше батрачь всю жизню. Таперь вот рыдван ищет, с ног сбился. Утром в Ивановку бегал. Услыхал от кого-то: у Завидона рыдван за ригой валяется старый – и побег. Вернулся – ноги едва волочит. Лег на лавку: дай, грит, полушубок. Даю. А он его не под голову, а в ноги. С ума спятил отец! Грит, ноги-то работали, им отдых нужон, а голова бестолковая заслужила того... Вот она и есть – духота да смехота... От кого их прятать?

– Ай кто пришел, Авдотья? – спросил Юшка, появившись в дверях.

– Сидорушка к нам пришел, отец, кормилец наш.

– А, советская власть! Какая нужда в ночь пригнала? В батраки больше не наймусь. Ты бы вот, советская власть, рыдванчик мне спроворил. Хоть завалященький...

– А что, если я с этим и пришел к тебе? – с ухмылкой сказал Сидор.

– Врешь! Свой старый не отдашь, а в селе нет даже ступицы гнилой нигде. Я все обрыскал.

– А вот и отдам, – испытывая Юшкино терпение, ухмыльнулся Сидор.

– Не пойму я тебя: куда ты гнешься, куда ломаешься?

– А вот и понимай: телегу тебе даю. Время, Юхим, пришло другое. Давай забудем старые несогласии. По земле теперь родниться надо. Ведь в одну землю-то сохи втыкаем. А еще то ли будет!

– Да ты што?.. И вправду рыдван дашь? – обрадовался Юшка.

– Зря слов не бросаю. Приводи завтра своего вороного и запрягай.

– А не попятишься опосля? – все еще не доверяя, подошел к Сидору Юшка.

– Вот те крест. – Сидор махнул в темноте пальцами перед лицом.

– Погодь, погодь, а што я должон тебе за рыдван делать? Не даром же...

– Даром, Юхим. Я вить твои труды помню, не забудь и ты мое к тебе благоволение... Тебя-то в комитет выбрали?

– Васятка от нашей родни.

– Еще кого же почитать?

Юшка сказал. Он механически отвечал на вопросы, а думы его были далеко. Он хорошо помнит Сидорову телегу... каждую чекушечку помнит. Сколько копен свозил на ней с больших Сидоровых полей!

– Решили небось чево?

– А? – очнулся Юшка. – Решили-то?.. Завтра общая сходка. Хлеб собирать голодающим.

– Ишь, хлеб понадобился! А они его пахали, сеяли? – И он засуетился, заторопился. – Ну, ты завтра за телегой приходи. Да не забудь, коль что... Спросит кто – скажи: даром, мол, отдал... и вещички те... совсем отдаю. Не забудь!

3

Кривуша приютилась на склонах большого оврага, как бы прячась от холодных степных ветров. От сходной избы, что у моста через ручей, видны почти все избы, окруженные желтыми шляпками подсолнухов.

Панов внимательно разглядывал село. Рядом с коренастым, плечистым Василием он казался совсем юнцом. Худоба бледного его лица особенно бросалась в глаза.

– Тихо тут у вас, никаких классовых боев, – сказал он мечтательно, – как на курорте. Воздух чистый.

– Подожди, увидишь и классовые бои, – пообещал Василий. – В тихом омуте черти водятся.

К ним подошел комиссар продотряда Забавников – высокий, сутулый кузнец – и по-отцовски положил руку на плечо Панова:

– Люди уже собираются.

К сходной избе группами и поодиночке шли мужики, тревожно поглядывая на повозку с пулеметом, стоявшую у амбара. Любопытные женщины сидели на завалинках ближайших домов. Шушукались, щелкая подсолнухи, сердито сплевывали лузгу. Ребятишки вертелись тут же, они успели выкупаться в грязном ручье у моста и теперь старательно приглаживали мокрые вихры.

Из сходной избы продармейцы вынесли ветхий качающийся стол, кое-как установили его на земле перед толпившимися кривушинцами, накрыли красным сатином. К столу подошли Панов и Забавников.

Василий стоял неподалеку. Глаза его отмечали каждое движение в толпе, он видел, что в стороне вокруг Сидора и Потапа собралась вся сельская знать и кое-кто из середняков. Беднота теснилась у самого стола, почесывая затылки и весело переругиваясь, а за спинами, словно прячась от света, гомонили, пыхтя самосадом, осторожные середняки...

– Товарищи крестьяне! – Панов поднял руку.

Толпа разом затихла, кто-то в задних рядах крикнул: «Погромче! Не слыхать!»

– Товарищи крестьяне села Кривуши! – заговорил ломающимся баском Панов. – Вчера по декрету рабоче-крестьянского правительства у вас в селе вместо кулацкого, контрреволюционного Совета создан революционный комитет беднейшего крестьянства. Председателем комитета бедноты избран фронтовик товарищ Ревякин.

Панов оглянулся на Василия, как бы указывая, что вот, мол, он, ваш председатель, а из толпы, оттуда, где стояли Сидор и Потап, послышались злые выкрики:

– Самозванец!

– Кто его выбирал?

– Мы не признаем!

– Совет есть, с нас хватит!

Панов отыскал глазами бедняков:

– Товарищи, вы выбирали комитет бедноты?

– Выбирали! Чего там скулят толстосумые? – ответил одноногий фронтовик Сергей Мычалин. – Кто там сумлевается? Иди суда! – И он поднял над головой суковатую палку, заменявшую ему костыль.

– Товарищи! Власть на данном этапе принадлежит только пролетариату и беднейшему крестьянству – самым решительным борцам против капиталистов и помещиков. Только эти классы обеспечат всему народу справедливость и мир!

– Обеспечили! Всех мужиков угнали воевать! – крикнул женский голос с завалинки.

– Слыхали! Голытьба нас обеспечит?! Ха-ха-ха...

– Товарищи! – Голос Панова стал жестким и злым. – Войну нам навязала Антанта. Капиталисты Америки, Франции, Англии испугались, что советская власть крепнет. Так неужели мы, русские люди, сдадимся на милость Антанты? Не будет этого! Неужели мы станем на колени перед свергнутыми классами? Нет, не станем! Смерть буржуям!

– Буржуи соль нам давали, а ты привез сольцы? – ехидно пропищал голосок со стороны.

– Вот прогоним беляков от Каспия – соли сколько хочешь будет у нас, товарищи! Так что все подобные выкрики на руку нашим врагам. Крестьяне должны держаться пролетарской власти, а не цепляться за сплетни мироедов. Товарищ Ревякин, зачитай список комитета бедноты.

Василий подошел к столу. Перечислив всех членов комитета, сделал небольшую паузу, окинул толпу строгим взглядом:

– Кто комитету не будет подчиняться – перед революционным законом ответит!

Забавников почувствовал, что эта угроза как-то придавила мужиков: нахмурились и без того хмурые брови, опустились недоверчивые, колючие глаза. Он натужно кашлянул, как бы предупреждая Василия, что теперь будет говорить он.

– Товарищи! Декрет о комитетах бедноты подписан Владимиром Ильичем Лениным. Сейчас товарищ Панов, начальник нашего отряда, расскажет вам про товарища Ленина.

Панов понял ход мыслей Забавникова: надо разрядить напряжение. Упоминание имени Ленина оживило толпу.

– А он его самолично видел али как? – спросил Юшка, протискиваясь в передние ряды.

– Да, товарищи, – с радостной улыбкой заговорил Панов, – я видел товарища Ленина и даже говорил с ним.

По толпе легко порхнул вздох удивления, люди заработали локтями, пробираясь ближе к столу.

Ораторы оказались окруженными плотным кольцом.

– Тады, милый человек, – попросил Юшка, – давай выкладывай все по порядку: какой он, что говорил, что наказывал?

– Ну, раз по порядку, так по порядку, – улыбнулся Панов. – Слушайте. Нас, питерских большевиков, направили с заводов на Тамбовщину для укрепления советской власти. Дали нам паек на дорогу, да что тот паек? Кое-кто детишкам оставил его дома. Один из нас не выдержал – гимнастерку на толчке у станции променял на хлеб. Узнали мы, спрашиваем: на что обменял свою большевистскую твердость? На кусок хлеба? Может ли такой человек думать о тысячах голодающих? Исключили мы его из своей дружины и в Питер вернули с позором.

– Ты про Ленина, про Ленина сказывай, – с нетерпением вставил Юшка.

– Доехали до Москвы, нас прямо к Ленину на беседу.

– Высокий он собой-то? – крикнул кто-то из задних рядов.

– Ростом он невысокий, товарищи, но великого ума человек. Одним словом, вождь мирового пролетариата и душевный человек. Глянул на меня – пуговицы, говорит, у тебя на шинели блестящие, крестьяне могут тебя за жандарма принять, срежь их. А я, надо вам сказать, в реальном учился раньше, шинель-то со мной и на завод пошла.

– Так про шинель и сказал Ильич-то? – удивился Юшка.

– Так и сказал. Спросил нас, кто бывал в деревне. Крестьян, говорит, не лезьте учить, как пахать, как сеять, они сами знают, а грамоте их учить надо обязательно.

– Вот это верно!

– Велел сказать вам, что в России сейчас многие города и целые губернии голодают. Верю, говорит, что крестьяне поймут нужды пролетариата, сдадут излишки хлеба, спасут революцию. И еще товарищ Ленин велел из собранного хлеба выделить часть местным беднейшим крестьянам и бывшим батракам.

– Вот, едрена копоть, даже про меня не забыл! – восхищенно крикнул Юшка.

– На прощанье каждому из нас руку пожал...

– А как же пуговицы-то? – спросил кто-то из задних рядов.

– Срезал я пуговицы с шинели в тот же день, – весело ответил Панов.

Этот веселый тон передался толпе, люди закашляли, зашевелились.

– А теперь, товарищи, разрешите зачитать вам обращение губернского продовольственного комитета.

Панов вынул из кармана печатную листовку, разгладил ее на столе и начал читать:

– «Крестьяне! Сытый голодного не разумеет, – говорит русская пословица, – но вы – крестьяне, вы, как никто другой, знаете, что такое голод! Русский пахарь, гнувший веками спину над тощей нивой, привыкший недоедать целыми веками, русский крестьянин знает, что такое голодная жизнь, и знает, как «хорошо» живется голодному человеку!

Крестьяне! Страна охвачена волной анархии, голод костлявой рукой охватил целый ряд губерний. России грозит не столько внешний враг, сколько внутренний враг – царь-голод!»

Он остановился, чтобы передохнуть, и, словно в ответ ему, в первых рядах послышался дружный тяжелый вздох.

– «Царь-голод воцарился над страной. В целом ряде мест на человека выдается по два-три фунта хлеба в месяц.

Так дальше жить нельзя!

Губернский продовольственный комитет вынужден организовать отряды, чтобы отбирать хлеб у кулаков и зажиточных крестьян. Хлеб признан государственным достоянием, и вы, крестьяне, должны помочь нам получить этот хлеб, вы должны заставить отдавать государству то, что ему принадлежит по праву, вы отдавали на алтарь отечества все, что у вас было, вы отдавали ваших детей, и вы же, знающие весь ужас голода, должны отдать свои излишки голодающим братьям...

Губернский продовольственный комитет знает, что крестьяне нуждаются во многих предметах первой необходимости, и он решил идти навстречу законным требованиям крестьян и принимает все меры к тому, чтобы получить побольше мануфактуры и железа для того, чтобы передать это тем крестьянам, которые дадут хлеб.


Крестьяне, вы знаете, что такое голод!

Дайте голодным хлеба!


Тамбовский губернский

продовольственный комитет».

Не успел еще Панов спрятать листовку в карман, как из толпы вышел Потап Свирин.

– Гражданы крестьяне! – крикнул он хриплым голосом. – Правду зачитал нам начальник! Сущую правду. Знаем мы, что такое голод, и не оставим в беде своих! Вы меня в Совет выбрали, и я от нашего опчества скажу: по пять фунтов со двора мы могем собрать. Правильно говорю?

– Правильно! Верно! – раздались голоса.

– Ты, гражданин Свирин, погоди голосовать-то! – крикнул в ответ Василий. – От общества будет говорить комитет бедноты. – И, уже обращаясь ко всем, продолжал: – Товарищи! Продотряд пришел к нам не милостыню собирать, а взять излишки хлеба у тех, у кого они есть.

– У кого они сейчас, излишки-то? – послышался пискливый голосок из толпы.

– Комитет бедноты поможет отряду искать излишки. Норма установлена на каждого едока до нового урожая. Сверх этой нормы – все надо сдать.

– А грабиловки не будет? – пробасил кто-то, прячась за спинами бедняков, и этот голос сразу возбудил толпу. Гул все нарастал, трудно было разобрать последние слова Василия.

– А ну! Тихо там! – грозно крикнул Андрей Филатов. – Хватит тараторить! Решать толком надо! Мы, комитетчики, предлагаем такую резолюцию. – Он вынул голубоватый листок из кармана и прочел: – «Мы, жители села Кривуши, сознавая всю тяжесть настоящего тяжелого момента, когда со всех сторон враги трудового народа ополчаются на нашу Октябрьскую революцию, когда эти гидры и толстосумы еще мечтают ездить на плечах трудового крестьянства и городских рабочих, мы заявляем: смерть всем буржуям, Коммуне слава! Долой всемирных разбойников! Да здравствуют труженики всего мира! Не дадим голоду задушить революцию, клянемся схватить костлявую руку голода и отвести ее от нашей революции, обязуемся сдать все излишки хлеба, а у кого их нет – оторвать от своего рта по десять фунтов с едока. Московские и питерские рабочие отвоевали власть у царя и помещиков, дали нам, крестьянам, землю, а мы дадим им хлеб, спасем их от голодной смерти. До нового урожая остались считанные дни. Доживем, товарищи! Дадим хлеб голодающим!»

– Кто за эту резолюцию? – крикнул Василий. – Поднимите руку!

Толпа притихла. Оглядываясь друг на друга, почесывали затылки, прятали руки в карманах, чего-то выжидая. На Юшку и других бедняков, поднявших руку, зашипели: «А вы чего давать будете? Блох своих?»

И вдруг там, где стояли Сидор Гривцов и Потап Свирин, замелькали над головами руки. Кривушинцы разом загомонили, затолкались, неловко и осторожно поднимая вверх крючковатые, черные от земли руки.

Взгляды Василия и Панова встретились.

Василий улыбнулся одними глазами, словно говоря: «Вот тебе и классовые бои. Враг очень хитер!»

...С вечера Кривуша настороженно притихла, а ночью заскрипели двери амбаров и зашуршали по высохшему за день навозу тяжелые шаги. Мужики прятали хлеб.

4

Кланя – так звали кудрявую рыжую плясунью, приглянувшуюся продотрядчику Петьке Куркову, – жила вдвоем с матерью, Аграфеной Ивановной, которую шутя прозвали Агромадой Ивановной за ее могучее телосложение и силу.

Кланя пошла в покойника отца – худенького мастерового Каллистрата. Каллистрат, как рассказывают, был бродячим жестянщиком. Бряцая засаленным ящиком с инструментами, он ходил по селам и выкрикивал: «Банки-жестянки, кружки-ведружки, ухваты-рогачи ко мне волочи!» Ему несли на починку железную утварь, он целый день сидел где-нибудь в холодке у хаты и стучал на все село своими железяками. Зарабатывал хорошо, но вдруг запивал, спускал все до копейки в шинке, угощая всякого встречного-поперечного. Когда не на что было пить, он выпрашивал чарку у мужиков, потешал их за это похабными рассказами или плясал по любому заказу.

Однажды в шинок зашла Аграфена, тогда еще молодая вдова. Мужики уважали Аграфену, даже побаивались ее силы. Ей уступили место у стойки. Она взяла полштофа водки для плотника, починившего ей рамы, и повернулась было к двери, но услышала знакомый противный голос Прони – богача, домогавшегося ее любви:

– Агашка! Посмотри, как жестянщик на пузе плясать будет!

Она оглянулась. Каллистрат стоял на коленях, держа руки за спиной, а ему в раскрытый рот, как в лейку, лили из чарки водку. Как только Каллистрат закрыл рот, Проня сделал свирепую гримасу и, схватив за чуб, ткнул жестянщика к земле:

– Пляши теперь на пузе!

Тот упал на живот, дрыгая ногами.

Аграфена подскочила к Проне и хлестнула по его скуластому лицу ладонью так, что он ударился головой о стенку. От изумления все ахнули.

Как щенка, за шиворот подняла Аграфена Каллистрата. Встряхнув, сказала:

– Пойдем со мной. – И потащила к двери.

За ней кинулся с кулаками Проня, но его схватили мужики, восхищенные поступком Аграфены.

С раскрытым от удивления и испуга ртом шел Каллистрат, покачиваясь из стороны в сторону, не смея вымолвить слова, будто у него отнялся язык. Может быть, ему сквозь хмель почудилось, что это родная мать тащит его с вечерки домой.

Проснулся в незнакомой избе, долго тер лоб, вспоминая вчерашнее. Аграфена вошла с кружкой в руке:

– Похмелись, Каллистрат, кваском... Отпился ты водки.

– Что так? – нехотя беря кружку, спросил он, вглядываясь в лицо Аграфены.

– У меня жить будешь. Струмент твой принесла от Алдошкиных, он в амбаре. Вот там и мастери. Когда в поле уйду, старуха моя за тобой досмотрит. Любо не любо, а на посмешку тебя не дам, не отпущу! У меня силы хватит! – И взяла из его трясущихся рук кружку.

– А коли я не согласный? – вяло спросил Каллистрат, передергивая плечами.

– А не согласный, то уходи из села... Совсем уходи! – угрожающе ответила Аграфена и вышла из избы.

Она дотемна пробыла в поле, а когда вернулась, Каллистрат мирно постукивал в амбаре, мурлыча какую-то песенку. Бабка зорко поглядывала на него из окошка...

И по селу засудачили бабы, завистливо поглядывая на Каллистрата: золотые руки в дом привела Агашка! Что ж ей не богатеть теперь!

...Когда народилась Кланя, Каллистрат первый раз за долгий перерыв напился пьяным. Аграфена простила ему на радостях.

Каллистрат стал заправским мужиком-хозяином, а нет-нет да и вскипит его бродяжья душа – сорвется и пьет. Однажды его и Аграфену пригласил сосед, Потап Свирин, на крестины. Аграфена отказалась и ушла на ручей полоскать белье. Вскоре Каллистрат прибежал за ней уже хмельной, дурашливый.

– Не галди, не пойду, – твердила Аграфена, продолжая азартно стучать тяжелым вальком по белью. Каллистрат расставил руки, желая прервать ее работу и обнять, но поскользнулся на мыльном помосте, угодил виском о сваю и свалился в воду. Аграфена вытащила его бездыханного, позвала людей. Стали откачивать, но Каллистрат был мертв. Аграфена увидела его остановившиеся глаза, побелевшие губы и упала в обморок.

...Клане было шесть лет, когда похоронили отца. Зачастил к ним сосед Потап Свирин. То утешить вдову, доказать ей, что она не виновата в смерти Каллистрата, то помочь по хозяйству, а то и просто в гости с сынком, которому прочил в невесты Кланю... Прочил, прочил, да и уговорил Аграфену отдать дочку ему в снохи. Только недолга была радость Потапа.

5

Петька Курков столовался у Аграфены. Однажды после ужина Кланя заманила Петьку в канаву, что за ригой, и, нацеловавшись досыта, вдруг спросила:

– Знаешь, я какая?

– Какая? – улыбнулся Петька.

– Полюблю – засохну!

– А что, никого еще не любила?

– Нет.

– А мужа-то?

– Да какой он был муж. Немощный, ледащий... раздразнил только, да и удавился.

– Как удавился?

– Да так... повесился в амбаре. Болезненный был. В мать, наверно. Она тоже померла недавно. А меня-то он любил! Страсть как! Ну и... видит, что не совладеет со мной... Я не хотела за него, да маменька заставила. Потапу угодить хотела. У нее с ним давно это... как свои все равно.

– Какой Потап? Свирин?

– Ага, сосед наш, вон его дом. – И она прижалась к Петьке, тиская его пальцы в своих мягких ладонях.

Потом, подняв на него жадные глаза, спросила:

– А ты не ледащий, Петя? – и лукаво хихикнула.

Он схватил ее на руки, закружил.

– Хочешь, утащу в ригу?

– Эй, эй, хватит баловать! – соскочила она с его рук. – Рано женихаться. Два дня знаешь, а норовишь все враз сцапать. – Она села на траву, кусая колосок. – Сядь лучше, расскажи про себя, какой ты?

– Какой? Полюблю – засохну! – передразнил он ее.

– Не похоже, Петя. Легкий ты на словах, по глазам вижу.

– На словах легкий, зато на деле тяжелый. Офицерье в Тамбове разоружал знаешь как? Влетаю в дом: кто тут который и почему? И наган на стол!

Кланя приласкалась к Петьке, положив голову на его грудь.

– А это что у тебя? – ощутив в нагрудном кармане какой-то предмет, спросила она и полезла рукой.

– Это, Кланя, я целый сад с собой вожу.

– Какой сад? – Она вынула небольшой черный кисетик.

Он отнял у нее, развязал.

– Видишь, семена? Осенью вернусь домой и сад посажу. Не простые тут семена, Кланя... ученый дал. А получилось чудно.

– Чудно? Расскажи.

– Я в Козлов хлеб с продотрядом привез из Никифоровки. Недавно это было совсем. Ну, пошел город посмотреть. Гляжу – сад большой. Яблочки, вишни. А я по садам с детства любил лазить. Эх, думаю, покушаю барского яблочка, ничего, что зеленое! Сойдет с голодухи. Цап с ветки и в рот, а из-за кустов дядька с седой бородкой: «Это что ж ты, разбойник, делаешь?» – «Ничего, говорю, барин, для революции на два зеленых яблочка пострадаешь!» И чавкаю себе спокойно. Он подошел и говорит: «Не барин я, а садовод, а, во-вторых, ты с опытных яблонь плоды сорвал, семян сколько загубил». – «Еще не загубил, говорю, вот наковыряю себе в карман и дома сад посажу». – «Темнота, говорит, кто же зеленые семена сажает? Идем, дам тебе хороших семян...» Отвалтузит, думаю, дома-то. Там, глядишь, у него подмога. «Идем, идем, говорит, не бойся». Эх, была не была! И чего у него там нет, мать честная! Достал он мне из разных пакетов по нескольку семеночков – и вот в этот кисетик. С меня дурь-то и слетела. «Прости, говорю, барин, то есть гражданин садовод. По темноте, по глупости забрел». Смеется: «Вали, говорит, сажай сад, товарищ красноармеец».

– Как интересно, Петя!

– Вот пойдешь за меня, вместе сад сажать будем, а то мои старики слабые стали, жениться мне пора.

– Ой, что ты! Куда я из родного села пойду? Завезешь да бросишь.

Петька недовольно вскочил с канавы, одернул гимнастерку.

– Эх, заболтался я с тобой, Кланя. Комиссар теперь проберет! – Потом, помолчав, добавил: – Завтра с вашего края начнем, с Потапа Свирина.

– У нас-то с маманькой не берите!

– Женщин мы не трогаем. А вот у Потапа ковырнем. Небось знаешь, где спрятал? – И он с улыбкой притянул Кланю к себе.

Она податливо повисла на его руках, нехотя проговорила:

– Чужую рожь веять – глаза порошить, Петенька.

– Все равно найду!

– Жадюга он, – уклончиво сказала Кланя. – Хоть и помогает нам, а жадюга. Ненавижу я его, как жук в навозе копается с утра до ночи. Небось и хлеб под навоз спрятал. Дня три коровник чистил. Неспроста.

Петька схватил ее на руки, поцеловал.

– Ох и хитрый ты, Петька. Засохну по тебе.

Петька донес ее до риги и, поставив на землю, убежал прочь.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Юшка ездил на своем коне, радостно дергал сшитые из обрывков кожи вожжи. Кто в эти дни мог сравниться с ним счастьем?

Он и не подозревал, что так много найдется любителей на его подводу. Тому отвези, того привези, и все что-нибудь платят. Вот когда зарабатывать начнет Юшка! Не то что у Сидора.

Хорошо вдовушки угощают самогонкой, щедро, язви их корень! Частенько стал Юшка возвращаться с извоза пьяным. Панька распрягал лошадь, ругал отца, а тот и не думал обижаться. Влетал в хатенку с плясом: «Ходи, изба, ходи, печь, хозяину можно лечь, можно лечь, можно спать, можно женушку обнять!»

Но на этот раз Юшка перебрал, видно. Заснул прямо на телеге. Лошадь стояла у плетня, лениво доставая губами густую траву.

Продотрядчики шли мимо. Петька Курков подошел к телеге.

– Эй, братцы, да это Юшка спит! Мертвецки пьян! Летит его батрацкая душа в рай, а мы ее ждем в Совете. Вот какой он нам помощник. Ну, погоди, пьянчуга, сейчас мы тебя проучим. Хлопцы, айда сюда!

Аккуратно сняли Юшку с телеги – он только буркнул что-то, дрыгнув ногой, – положили у плетня и привязали его за веревочный пояс к колышку. Сели на телегу и поскакали к дому Потапа.

Василий, Андрей Филатов, Сергей Мычалин уже были во дворе Потапа и жарко спорили с недавним председателем Совета. А из сеней испуганно выглядывали две худенькие дочери хозяина.

Василий зачитал решение комитета бедноты: у Потапа Свирина реквизируется одна лошадь для вдовы красноармейца, погибшего на фронте.

– Что ж, – тяжело вздохнул Потап. – Вдове нужна лошадь. Ребятишек куча. Я сам хотел ей отдать. А хлеба больше нет. Сход решил по десять фунтов с едока – я по двадцать отвез. Вон, спроси у Сергея. Отвез я, Сергей?

– Верно, привез вчера, – ответил Сергей, шагнув деревянной ногой к Потапу. – Только ты што ж себя со всеми равняешь? Сход для середняков постановление сделал, а не для кулаков.

– А меня кто же в кулаки-то записал? Я Аграфене каждый год помогаю. Спроси ее, сколько хлеба ей дал? Вон он, мой хлебец, где.

– Не ври, Потап! – крикнул Андрей Филатов. – Знаем, сколько у тебя было хлеба и сколько Аграфене дал. Спрятал сколько, вот про што скажи!

Потап покачал головой:

– А еще правду ищем, мужики! Сами правду топчем!

– Ах ты кровосос! – вспылил Сергей Мычалин и закостылял на деревянной ноге к Потапу. – Ты правду трогаешь? А есть она у тебя? А ну ставь свою правду рядом! – И он вскинул деревянную ногу на порог. – Моя правда вот она, ее видать! Всем видать! А твоя где? Ну?

Во двор с гиком влетел на подводе Петька Курков с товарищами.

– Привет беднейшему крестьянству и его деревянной ноге! – весело крикнул Петька, видя, как Сергей задрал ногу на порог. – Мы готовы грузить хлеб гражданина Свирина.

Василий узнал Юшкиного коня и с тревогой спросил Петьку:

– А тесть где?

– Спит у плетня. Пьяный в доску.

Потап криво усмехнулся, Василий заметил эту усмешку и грозно шагнул к нему.

– Хлеб излишний показывай!

– На свою голову окстил крестничка, – пробурчал Потап, глядя мимо Василия.

– Ты зубы не заговаривай! Говори, куда спрятал хлеб?

– Вон он, в ларе. Сами видали. Я не прячу.

– Норму оставил, а остальной где? Где, спрашиваю?!

Потап молчал.

Петька подошел к Потапу, легонько дотронулся до его плеча пальцами и вкрадчиво спросил:

– Так, значит, нет лишнего хлебца, папаша?

– Нету, нету, – ища поддержки, ответил Потап. – Все у меня на виду, сынок.

– Крест положи на живот, – приказал Петька.

Потап помедлил, покосился на продотрядчика, но перекрестился.

– Та-ак, – раздумчиво протянул Петька. – А если найду? – И пытливо уставился на Потапа.

Тот несколько мгновений колебался, потом выдохнул:

– Ищи.

– Так... Значит, папаша, если на твоем дворе я хлеб обнаружу, то он не твой. Ведь мог сосед зарыть у тебя во дворе? Конечно, мог! Ну и тогда хлебец этот будет принадлежать голодающему пролетариату! – Засучив рукава, он оглянулся, ища глазами лопату. – Ишь и лопаточки не видать у тебя на дворе, папаша. Сломалась, что ли? Или сосед утащил, когда хлеб зарывал?

– По суседям ходит лопатка, – нехотя ответил Потап. – Эй, Мотька! – крикнул он дочери. – Где наша лопата?

– Я почем знаю! – злой голос из сеней.

– Дяденька, сходи, пожалуйста, к соседям за лопаточкой, – подчеркнуто вежливо попросил Петька Алдоню Кудияра.

Пока Алдоня был у соседей, Петька разыскал вилы у дверей и зашагал по двору, втыкая их в землю. Потом остановился у кучи свежего навоза, покрутил рукой перед носом, понюхал, как фокусник, и с силой воткнул вилы в навоз.

– Све-ежий навозец. И духом хлебным отдает.

Потап нетерпеливо переступил ногами, отер рукавом взмокший лоб:

– Чего навоз-то разваливаешь? Складывать за тебя кто будет?

Петька оглянулся, подождал, что еще скажет Потап. Вдруг решительно скомандовал:

– А ну, братцы-пролетарцы, налегни на вилы, на лопаты! – И заработал вилами.

Через несколько минут под навозом обнаружилась старая дверь. Петька, вспотевший, но радостный, дурашливо наставил вилы, как винтовку, и гаркнул на дверь:

– А ну, кто тут который и почему?

– Вот он куда запрятал! – Василий поднял дверь. – Вот где хлебец гноят, проклятые!

Потап осел на порог, схватил себя за волосы и зарыдал:

– Грабители! С голоду уморить хотите!

Вслед за ним заголосили его дочки.

Петька вынул первый мешок из ямы и с улыбкой сказал:

– Смотрите, братцы, как о соседском хлебе убиваются!

Пять мешков быстро очутились на подводе. Василий подошел к Потапу, протянул бумагу и карандаш:

– Распишись, контра... Пять мешков. А за обман народа с тебя еще контрибуцию слупим! Завтра решение представим. – И, подождав, пока Потап накорябал трясущейся рукой буквы, жестко сказал: – Выводи коня!

2

Маша увидела отца у плетня и – к нему.

– Батя, батя! – испуганно закричала она.

Юшка хотел было вскочить, но почувствовал, что кто-то его держит за пояс.

– О господи, что с тобой, батя? – Маша отвязала его от кола.

Юшка протер глаза:

– А где вороной, Манюшка?

– Какой вороной?

– Да повозка моя!.. Я на телеге ведь был, помню.

– А кто привязал тебя к плетню?

– Не знаю. Конокрады увели? А-яй-яй, голова садовая! Догулялся!

– Идем домой, папаня. Может, Панька распряг? – Маша помогла встать ослабевшему отцу и повела под руку домой.

Авдотья привыкла видеть Юшку таким – она не удивилась, не стала ругать. Кинула молча на лавку полушубок. Юшка повалился на лавку и застонал от головной боли.

В избу вошли Василий и Панов.

– Ты что же, отец, Сидору продался? – подошел Василий к тестю. – За гнилую телегу душу продал? Эх, ты!

Юшка откашлялся, хрипло заговорил:

– Васятка! Мать твою бог любил, вороной пропал. Конокрады увели, а меня к плетню веревкой привязали.

– Эх ты, вороной-пегий! Скоро и самого к Сидору под печку черти затащат. Цел твой вороной. На нем мы пять мешков хлеба от Потапа привезли. Почему не явился с подводой? Решению комитета не подчиняешься? Завтра к Сидору поедешь с нами.

Юшка с тревогой уставился на Василия:

– Это зачем меня-то к Сидору? Я у него полжизни батрачил, другого найдите.

Василий покачал головой и с укором сказал:

– Дешево же ты ему продался! За гнилую телегу! А мы ведь ее все равно реквизировали у него. Не дождался ты. Вот и постановление комитета есть. – Он достал лист бумаги из кармана, прочел: – Телегу кулака Гривцова реквизировать и передать бывшему его батраку Олесину Ефиму Петровичу.

Юшка осоловело смотрел на бумагу, которую читал Василий.

– Его надо в подкулачники записать. Все улики налицо, – подсказал, улыбаясь, Панов.

– Это кого в подкулачники? – приподнялся Юшка. – Варить-то вари, да посолить не забудь! Ты еще ростом мал, сынок, чтобы меня подкулачником обзывать. Я самый что ни на есть батрак, – разозлился он.

– Эх, отец, отец, из стороны в сторону ты качаешься, то к нам, то к Сидору, – с укором сказал Василий. – А я-то тебя чуть не богатырем почитал.

– Закачаешься, – жалобно ответил Юшка. – Один я, што ли, качаюсь? Вся Расея-матушка качается от власти к власти.

– Ну, тогда вот что. – Василий твердо положил руку на стол. – Впрягайся в телегу сам и езди. Может, тебе Сидор и лошадь даст. Пошли, товарищ Панов.

Авдотья кинулась на колени:

– Помилуй, Васенька, помилуй его, дурака непутевого. Верно ты говоришь, продался он за телегу да за эти... как их, – запнулась она.

– Ну, говори, говори, мамаша, – поднял ее Василий с пола. – Чего еще подарил ему Сидор?

– Да барахлишко принес ему... спрятать, а потом совсем отказал.

– Что за барахлишко?

Маша метнулась к отцу.

– Да что же ты, папанька, делаешь? Сам ведь рассказывал... Из Тамбова, грабленое! Тимошка грабил.

– И ты молчал?! – подступил Василий к Юшке.

Юшка безнадежно заскреб свой затылок:

– А ну, Васятка, зачти еще разок этую бумажку.

– Слушай, слушай, прочту еще разок: «Кривушинский комитет бедноты постановляет зарегистрировать вороного мерина, приведенного из Козлова, за крестьянином Олесиным Ефимом Петровичем. Телегу кулака Гривцова реквизировать и передать бывшему его батраку Олесину...»

– Этую бумагу, завтра первым делом зачти, а потом уж я... все выскажу, мать его бог любил.

Василий недоверчиво поднял на него глаза:

– Ничего не скроешь?

– Все выложу! Только мерина приведите.

3

Сидор стоял среди двора и молча наблюдал за людьми, входившими в его ворота.

– Здорово, Юхим Петров! – поприветствовал Сидор Юшку.

– Здравствуешь, коли не хвастаешь, – грубо ответил Юшка. – С непривычки уши закололо.

Сидор настороженно оглядел Юшку, кашлянул. Василий срывающимся от злости голосом сказал Андрею:

– Читай решение комитета.

Андрей зачитал бумагу нарочито медленно, почти по слогам, чтобы дать Юшке прийти в себя.

– Опоздали вы со своим приказом, – ухмыльнулся Сидор. – Я без вас об нем порадел. Он давно на моей телеге вдовушек катает.

– Не порадел, а купить норовил! – не выдержал Василий. – Купить норовил, чтобы он подлость твою против революции не выдал.

– Это какую подлость? – побледнев, спросил Сидор и обернулся к Юшке: – Юхим, что он мелет, твой зятек-то, а?

– Не мелет, а правду говорит! – Голос Юшки неестественно зазвенел от волнения. Он сорвал с головы картуз и, распаляя себя, бросил его под ноги: – Ты мои мозоли считал, когда я на тебя хрип гнул? Телегой мне глотку заткнуть хотел, когда у своего горла веревку почуял! – Юшка наклонился и перешагнул через свой картуз, направляясь к Сидору. – Тимошка барахла награбил, а ты прятать мне принес?! Панька! Неси барахло! – крикнул Юшка, и из-за ворот с узлом выскочил его сын Панька.

Юшка развязал платок, и оттуда вывалились сапоги, туфли, красные галифе.

– Вот они, обуванки-одеванки городские! Судить его надо по всем статьям, мать его бог любил! Гражданы-товарищи, хватит нам хрип на него гнуть! Судить!

Сидор вдруг рванулся к Юшке и изо всех сил ткнул кулаком в зубы:

– Будь ты проклят, холоп!

Сидора схватили продотрядчики. В избе, у окна, диким голосом вскрикнула жена Сидора. А Юшка медленно встал, отер с губы кровь.

– На, пощупай и мой кулак! – Шагнув к Сидору, ударил жилистым железным кулаком по уху и, обернувшись к мужикам-комитетчикам, устало добавил: – Первый раз за всю жизню человека ударил.

– Да какой он человек? Змей он ползучий, – крикнул Сергей Мычалин.

– В Тамбов его, в Чеку!

– Имущества лишить грабителя!

Быстро запрягли жеребца. Связанного Сидора положили на телегу, Юшка сам напросился в кучера.

Сидор лежал на спине головой к передку, а по бокам сидели продотрядчик с винтовкой и Юшка.

– Все забыл, ирод! Помещика вместе разоряли, а теперь что делаешь?

– Туда вместе шли, правда. А оттуда врозь, ты на подводу воз навьючил, а я на руках икону принес да косу ржавую...

– Бога побойся, Юшка, – уже зловеще поднял голову Сидор. – Господней расплаты остерегись!

– Мы всю жизню расплачиваемся. За каждый шаг свой ответ держим. На тот свет я не собираюсь, а на этом тебе расплата пришла! За все мои слезочки, за все мозолики!.. Эй, но! Воронок, поднатужься!

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Петька Курков постучал в знакомую дверь и дурашливо крикнул:

– А ну, кто тут который и почему?

Кланя открыла дверь и кинулась к нему на шею.

– Что ты, что ты... матушка увидит! – забеспокоился Петька.

– Не увидит, Петенька! Одни мы тут. Потап ее увел. Об уборке сладиться пошли. Завтра ведь хлеб жать пойдем. Тогда я уставать буду, Петя.

Он поцеловал ее и взял на руки.

– Пойдем на свою канаву.

Кланя торопливо замкнула дверь и юркнула на подворье.

За ригой – поросшая густой травой канава, а за канавой – стена ржи. Задумчиво шелестят тяжелые колосья от тихого вечернего ветерка, навевая радостное ощущение полноты жизни...

Кланя положила рыжую голову на колени Петьки. Закрыв глаза, она мечтала о своем, бабьем, а Петька чиркал спичку, прикуривая цигарку.

– Хоть коробком спичек одарил бы, – тихо, просительно сказала Кланя, – ночью дома зажечь свечку нечем.

Петька осторожно просунул руку ей за пазуху и, щекоча груди, уложил там коробок спичек.

– На, не жадный я.

– А тебе-то...

– Нам дадут еще. У меня и кремень на случай есть.

– Постой, постой, тише, – шепнула она. – Мне почудилось, во рже есть кто-то.

– Трусиха. Это мышей кошка ловит. – И он пустил ей в лицо струю дыма.

Кланя закашлялась, отвернулась. Петька затянулся еще раз, погасил окурок и склонился над Кланей, жадно целуя ее...

Сзади метнулся кто-то. И не успел Петька обернуться – острый нож вонзился ему между лопаток...

Увидев, как Петька повалился на спину, раскинув руки к ногам двух черных ссутулившихся людей, Кланя дико вскрикнула и покатилась на дно канавы.

2

Очнулась Кланя в каком-то амбаре. Под нею была подстилка, разостланная на сене. Огляделась. Во все щели пробивались лучи утреннего солнца. Вспомнив все, вскочила на ноги и кинулась к двери.

Дверь заперта. Кланя забарабанила кулакам:

– Откройте! Эй, кто там, откройте!

Никто не отвечал.

Кланя заглянула в щелку. Незнакомый дом. И дальше все незнакомо.

«Убили Петю, убили», – неотвязно стояло в голове, раздирая страхом и болью Кланино сердце.

Она поглядела наверх. Железная крыша над глухими рублеными стенами. Неужели никто не услышит? Надо кричать еще и еще! И Кланя кричала что есть мочи.

Но никто не отвечал, никто не подходил к амбару. Кланя снова припала к щелке, внимательно разглядывая подворье, и вдруг оно ей показалось знакомым. Приникла к другой щели, откуда виднее дверь дома.

На пороге сидела девочка и, ковыряя в носу, поглядывала в сторону амбара.

– Девочка! – закричала Кланя. – Девочка! Подойди поближе. Что же ты, не слышишь, как я кричу?

– Слышу, – тихо ответила та. – Ты сошла с ума, мне Мирон сказал. Кричи сколько хочешь. Завтра он тебя в Танбов увезет. А сейчас они в поле все ушли. Одна я тут.

Мирон? Племянник Потапа? Так это дом Потапова брата! И ей все стало ясно. Они, они убили Петьку! Сумасшедшей объявил, чтобы никто не подошел к амбару!

Она беспомощно села у дверей и, прижав голову к коленям, затряслась в горьких рыданиях. Что-то твердое почувствовала на груди... Спички, коробок спичек! Петькин подарок! Она вынула коробок из-за пазухи и, еще не сознавая, для чего, подтащила к дверям охапку сена.

Руки тряслись от страшной решимости – спички ломались. Наконец – огонек! Она встала на колени, принялась раздувать, но пламя и без того взметнулось во всю дверь. Кланя отступила от огня, наблюдая за красными языками, и чем дальше отступала, тем яснее начинала понимать, что толстая амбарная дверь сгорит и упадет не раньше, чем выгорит в амбаре все. Она кинулась тушить, отбросив горящее сено ногой от двери. Но пламя переметнулось на сеновал.

Лицо Клани исказилось от страха...

И, помимо воли, вырвался истошный дикий крик:

– Люди! Помогите! Помоги-и-те-е!

3

Аграфена была недовольна, что допоздна задержалась у кума. Ругала захмелевшего Потапа, а он отмалчивался, сопел. У калитки они разошлись. Аграфена тихо подошла к окошку своего дома, постучала. «Спит как убитая! Нацеловалась, бедовая...» И снова постучала. Дернула дверь. Зашла со двора, протянула руку на перекладину и – обмерла: ключ лежит над дверью, Значит, ее нет дома? Негодница!

Аграфена вышла за ригу, громко позвала. Тихий шелест ржи был ей ответом.

Не заходя в дом, она побежала к Потапу.

Тот пугливо и нехотя открыл дверь.

– Найдется, найдется, куда она денется. Шашнями, гляди, займается... Ну, я спать, спать... завтра чуть свет в поле. И ты не проспи.

Аграфена вернулась домой, подождала еще, а дочери все не было.

Обошла еще раз подворье. Позвала. Никого. И – кинулась в продотряд...

Искали по всему селу, прочесали все задворки, но Клани и Петьки нигде не нашли.

На рассвете Панов приказал обойти все дворы и объявить крестьянам, чтобы искали по полям.

...А Петька лежал во ржи, недалеко от села, на участке Ревякина Захара. Лежал на спине с распоротым животом, из которого торчал пучок спелой ржи. Голубые холодные глаза его смотрели в чистое, залитое летним солнцем небо, полуоткрытый рот будто хотел произнести какое-то очень нужное слово. В ногах валялся пустой кисетик из-под семян. Семена, рассыпанные убийцами, затерялись в рыхлых комочках влажной от утренней росы земли.

Захар нашел Петьку по широко примятому следу во ржи – нелегко было тащить его убийцам! Увидев труп, Захар остолбенел и долго не мог сойти с места, только крестился и шептал молитву. Потом кинулся к телеге. Схватил вожжи и погнал лошадь к селу.

4

Запыхавшийся, потный, прискакал в волостной Совет Панька Олесин и сбивчиво рассказал секретарю Совета о случае в Кривуше.

– Комиссар Панов велел позвонить в Тамбов, чтобы чекисты приехали скорее.

Секретарь долго крутил ручку аппарата, чертыхался, а Панька нетерпеливо переминался с ноги на ногу, умоляюще заглядывая в глаза секретаря.

Наконец Тамбов ответил. Панька дождался, пока секретарь повесил трубку, поблагодарил его и опрометью выскочил из избы.

Назад ехал тише. Запаленный конь кашлял, мотая головой. Панька знал, что отец теперь неделю будет отчитывать его за быструю езду. Пусть! Панька готов на все... Ведь от него зависит сейчас и судьба Клани, ее будут искать чекисты. Панька не знал, как назвать свое чувство к этой бойкой молодухе, только понимал, что ему будет и жизнь не в жизнь без нее. Он даже не ревновал к Петьке – пусть только она живет!

В Ивановке Панька остановился у большого колодца, влил воды в корыто, прибитое к колодезному срубу, и напоил коня.

– Люди! – донеслось до его слуха.

Панька насторожился, схватил повод.

– Помоги-и-те-е! – Охрипший голос просил, умолял.

Панька вскочил на коня. А конь не хотел больше скакать. Панька изо всех сил бил пятками по бокам, направляя мерина на крик, но тот продолжал бежать легкой трусцой.

За поворотом Панька увидел дым над амбаром и совсем близко услышал:

– Люди, помогите!

Соскочил с коня, подбежал к двери. Увидев замок, заметался, ища что-нибудь тяжелое. Стареньким ломом поднятым в траве, Панька сбил замок и распахнул дверь. К его ногам ничком упала обессиленная женщина с растрепанными волосами.

А в амбаре с притоком свежего воздуха взметнулось к самой крыше пламя.

Девчонка, сидевшая у дома, взвизгнула и побежала вдоль села.

Панька оттащил женщину от амбара, посадил ее и вдруг испуганно отпрянул: перед ним была Кланя. Та самая Кланя, которая снилась ему всегда, та самая...

Кланя безудержно кашляла, еще не в силах поднять лицо на своего спасителя. Панька помог ей стать на ноги.

– Паша... это ты? Скорее отсюда... Убьют...

Он подвел ее к коню, подсадил, велел держаться за гриву. Дернув повод, побежал к лощине...

В перелеске, неподалеку от Светлого Озера, Панька остановился и, виновато улыбнувшись, сказал:

– Передохну чуточку.

Кланя слезла с коня, села на траву. Слезы радости потекли по ее лицу.

– Не плачь, Кланя, – тихо попросил Панька, – чего ж теперь. – И по-мужски сдвинул брови к переносице.

Она медленно поднялась, глядя на него немигающими влажными глазами, и горячо поцеловала в губы...

– Милый Пашенька, спаситель ты мой, родненький! Куда ж мне теперь деться?

– Домой отвезу, Кланя...

Из-за леса донесся набат, – видимо, в Ивановке звали людей на пожар.

– Нет, нет, – испуганно проговорила она, – домой не вернусь. Боюсь чего-то, сама не знаю...

– Домой надо, Кланя.

– Нет, нет, Паша, милый, не пойду домой. Увези меня в город, спаси меня! Как мать за тобой ходить буду, голодная согласна жить, не бросай меня одну! Погибну одна!

Панька смотрел на нее широко открытыми глазами и почти не слышал ее слов; его впервые в жизни поцеловала женщина.

5

Панька остановился у сходной избы и позвал Василия.

– Ты где так долго пропадал? – недовольно спросил Василий. – Позвонили?

– Позвонили. Приедут. Дядя Вася, отойдем подальше. По секрету надо. – Ведя в поводу коня, Панька пошел от сходной избы и заговорил сбивчиво, торопливо, непонятно...

– Ты что, пьян, братец? – остановил его Василий и недоуменно взглянул в глаза.

– Крест святой, правда, дядя Вася... Она на Светлоозерском хуторе осталась, у тети Сони Елагиной.

– Откуда ты тетю Соню знаешь? – смутился Василий.

– Мы с тетей Настей вашей прошлый год у нее были. Мельница стояла, мы за мукой туда ходили.

– А почему ты сюда Кланю не привез? Она сама рассказать должна.

– Боится она, дядя Вася, трясется вся. Погибну с голоду, говорит, а не пойду в Кривушу. – И едва слышно добавил: – И я с ней в город ухожу.

– И ты? Зачем?

– Нельзя ее одну отпускать, дядя Вася... Сделает что-нибудь над собой с тоски-то. Хочет, чтобы я с ней всегда был. – И Панька, краснея, опустил голову.

– Любишь? – коротко и тихо спросил Василий.

– Не знаю, дядя Вася. Только нельзя ее бросать одну. А рассказать она и в городе может. Мы прямо в Чеку сразу пойдем. Пока у Парашки остановимся, я с собой провиант возьму.

– Отведи коня домой, простись с матерью.

– Нельзя мне прощаться с мамкой, заревет она. Лучше ты ей опосля скажешь.

– Ну ладно. Зайдешь ко мне. Записку в Губисполком дам, работать вас устроят.

– Спасибо тебе, дядя Вася. – И Панька одним махом взлетел на коня.

Через полчаса Панька с сумкой за плечом стоял у окна дома Ревякиных. Василий вынес записку, проводил до канавы, за которой начинался большак, и крепко поцеловал его.

– Ну иди, Паша, береги Кланю.

И добавил, когда Панька отошел подальше:

– Тете Соне поклон передай.

6

На другой день в избу Аграфены вошли двое чекистов и члены комитета бедноты. Василий подробно повторил Панькин рассказ.

– Господи, господи, – твердила Аграфена, – припомнить дайте, дайте припомнить. – Она смотрела в одну точку и все твердила: – Дайте припомнить... Да, да! – И наконец подняла глаза. – В тот самый день! Знал он! Знал, кобель! Все знал! – закрутила головой, запричитала. Потом встала с лавки. – Идемте! – И шагнула к двери.

По ступенькам Потапова дома поднималась медленно, тяжело переставляя ноги, будто все еще обдумывая что-то. В дверях избы качнулась, но собралась с духом и хрипло, словно кто сдавил ей горло, спросила:

– Ты знал, Потап?

Потап увидел за ее спиной чекистов, крестясь, попятился в передний угол к образам – настолько была страшна в этот миг Аграфена.

– Кобелиную свою любовь мне носил, стервец! На, возьми ее назад! – Она вцепилась в его горло огромной своей рукой.

Потап ударился головой об икону. Зазвенело разбитое стекло, замигала качнувшаяся лампадка.

Мужики едва оттащили Аграфену, но острые ее ногти успели глубоко расцарапать горло Потапа. Он сидел на лавке, тяжело дыша и размазывая рукой кровь на горле.

Аграфена вырывалась из рук мужиков, тащивших ее к двери, выкрикивала Потапу проклятья, топая огромной ногой:

– На край света беги, Потап! В землю зарывайся! Убью, задушу все равно, стервец поганый! Не жить нам вдвоем на этом свете! Чего вы меня держите? Убейте его! Или меня убейте!

Когда двое с винтовками подошли к Потапу, она еще злее закричала:

– В канаву его! В канаву!

* * *

«Дорогой товарищ Ленин! – писал Алексей Панов в Москву. – Вы просили писать Вам. Вот я и пишу. Назначили меня начальником продотряда. Комиссар у меня – пожилой, опытный рабочий, он прибавляет, что нужно, к моей молодости. Хочу поделиться своими впечатлениями. В деревне со времени организации комитетов бедноты началась гражданская война. На историческую арену вышел новый класс – деревенская беднота, – так ли я понимаю события? Этот класс помогает нам в сборе хлеба для революции и воюет против кулаков.

Кулаки зверски убивают наших. Из нашего отряда погиб веселый паренек тамбовского завода Петр Курков. Мы схоронили его со всеми почестями. Собралось на похороны несколько сот крестьян. Мой комиссар выступал с речью. Крестьяне молчали.

С крестьянами работать очень трудно, непонятные они какие-то для меня, но я стараюсь понять, как советовали Вы.

Завтра поведу свой отряд в другое село. Клянусь, что и там выполню задание партии честно. Вагон хлеба добудем!

До свидания, товарищ Ленин.

Питерский рабочий – Панов».

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

За Кривушей, на взгорье, – барская усадьба и ветряная мельница. Теперь там нет барина. По пустым комнатам рыскают мыши, и только в одной из пристроек сентябрьскими вечерами горит лампа. Там живет с семьей бывший управляющий австриец Пауль, который согласился работать на мельнице: «Людям мололь муки». Он добросовестно собирал батман и добровольно взялся взвешивать зерно, которое возил в амбары Кривушинский комитет бедноты с артельного тока. А по вечерам Пауль радушно угощал кренделями «собственного изготовления» сторожей комитета бедноты, охраняющих амбары.

Всех помольщиков Пауль встречал улыбкой и всем говорил: «Я поздравляль вас с короший урожай».

В один из теплых дней бабьего лета на мельнице было шумно, празднично. На этот раз приехало много женщин, они то заливались смехом, шушукаясь на подводах, то пели песни – раздумчивые, тягучие, зовущие куда-то далеко-далеко, где все новое, другое, хорошее...

Мужики, сгрудившись у дверей, вспоминали разные истории, не забывая зорко следить за «чередом». Акимка Грак, разудалый парень с отвисшими губами и синяком под глазом, уже в который раз с наслаждением пересказывает последнюю драку на престольном празднике:

– Он меня задел? Задел. И я поперву слегка его пхнул. Он не отстает, Не лезь, говорю, а то искалечу. Не унимается... Тут я его... кэ-эк плюхну в хрюшку – носопырка-то его и хрясь! Кровища кнутом заплетается. Хватит, думаю, пора пожалеть. Поднял его шапку, надел на него. Иди, говорю, пока в ярость опять не взошел.

Соня Елагина смолола свои два мешка и сидела с теткой на подводе, ожидая соседей, чтобы вместе ехать домой. Она молча грызла семечки, презрительно наблюдая за мужиками.

Не мил ей никто после той радужной встречи с Василием. Почему он какой-то другой? Не грубый, как эти, а... Какой же он? И сама не могла ответить, только тихо улыбалась... И ведь видела-то всего один раз, а готова искать хоть на краю света.

Акимка Грак со своим бахвальством чуть не прозевал очередь, кинулся к мешкам. Кряхтя и гримасничая, он заковылял, перегнувшись под мешком, к весам.

– Грак, иди подкрепись, – потешались над ним бабы. – Соску иди пососи, припасла для тебя!

– Ох и тяжел, бабы, новый хлеб! Ни в жисть такого не таскал, – незлобиво ответил Грак, вернувшись за вторым мешком.

– Это тебе с перепугу показалось, – съязвила грудастая баба. – Наверное, продотряд увидел и животом ослаб.

– А вон они и вправду едут! Васька Ревякин со своей босотой.

– Тащи, Грак, скорей, а то отберут.

– Тоже, видать, на мельницу... Гляди, без очереди норовят.

– А то как же! Так их и пустили!

Соня оглянулась, увидела Василия, шагающего рядом с первой подводой. Рука потянулась к платку, чтобы поправить прическу, сердце бешено заколотилось.

Грак посмотрел на обоз и хихикнул:

– Да это наш Васюха, хлеба краюха! Какой же от него страх! Пусть кулаки трясутся, он на них зол, а я к нему скоро в армию запишусь! – И побежал со вторым мешком к весам.

– Продотряд не собирается уходить? – спросил кто-то.

– Незаметно. Нового хлебца много, весь на учет ставют.

– Весь заберут, – отрешенно покачал головой седовласый старик.

Василий подошел к мужикам, поздоровался, прикурил.

– Ты, Василий Захаров, говорят, совсем закомиссарился, – грубовато сказала та же грудастая баба, что пугала Грака продотрядом.

– Здравствуй, тетя Уля, – вежливо ответил Василий, окинув взглядом всех женщин. Глаза его искали кого-то в толпе.

– Гля, гля, девки, – заворковала тетка Уля, – он еще не совсем закомиссарился. Ишь как на вас глаза пялит! Выбирает, знать.

Василий заметил Соню, но не показал виду. Шагнул к весам, где стоял австриец Пауль с мужиками:

– Как идут дела?

– Корошо, очень корошо! Вас, Ревякин, сейчас прикажете? – подобострастно спросил Пауль.

Василий оглядел выжидающие лица мужиков и громко, чтоб перекрыть шум жерновов, ответил:

– В общий черед станем.

Мужики довольно крякнули, отозвали Василия к возам, угостили новым самосадом.

Когда Сонина тетка тронула свою лошадь вслед за светлоозерскими мужиками, Соня спрыгнула с телеги, быстро подошла к Василию. Ее решительный, требовательный взгляд удивил его.

– Здравствуй, Соня...

– Здравствуй, Вася, – и молча смотрит не отрываясь, будто ласкает его лицо ресницами.

– От Клани новость какая?

– Нет, – усмехнулась она, – так, подошла поглядеть на тебя.

Потом нехотя отвернулась и пошла за подводой.

Насмотрелась и ушла. Больше не оглянулась ни разу. Зачем подходила? Что выискивала на его лице? Что хотела сказать и не сказала? А может, сказала, да не расслышал, не понял?

Василий смотрел ей вслед, пока не скрылась из виду, а когда скрылась, почувствовал себя так, будто она отняла у него что-то, взяла вот сейчас, здесь, не дотрагиваясь до него, взяла! Унесла с собой. И не будет теперь Василию покоя...

– Да... в такую красотку и влюбиться не грех, – положив руку на плечо Василия, сказал Андрей Филатов. – Только Маша твоя не хуже.

Василий сделал вид, что недослышал.

– Пойдем пока имение барское посмотрим, – сказал он. – Ведь власть мы с тобой как-никак. Может, тащат оттуда что. А нам коммуну тут создавать. – И первый зашагал от мельницы к усадьбе.

2

Недаром светлоозерцы говорят про Соню Елагину, что она пошла в мать.

Ее родительница – дворянка Глафира Алексеевна – была гордой, своенравной красавицей. Захватив своего мужа, помещика Бибикова, с горничной, она презрительно плюнула ему в лицо, напилась с горя коньяку и в ту же ночь выехала в Тамбов, к брату. Кучер Еремей, который за большое вознаграждение согласился ехать ночью, на середине пути уговорил барыню заночевать в хуторе – дорогу начинала затягивать метель. Продрогшую хмельную помещицу на руках внес в горницу высокий, сильный вдовец – ставщик Макар Елагин.

Ночью, в пьяном угаре, Глафира Алексеевна с мстительной, горячей страстью отдалась Макару, а утром уехала, даже не подняв на него глаз. Еще тоскливее потянулись ямщицкие дни, уже и забыл Макар о чудаковатой барыньке, как нежданно-негаданно прискакал кучер Еремей.

– Барыня тебя кличет, Макар. Помирает она. Дочь у ей народилась... от тебя будто.

Всю дорогу Макар молча вздыхал и крестился. Потом, как во сне, брел по коридорам, сопровождаемый зловещим шепотом господ. Невидящими глазами смотрел на бледно-восковое лицо Глафиры Алексеевны.

– Макар, помираю... Волю свою... при батюшке... Твоя, Макар, дочь... Софьей назвала, фамилию твою записала. Поди с батюшкой к прислуге, возьми ее. Загубят ее тут, как меня загубили. Прощай, Макар, Береги дочку. Молись за меня.

Макар упал на колени, прижался губами к ее холодеющей руке и зарыдал.

– Не надо, Макар... Ты не виноват, прощай.

Поп положил руку на плечо Макара:

– Не мучь ее, раб божий. Простись и иди.

Макар опомнился у повозки, держа в руках укутанного в дорогое одеяльце ребенка. Еремей перекрестил Макара, усадил его поудобнее и погнал лошадей по грязным осенним улицам Тамбова.

Прощаясь с Макаром на хуторе, Еремей вынул из-за пазухи карточку, подал хлопочущему возле ребенка Макару:

– У барина украл. На грех пошел... Помни ее!

Макар спрятал карточку в сундук.

...Трудно, ох как трудно было бы Макару одному растить дочку, если бы не сестра-бобылка, заменившая Соне мать. Выросла на славу девка, замуж вышла за хорошего, справного человека, да война сделала ее вдовой. Даже фамилия мужа – Трегубова – не успела пристать к Соне. Так и осталась она для всех Елагиной.

Такова история Сони. И хотя жители Светлого Озера знают Сонину мать только по карточке, но барскую кровь в ней признают и всегда говорят ей, что пошла она в мать. А Макар каждый раз, когда приезжал летом в Тамбов, привозил на могилу Глафиры Алексеевны полевые цветы и подолгу стоял здесь, шепча молитвы, которые повторял в ту безрассудно-ласковую ночь.

3

Макар услышал вкрадчивый стук в дверь и вышел в сени:

– Кто там?

– Я, Карась, открывай! Что долго дрыхнешь? Светло уж!

– Мне гудка нет, скоко хочу, стоко и сплю, – недовольно ответил Макар, впуская Карася.

Вошли в избу, оглядели друг друга – долго не виделись. Сели к столу.

– Есть кто дома?

– Никого. Баба к племяннице в Тамбов ушла.

Карась вынул бутылку самогона, заткнутую тряпкой, потянул носом:

– У меня, брыт, на сухую язык не работает, в горле першит, а разговор длинный. Давай, брыт, закуску! – Он выглянул в окно на подводу, оставленную у ограды, и крякнул.

– Ты что-то дюже веселый. Чему радуешься? – спросил Макар, нарезая пирог с капустной начинкой.

– В Москве опять начали большаков бить. Даже самово Ленина поранили тяжело. Мы тоже теперь в долгу не останемся! Из Кривуши продотряд уехал?

– Уехал, в Волчки.

– Про Чичканова слыхал?

– Слыхал, а что?

– Да так. Жив он еще?

– Жив, а чего ему.

– Понятно. На то и власти, чтоб жить всласти. – Карась криво усмехнулся. – Почту все еще возишь?

– Вожу, а что?

– Письмишко в одно местечко завезешь. Тебе там ящичек дадут. Мне его доставишь. – Он налил в кружку самогона и подал Макару.

Тот кружку взял, но поставил на стол:

– Ты меня, Васька, не впутывай в такие дела. Я свою жизню честным хочу прожить.

– Неужели советская власть нравиться стала? – процедил сквозь зубы Карась, пододвигая к себе кружку.

– Хорошего чуть, но и плохого она мне не сделала, – ответил Макар.

– А лошадей сколько отобрали?

– Осталось и мне. На дело хватит, а там еще наживу.

– Ишь вить, всю жизню в холодке хошь прожить? В солдаты не брали – сливошник, революцию без тебя сделали... А теперь и за свою же землю воевать лень? Думаешь, другие тебе ее завоюют? На ладошке поднесут? Вот начнется заваруха скоро... Я первый тебя как дезертира расстреляю!

– Ну чего ты ко мне пристал?

– Пей, а то напомню, какой ты честный!

– Чего еще? – насторожился Макар и взял кружку.

– Пей, потом скажу.

Макар выпил, отщипнул пирога:

– Говори, послухаю.

Карась налил себе, выпил, рассмеялся:

– А ты, брат, перетрухнул! То-то! Кто с Карасем однова сошелся, тот от него просто не отстанет. Вот как у меня поставлено!

– Ты, говори, говори... бей, коль намахнулся.

Карась медленно вынул из кармана портсигар, открыл его и протянул Макару. Там лежали самодельные махорочные сигарки, скрученные из газетной бумаги. Макар взял одну, прикурил.

– Портсигарчик-то Чичканова! Вишь надпись? – хвастливо сказал Карась, прикуривая.

– Ты говори, не виляй, Вася.

Карась сделал несколько глубоких затяжек, поднял смеющиеся глаза на Макара:

– Хлеб голодающим был нужон? Нужон. А ты мне привез спрятать, чтоб не отобрали. Об том могёт босота узнать, если постараться.

Макар разинул рот, словно нечем было дышать.

– Как? Ты могёшь на меня донесть?

– Ну-ну!.. Зачем доносить? Мы с тобой еще долго дружками будем. Это я так... к примеру. Чтоб ты не хвастался, будто честный. На земле честных быть не могёт. Говорят, даже ангела на небе с грешных попов взятки стали брать.

Макар молчал, опустив голову.

– Ну что? Выходит, договорились? – И Карась снова протянул Макару кружку с самогоном.

– Первый и последний раз с тобой якшаюсь. – Макар опрокинул кружку, шумно потянул носом над кусочком пирога. – Привезу – и все. Тогда меня не замай. Дай душе отдых. Я и так стал спать плохо.

– Я иной раз совсем не сплю и то молчу. – Карась жадно поедал кусок за куском и, как удав, пялил на Макара глаза. – Сидора-то Гривцова расстреляли, слыхал?

– Да ну?

– Вот те и ну! От его сына, от Тимошки, письмо я получил. Готовь, грит, Вася, гостинцы. Скоро приеду свататься. Родня, грит, собралась хорошая.

– За ково свататься?

– Экий ты, Макар, тугодум! Это только слова, а за словами – дело спрятано. Вот привезешь ящичек-другой, тогда тоже в сваты попадешь, а то и в родню запишем.

– Нет, Вася, ни в сваты, ни в родичи не желаю. Стар я для тайных дел. Лучше не приневоливай. Привезу – и крышка.

– Ну ладно, ладно, старина, не будем загадывать. На вот письмецо. В шапку, понадежней спрячь. Спросишь: «Гражданин Федоров болен или здоров?» Скажут: «Здоров как бык». Вот тогда и вынь письмо. Понял? Повтори.

Макар повторил глухим, недовольным голосом. Насупился, почесал затылок:

– Эх, Васька, зря ты меня в эти дела впутываешь.

– Довольно ныть! Кто-то идет. – Карась быстро спрятал под лавку бутылку.

– Здравствуйте, – небрежно сказала Соня. – Батя, поди сюда. – И скрылась в полутьме сеней.

Макар тревожно шагнул за порог:

– Что стряслось?

– Да ничего. Что ты такой испуженный? В Пады меня не завезешь? Я Матрене-портнихе платье шить отдам. Она лучше городских шьет. Помнишь платье в горошек?

– Нет, дочка, не управлюсь я с Падами. Вон Васька тебя возьмет, он из Падов.

Соня недовольно поморщилась:

– Тогда я лучше верхом поеду, дай седло.

– Вчера Архип взял, в Тамбов уехал.

Соня задумалась.

– Ну ладно, скажи этому... Я за узелком схожу.

Карась услышал стук наружной двери, глянул в окно. Соня шла, гордо покачивая плечами.

– Вот это краля! – воскликнул Карась и прищелкнул языком. – Чья это?

– Будя глаза-то пялить! – недовольно ответил Макар. – Это дочь моя... Соня.

– Да ты что же, старый хрен, такую ласточку прячешь?

– Сама прячется.

– Куда ты ее послал?

– Домой пошла. За узелком.

– Как домой? А это чей дом?

– Тот дом ее... От мужа остался.

– А-а... вдова! – Карась потер руки.

– Ты, Васька, мотри не хамлетничай. Она с тобой в Пады поедет. Мне-то не резон крюк делать, а ты возьми ее да мотри. Упреждаю: не хамлетничай. Убью за нее.

Васька гыгыкнул, встал:

– Убьешь? Да ну? Вот теперь ты мне начинаешь нравиться. Люблю смелых и решительных. – Он хлопнул Макара по плечу и шагнул к двери. – Так не забудь: «Гражданин Федоров болен или здоров?» – «Здоров как бык!..» – И Карась ухарски подмигнул Макару.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Тимофей Гривцов третий месяц жил в небольшом уездном городишке Кирсанове, в ста километрах от Тамбова.

Он добрался сюда товарным поездом, убежав от Парашки с документом Василия.

Начальник кирсановской милиции Антонов, будущий главарь «Зеленой армии», знавший имя Гривцова по сообщениям эсеровского центра, принял его снисходительно, определил на одну из явочных квартир около вокзала. С первых же слов он дал понять Гривцову, что хоть Александр Антонов еще и не генерал, но в адъютантах уже нуждается. Сам Антонов жил неподалеку от уездного исполкома и следил за каждым шагом ответственных работников, имея своего человека в уземотделе.

Тимофею Гривцову Антонов поручил следить за газетами, быть на явках с второстепенными лицами и вести переписку с тамбовским подпольем. Антонов выдал ему подложный паспорт – так что Тимофей свободно разгуливал по городу и успел завести себе шмару, как презрительно называл он свою толстую глуповатую любовницу из кирсановских мещанок. Иногда Антонов брал Тимофея с собой в Рамзинский женский монастырь, расположенный в лесу на островке. Здесь брат Антонова – Дмитрий – читал монашкам свои сентиментальные бездарные стишки, а сам Антонов водил Гривцова по острову и объяснял, где что можно спрятать и по какой тропинке можно скорее пройти к переходу через узкое мелкое русло реки. Возил и в Чернавку, к озеру Ильмень, где в камышах было спрятано оружие.

И все же Тимофей чувствовал, что Антонов многого не доверяет ему. Болтливый братец Дмитрий куда щедрее. Он иногда запросто заходит к Тимофею и начинает высказывать свое отношение к какому-нибудь событию, думая, что Гривцов знает все. А тот, ловко лавируя, выуживает из непризнанного поэта далеко не поэтические тайны... Потом в разговоре с Антоновым он очень тонко показывал свою осведомленность, чем в конце концов покорил хитрого и скрытного «начальника милиции». Антонов стал чаще встречаться с ним, иногда даже заходил к нему с заведующим горкомхозом Беловым, чтобы угостить того самогонкой, которую под покровительством Антонова гнала хозяйка явочной квартиры. Антонов сам не пил, но угощал Белова щедро и принуждал Гривцова составить компанию.

Был смысл угощать этого человека! Алексей Степанович Белов, здоровенный мужчина, с широкими треугольными бровями, свисавшими на глаза, попал в руководящий состав прямо из грузчиков, не умея ни читать, ни писать. По распоряжению Антонова Белову сделали в кирсановской типографии печатку-факсимиле, и он пришлепывал эту печатку к бумагам на реквизицию имущества. Иногда Антонов просто брал эту печатку у ее владельца и штамповал чистые листы на всякий случай.

Однажды Антонов пришел к Гривцову не в духе:

– Сняли моего Белова. В Иру председателем коммуны послали. Жалко. Побольше бы нам таких в Кирсанове попадалось! – И впервые выпил с Гривцовым. – А ты что хмурый?

– Письмо получил. Отца расстреляли. Батрак продал. Они вот действуют, а мы сидим! – вспылил Гривцов, хмелея. – Сидим и ждем, когда до нас доберутся. В хоронючки играем! А на дворе уж осень, Зима скоро.

Антонов сердито втянул голову в плечи и криво усмехнулся:

– Вот вас, шустрых, и разогнали быстро в Тамбове. Торопливость, господин офицер, нужна при ловле блох. – Он встал, надел милицейский картуз, поправил на боку маузер. – Посмотрю, посмотрю, как ты умеешь дело ускорять. Завтра подводу пришлю, в Трескино к Токмакову поедешь. Он унтер-офицер, дезертир, я сделал его милиционером. Такая характеристика тебя удовлетворяет? Ну так вот, вместе с ним сформируй в этом селе конный отряд милиции. Человек тридцать. Официально – для охраны хлебных складов. Вот и увидим, Тимофей, на что ты способен, – уже миролюбиво улыбаясь, заключил Антонов и подал руку.

Гривцов пожал руку своего нового хозяина без особого удовольствия, а оставшись один, стал проклинать себя за мягкотелость. «Надо было всех их тут взять в свои руки! – твердил он себе. – Я и по чину старше всех!»

На другой день он был уже в Трескине.

Токмаков понравился Гривцову. Невысокий, собранный, быстрый в движениях унтер-офицер говорил смело и резко. Хитрые татарские глазки его прощупывали Гривцова целый вечер, а утром Петр Токмаков откровенно предложил Гривцову начать восстание без Антонова. «А далеко бы пошел этот хитрый татарчук в армии», – невольно подумал Гривцов, но предложение Токмакова принял без энтузиазма.

– Раз уж Шурка все нити собрал в свои руки, пусть действует сам, посмотрим на него, – уклончиво ответил он. – Давай сообщим ему через Заева, что все готово, пора начинать...

2

Однажды из села Иноковки в кирсановскую Чека заехал с почтой ямщик Антон Косякин. Он зашел в кабинет брата Алексея, который несколько месяцев работал в Чека, и взволнованно поведал о своих подозрениях. Начальники волостных милиций Заев и Лощилин последнее время стали пересылать через него пакеты Антонову со строгим приказом вручить лично. И сегодня утром к нему домой зашел Заев с каким-то рыжим парнем, оба пьяные, и велел передать Антонову вот этот пакет. Когда они ушли, с улицы прибежал младший сын Косякина, тринадцатилетний Федюшка, и сказал, что дядьки, которые заходили в дом, пошли бить коммунистов. «Откуда ты узнал?» – спросил Косякин сына. Оказывается, Федюшка сидел на ветле, высматривая лошадей за канавой, а дядьки шли по тропинке, и один, что помоложе, сказал: «Теперь начнем бить коммунистов». А у другого, когда он закуривал, выпала из кармана вот эта бумажка.

На оброненной бумажке чекист увидел план-чертеж пути, связывающего Иноковку с Рамзинским монастырем, и слова: «Люди готовы, лошади оседланы, пора».

Алексей велел брату сидеть в кабинете и никуда не уходить, а сам с пакетом и чертежом пошел в уком партии.

А за ямщиком Косякиным и за подъездом Чека следили неусыпно зоркие глаза антоновских милиционеров.

Посыльный из исполкома долго и безуспешно стучал в пустую квартиру Антонова.

Тогда чекисты кинулись в милицию.

Там остались только подставные лица из бывших дезертиров, на которых Антонов не надеялся.

3

Перед вечером, в сумерках, Гривцов, запыхавшийся и злой, ворвался без стука в комнату Токмакова.

Тот отстранил от себя обнимавшую его женщину и встал:

– Тебе чего тут?

– Провал! Повальные аресты! А ты обнимаешься! Эх, все вы тут... – Гривцов матюкнулся, не стесняясь любовницы Токмакова, и, махнув рукой, выскочил из комнаты.

Токмаков догнал его и засверкал неверящими дикими глазами:

– Какой провал? Говори толком. Где Шурка?

– Шурка твой успел сбежать, а вот Заев и Лощилин попались. Заева в нижнем белье у полюбовницы захватили. Теперь нас всех выдадут. Доигрались в хоронючки, ми-ли-цио-не-ры! – презрительно протянул он последнее слово.

– Постой! А кто же нас продал? Кто разнюхал?

– Иди узнай, господин унтер-офицер! – издевательски осклабился Гривцов. – Пошли вы... с вами пропадешь тут! – И он направился к конюшне.

– Куда ты? – крикнул Токмаков.

– В родные места уеду. Там у меня верные люди есть. И пулемет найдется.

– Ну постой, постой, не пори горячку, – примирительно подошел к нему Токмаков. – Это хорошо, что ты в своих селах народ подымешь. А я тут... Потом сойдемся вместе, а? Может, и Шурка где объявится? Небось в Караул подался! Или в Рамзу. Я знаю все его места.

Рассудительность Токмакова поостудила пыл Гривцова. Он мирно попрощался, взял свой походный мешок и поскакал к пойме реки Вороны, славящейся своими зарослями, болотами и оврагами.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Ощетинились стерней поля, заморосили сентябрьские дожди. Закурлыкали в небе журавли, улетая на юг.

Кривушинские мужики стали чаще собираться у сходной избы. Обсуждали сельские дела, заставляли грамотных читать губернскую газету, которую завозил к ним вместе с письмами Макар Елагин. Лист с бюллетенем о здоровье раненного эсерами Ленина зачитали до дыр; приставали к Макару: может, он чего еще знает, «акромя газеты»? Но тот молча пожимал плечами.

Василий однажды вручил Макару письмо на имя Ленина от кривушинской бедноты.

– Смотри, товарищ Елагин, не затеряй, – строго попросил он, – письмо государственное. Скорейшего выздоровления Ильичу желаем. Понял?

– Как не понять!..

Притихли, спрятались в своих каменных берлогах кривушинские богачи – слишком свежи были в их памяти судьбы Сидора и Потапа. А тут еще красный террор объявлен после покушения на Ленина. Даже на выборы нового сельского Совета не пошли – сказались больными.

Комитет бедноты провел в Совет своих членов. Андрея Филатова избрали председателем Совета, Василий Ревякин, как секретарь сельской партийной ячейки, состоящей всего-навсего из трех коммунистов, взялся организовывать коммуну. Василий жалел, что из села ушел продотряд. С ним было как-то спокойнее и веселее. Учет обмолоченного хлеба в селе комитет бедноты успел провести вместе с отрядом, а вот коммуну создавать придется одним.

На уездный съезд совдепов и комитетов бедноты Василий поехал с Андреем. Там он увидит Чичканова, расспросит у него все про коммуну.

Возницей напросился Юшка, ему очень хотелось повидать в Тамбове сына Паньку, сбежавшего без его благословения с беспутной Клашкой.

Всю дорогу до Тамбова Василий рассказывал Андрею про Парижскую коммуну. О ней он из книжки узнал в госпитале. И вот запомнил на всю жизнь.

Юшка слушал и покачивал головой. Удивленно восклицал: «Чудно!» В его голове никак не умещалось, что счастье можно дать всем людям. Да и счастья-то на всех не хватит! Редкая это штука – счастье. Из поколения в поколение только сказки о счастье сказывают. «Неужли и хромовые сапоги с калошами всем дадут в коммунии? И кашу с молоком каждый день? Не верится...»

Дослушав рассказ Василия до конца, Юшка сделал свое заключение:

– Мудер хранцуз. У нас по-евойному не получится. У нас вить того нет, чтобы отдать лишнюю рубашку... А отнять – этого скоко хошь! Разбойный народ!

– Не наговаривай на себя! Ты ведь – народ. Разве ты разбойник? У нас еще лучше получится, папаша! У нас власть советская, а у них буржуи были кругом.

– А наши-то господа куда же подевались? Все в Москву с золотишком определились. Мне Сидор говаривал: «Деревянные столбы, грит, мы, дураки, вам ставили. Вы их подгрызли, а наши дети железные поставют – об них вы зубы сломаете!» Тимошка-то, чай, опять в комиссарьях ходит да на меня зубы точит. И Сидор небось откупился.

– Не нагоняй, Ефим, страху. Мы пужаные, не боимся, – ответил за Василия Андрей. – На краю света врагов своих половим и прикончим. Ты знаешь нашу заданию? Мировая революция по всем материкам!

– Без матерка-то, понятное дело, русскому человеку скушновато. Я сызмальства материться учился у отца.

– Да ты про какой материк-то далдонишь? – спросил Василий. – Андрей про иноземные страны говорит, а ты...

– А вы чаво на меня напали? – осердился Юшка. – Коль хошь знать, я есть самый чистый коммунар! Меня хучь тут прямо на повозке в список вставляй. Коммуна, знамо дело, хорошая штука для нашего брата. Артелом-то все скорее выходит. Артелом можно мою саманку на руках в коммунию отнести.

– А ты сомневался, Андрей, что в коммуну никто не пойдет. Вот тебе третий коммунар! – весело сказал Василий.

– Не третий, а первый, – настойчиво потребовал Юшка, – это твой батя, Захар преподобный, коммуны боится, как черт ладана...

– Ну ладно, ладно, первый будешь. Так и запишем: первый кривушинский коммунар Ефим Петрович Олесин. Громко, далеко слышно будет!

– Так и надо. Шептаться-то в батраках надоело. И-эх! Сдвинулась матушка Расея с места! Где только пристанет?..

2

После первого заседания съезда, проходившего в «Колизее», Чичканов позвал в президиум Василия.

– Ну, как работает кривушинская беднота? – спросил Чичканов, усаживая Василия возле себя.

– Об коммуне мечтает, товарищ Чичканов. Да вот не знаем, с какого конца начать. Нам бы устав почитать или брошюру какую.

– Я тебе лучше адресок дам. У нас в Тамбове в архиерейском особняке, за больницей, коммуна организовалась. У них и устав себе спишешь, и своими глазами коммунаров увидишь. Люди хорошие. Приглядись, как они устроились, как действуют. Кривушинскую экономию вместе с мельницей за вами закрепим. Только решение собрания нам сразу вышлите. Панова проводил в Волчки?

– Проводил. Скучно без рабочего класса стало, – с улыбкой ответил Василий. – Он все растолковывал с ленинской точки...

– А тебе пора самому все понимать с этой точки. Ты сколько лет в школу ходил?

– Приходскую закончил. Писарем малость работал.

– Ну вот, теперь образовывайся сам. Зайди в редакцию газеты, она в присутственных местах размещается, на втором этаже. Там есть такой Максимилиан Хворинский, он стишки пишет и библиотекой заведует. Скажи, Чичканов велел отобрать все новые брошюры для Кривуши. И читай себе на здоровье. Все ясно? Действуй. – Он пожал руку Василия. – Я иду, меня ждут. – И ушел в соседний зал.

Василий разыскал Андрея среди делегатов и утащил с собой в редакцию. В кабинете, который им указала женщина, никого не оказалось.

– Посидите, Хворинский скоро вернется.

Они вошли в кабинет, сели на стулья, придвинутые к столу у окна, оглядели стены, увешанные плакатами.

Через несколько минут дверь открылась, и вошел длинноволосый мужчина с испитым желтым лицом. Василий узнал Максимку Хворова, с которым когда-то вместе учился в кривушинской школе.

– Максимка! И ты сюда? Андрей, глянь, кто пришел! Ты где же пропадал, Максим, эти годы?

Максим Хворов позволил себя обнять, поздоровался с друзьями и, снисходительно улыбаясь, спросил:

– А вы сюда зачем?

– Да вот к Хворинскому послал Чичканов за брошюрами, а его нет. Ждем сидим.

– А он уже здесь, – продолжая улыбаться, сказал Хворов и сел за стол. – Я вас слушаю.

Василий и Андрей недоуменно переглянулись, потом уставились на Максима.

– Это зачем же ты оборотнем сделался? – недовольно спросил Андрей. – Аль под француза подстригся? – кивнул он на волосы Максима.

– Да нет, товарищи дорогие, – обиделся тот. – Я поэтом стал, стихи пишу. Ну, мне в Питере один дружок посоветовал псевдоним взять – Максимилиан Хворинский. Так лучше звучит.

– Звучит, может, и лучше, а доверия тебе от нас теперь не будет, хоть обижайся, хоть нет, – сказал Андрей. – И мы тебя так звать не будем. Нас, слава богу, крестил русский поп.

– Ну ладно, ладно, – уговаривал Максим Андрея. – Сдаюсь, виноват, хватит об этом, Зовите, как хотите. Скажите только, как поживает Кривуша? Давно там не был.

– Вот коммуну создаем! – гордо ответил Василий. – Чичканов велел тебе отобрать для нас все новые брошюры.

– Отберу, обязательно отберу, – дружески хлопнул Максим Василия по плечу. – Не торопите меня. Давайте лучше вспомним про былое... детство вспомним. Помнишь, Вася, как мы с тобой закон божий учили? Батюшку как передразнивали? А случай с Андрюшкой никогда не забуду... Петр Иванч Кугушев... Помните? По письму урок вел. За окном, помню, метель, а мы пишем: пришла зима... Зима пришла... И вдруг ты, Андрюшка, во весь голос: «Петр Иванч! У Алдошки вша на затылке полозиит». – Максим весело захохотал, подбрасывая рукой длинные волосы, спадающие ему на лоб.

– Теперь в гости к нам приезжай, на открытие коммуны, – пригласил Андрей. – Мы у тебя там сразу гриву отстригем, товарищ Хворинский.

– Приеду, обязательно приеду. Может быть, даже очерк про вас напишу в газету.

– А ты могешь? – спросил Андрей, удивленный.

– Конечно, могу! У меня вот даже книжечка стихов в Питере вышла. – Он достал из ящика желтенькую книжечку в несколько листков.

Василий и Андрей подержали ее в руках, прочли обложку и с уважением вернули Максиму.

– Давай, Максимилиан, пиши про нас, – облегченно сказал Василий. – Раз так звучит лучше, нам все одно.

Максим Хворов открыл шкаф, набрал с десяток брошюр и подал Василию.

– Про коммуну тут есть? – спросил Василий.

– Тут нет. В Комиссариате земледелия есть положение о трудовых коммунах. Зайди туда.

Когда вышли на улицу, Андрей, морщась, сказал:

– Не знаю почему, не нравится он мне. Своего роду-племени стыдится. На стишки кровное имя променял.

– Черт с ним, с оборотнем, – резко сказал Василий. – Нам с тобой не до него. Ты вот что не забудь: вечером к Парашке сходи. Мне неудобно, а ты разнюхай, не появился ли Тимошка? Может, он письма ей откуда пишет?

3

Так же скупо светило над Кривушей сентябрьское солнце, как и сто и двести лет назад; так же моросили осенние дожди, как будут моросить и через сто, и через двести лет, но в те дни кривушинские бедняки вершили неповторимые дела. Увлек Василий бедняков жить коммуной. По окрестным селам пополз слушок: «Васька Ревякин в барские хоромы бедноту свою прет».

А в Кривуше толковня по домам: неужели кто осмелится в барский дом поселиться? А как это – вместе жить? Может, и баб совместно пользовать?.. Ухмылялись мужики, судачили бабы, проклиная босоту.

К сходной избе, где проходило организационное собрание, стеклось все село. Окружили кривушинцы бедноту, словно собирались на приступ идти. Заглядывали в окна, стучались в дверь, свистали пьяные детины из толпы. А в самой избе душно было от горячего дыхания взволнованных людей, от горького дыма самосада. Бабы ругались на курильщиков, вырывали цигарки, но появлялись новые.

Василий за столом, накрытым красным коленкором, медленно, по пунктам читал устав коммуны:

– «Коммуна имеет целью наиболее равномерное удовлетворение всех жизненных потребностей своих участников путем рационального применения технических средств и рабочих сил в полном соответствии с основными принципами социалистического строя...»

– Повтори!

– Слов много, сразу не поймешь! – крикнула бойкая жена Андрея Филатова.

– Ты нам, Васятка, своими, кривушинскими словами обскажи все как есть, – почтительно добавил Захар, сидевший у стола.

Василий оглянулся на Андрея, ища помощи, но тот пожал плечами.

– Это, одним словом, про технику, товарищи... Плуги, значит, там, другие всякие машины... Надо их применять, и тогда жизнь будет лучше.

– Вот таперь ясно. Валяй дальше!

– «В жизни коммуны неукоснительно проводится следующее начало: а) все принадлежит всем, и никто в коммуне не может ничего назвать своим... Каждый...»

– Э-э! Стой, стой! Повтори, повтори! Как это там?

– Все принадлежит всем...

– А это как же понять: все и всем? Курица, на что глупая, и та – навоз в сторону, а зерно в клюв...

– Что ж, и баба моя всем принадлежать будет? – спросил Кудияр.

– Ха-ха-ха! – дружно захохотали на заднем ряду бабы.

– Она у тя дюжа тоща!

– Скусу в ей нет!

– Ха-ха-ха!

– Тихо, товарищи. – Василий кашлянул и, набычившись, сказал: – На посмешку такое дело не позволю! Понимать надо! Все всем – это значит, что скот, инвентарь – общие, столовая – общая... Одним словом, каждое семейство одинаковые права заимеет. А баба твоя никому не нужна, – сказал он, повернувшись к Кудияру.

– Читай дальше!

– Ясно, давай, бузуй дальше!

– «Каждый в коммуне обязан трудиться по своим силам и получать по своим нуждам, что может дать коммуна».

– Вот это нашими словами сказано!

– И понятно все сразу: хошь – работай, хошь – нет, а получай скоко хошь!

– Райская жизня!

– Товарищи, товарищи, потише! Вот как раз вы и не поняли. – Андрей снова вышел к столу. – Трудиться по силам. Если есть сила – трудись, нет силы – отдыхай. А кто лешего валять на печке думает – не выйдет! Друг за дружкой следить будем!

– Оно понятно, да как узнать, что живот болит, примерно?

– Дохтора надо выписать в коммуну! – засмеялись бабы.

...Дотемна засиделись, все на свете забыли, – так взволновала бедняков новая жизнь, в которую звал их Василий. Разговорились даже те, которых считали молчунами, и все словно оттягивали самый решающий момент, когда потребуется поднимать руку.

Но этот момент наступил.

– Если всем все понятно, то будем, товарищи, голосовать. Кто за то, чтобы создать нашу кривушинскую коммуну? Поднимите руку.

Первыми осмелели Юшка и Сергей Мычалин, за ними потянулись Семен Евдокимович, Алдошка Кудияр, братья Лисицыны, Аграфена.

Василий глянул на отца. Тот сидел, опустив голову, ковырял пальцами заплатку на коленке.

– А ты, батя, чего ждешь? – сердито спросил Василий. – Особого приглашения?

Все вдруг опустили руки и метнули взгляды на Захара.

– Каждый за свой живот в ответе, – не подымая головы, ответил Захар. – Я вам не мешаю. У меня Василиса хворая, коммуне лишний рот. Попреки слухать не хочу.

– Да что ты, Захар! – крикнул Семен Евдокимович. – У Юшки вон псарни целая кибитка, и то берем на свой харч. Давай пишись и ты.

– Нет, мужики, погожу трошки.

– Это что же? – встал Кудияр и подошел к Василию. – Нас агитируешь, а свово отца в тень прячешь?

Василий побледнел. Сейчас все может рухнуть. Возглас Кудияра внес смятение в души бедняков. Это видно по людям, уже прячущим свои глаза от глаз Василия.

– А мы с ним поделились давно! – громко сказал Василий, метнув взгляд на отца. – Как я в партию вступил, так и поделились. Я за него не отвечаю теперь. У меня свое имущество, с каким я в коммуну иду!

Захар удивленно и жалобно посмотрел на сына.

– Правда, што ли, Захар? – зашумели за спиной.

– Правда, – ответил он. – Отделил я его.

Андрей встал:

– Товарищи, как советская власть на селе, я подсчитал голоса. Одиннадцать семейств стали членами коммуны. Предлагаю назвать нашу коммуну именем Карла Маркса, так как он первый про коммуну говорил. Кто за это?

Все, что говорили в сходной избе, через несколько минут было известно всем жителям Кривуши, толпившимся вокруг. Под их ногами земля была притоптана и засыпана серой шелухой подсолнухов.

– Значитца, скоро на новоселье? – заговорщически подмаргивали здоровенные парни, шнырявшие в толпе.

– Кутнем на радостях!

Вышедших из избы коммунаров встречали настороженно, рассматривали другими глазами – будто те, став коммунарами, переменились даже лицом.

– Ну, а когда же в хоромы переезжаете? – спрашивали любопытные бабы.

– Васька Ревякин себе самую хорошую хоромину возьмет.

– Вы за ём смотрите, обведет вас, шельма!

4

Тяжело было бросать обжитые углы. Ох как тяжело.

Даже видавшие виды мужики смахивали слезу, прощаясь с родным подворьем. Больше, чем на свадьбу, собиралось народу у каждой избы, откуда увозили свое барахлишко коммунары. Голосили бабы, как по покойникам, провожая родственников на барскую усадьбу, стоявшую за Кривушей на взгорье.

Только Юшка весело шагал рядом со своей телегой, которую теперь вместе с лошадью он сдавал в коммуну.

– Что взревелись, едрена копоть? – ругал он баб, окруживших Авдотью. – На второй етаж мне жребия выпала. Над Кудияровой головой плясака отдирать буду. А вы орете, дурьи головы! Авдотья моя скоро королевой будет! Наряжу в шелка! Вы от зависти лопнете!

На усадьбе, у дороги, почти весь день стоял бывший управляющий австриец Пауль, встречая повозки коммунаров.

– Я поздравляю вас новосельем, – твердил он и цепкими глазами рассматривал ветхий скарб, который везли в имение коммунары.

А вечером, когда угомонились уставшие за день новоселы, Пауль пришел к Василию.

– Мне давно пришел разрешение ехать на родину, Австрия. Но я – хозяин. Я не любил бросить хозяйство на произвол. Я ждал хозяин. Теперь вижу – экономия попаль в корошие руки. Я поздравляю вас! Теперь отправьте моя семья на станцию.

Василий вежливо усадил Пауля на оставшийся от барина венский стул и долго расспрашивал о хозяйстве. Австриец ничего не скрывал, он даже дал дельные советы, с чего начать восстановление хозяйства.

На другой день Василий принял у него мельницу, поставив туда заведующим младшего сына Семена Евдокимовича – Михаила, а сам с коммунарами взялся за очистку конюшен и коровника, аккуратно складывая навоз в кучи. Бабы радовались ровным дощатым полам, целые дни мыли и скоблили, наводя порядок в комнатах.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Чичканов оторвался от бумаг, устало откинулся на спинку кресла. Подведены итоги борьбы за хлеб по всей губернии. Не очень-то радостные итоги, но работа повсеместно налаживается. Все чаще стали приходить в Губсовдеп энергичные, преданные советской власти люди, готовые выполнить любое задание. Без них невозможно руководить губернией. Их честная информация о положении дел на местах – самое дорогое для руководства. Побольше бы таких людей! Заменить бы ими старых чинуш во всех учреждениях, но не доходят до всего руки.

Главное сейчас – хлеб. И картофель. Только что получена вторая телеграмма ЦК: отгрузить во что бы то ни стало три миллиона пудов картофеля. Во что бы то ни стало! Он, председатель Губисполкома Чичканов, отдаст все силы, чтобы выполнить это задание партии.

Чичканов встал с кресла, подошел к окну. В открытую форточку пахнул бодрящий сентябрьский воздух...

На столе зазвонил телефон.

– Я слушаю... А-а, это ты, Сергей?

В трубке Чичканов услышал веселый голос своего старого друга, Сергея Клокова, с которым вместе учился в реальном, вместе охотился в былые времена на уток и зайцев в пригородных лесах. Теперь Клоков – руководитель учетно-контрольной коллегии, «глаза и уши» председателя Губисполкома.

– Эх, Миша, – послышалось в трубке, – сам сидишь день и ночь и меня изводишь. Ну, хоть денек-то можем мы отдохнуть или нет? Завтра воскресенье. Давай махнем на озера... по уткам, а? Оторвись на денек!

– Нет, Сергей, не могу. И тебя не пущу. Не время. Наши с тобой утки пусть жиреют до будущего года. Зайди вечером ко мне с отчетом, а про уток пока забудь... Не горюй, доживем до лучших времен.

В трубке послышался глубокий вздох и усталый голос:

– С тобой наработаешься до упаду, не доживешь!

– Вот передо мной телеграмма... Тяжело раненный Ленин встал с постели раньше срока, чтобы работать, а ты... Вот послушай, что кирсановцы пишут ему в телеграмме: «Дорогой Ильич, мы, бедняки деревень и городов, съехались на уездный съезд Советов в тот великий день, когда ты встал с постели и принялся за работу и строительство социализма. Мы приветствуем дорогого вождя и даем клятву, что всю свою силу отдадим на борьбу с черным интернационалом. Черному стану – красная смерть!..» Вот так, товарищ Клоков! Заходи, жду. – И Чичканов опустил трубку на рычаг.

Задумчиво провел ладонью по лицу. Ничего, ничего, придет время, и отдохнем, и поохотимся, и в кругу семьи чай попьем спокойно, а сейчас... Он перевернул папку с отчетом и взял циркуляр Комиссариата земледелия о коммунах. «В настоящее время, – прочитал он, – вопрос о коллективной обработке земли самой жизнью выдвинут на первый план. На местах, как в России, так и в Сибири, коммуны возникают одна за другой и служат доказательством того, что идея коммунального хозяйства приобретает все больше и больше сторонников... Но надо следить за тем, чтобы коммуны организовывались согласно закону о социализации земли, чтобы они строились действительно на трудовых началах... Коммуны под руководством Совдепов должны повышать культурный уровень своих хозяйств и служить примером для окрестного населения...»

На уголке циркуляра Чичканов размашистым почерком написал: «Всем председателям коммун...»

2

Дверь широко распахнулась, и в кабинет быстрыми шагами вошел Подбельский.

Чичканов встревоженно встал. Обычно Подбельский телеграфировал о своем приезде заранее, его встречали на вокзале. А сейчас... Значит, в Козлове серьезные события. Чичканов испытующе изучал лицо Подбельского. Впалые, с нездоровым румянцем щеки, усталые сердитые глаза...

– Ты хорошо знаешь председателя Козловского исполкома? – тихим, охрипшим голосом спросил Подбельский. Он тяжело опустился в кожаное кресло перед столом.

– Лавров настоящий большевик, – коротко ответил Чичканов.

– И председатель Чека Петров настоящий, – перебил Подбельский, – оба настоящие, а нам от этого не легче. Петров влево загнул – до преступлений. Лавров вправо шарахнулся. А простые смертные всему этому делу свою окраску дают: из-за власти, мол, подрались.

Подбельский провел длинными сухими пальцами по ежику жестких волос, потер высокий морщинистый лоб, поправил усы. За всеми этими движениями Чичканов угадал крайнее волнение Подбельского.

– Так какие же результаты?

– Один день расследования, а я так измучился, дорогой земляк, – недовольным тоном ответил Подбельский. – Пришлось говорить с людьми, которые явно примазались к партии. Петрова славословят явные подлецы и проходимцы. Я понял, что его пролетарской рукой, в которую мы вложили меч, руководила не его голова. Безграмотный, упрямый кузнец Петров, «Теренч», как его прозвали в Козлове, заучил одну только фразу: «За революцию в мировом мачтабе!» А редактор, этот хитрый пройдоха Мебель, – фамилия-то какая! – хорошо изучил характер Петрова, он решил в своих корыстных целях столкнуть его с Лавровым. Во время мятежа Мебель прятался вместе с Петровым где-то в лесу, а теперь стал болтать о связи Лаврова с эсерами. Мол, Лавров потому и шел смело к мятежникам, что знал: не убьют своего. А теперь, мол, Лавров их покрывает... Петров дал своему коменданту Брюхину безграничные полномочия. Начался террор по всему уезду. Брюхин уничтожал не столько контру, сколько тех, кто не нравился Петрову и ему лично. Двадцать второй номер в гостинице, где разместил свой кабинет Петров, стал страшилищем для козловцев.

– Что же смотрел Лавров! – возмутился Чичканов.

– Он не смотрел. Он вызвал военкома и с его помощью арестовал Петрова и его коменданта.

– Правильно сделал.

– Вот тебе и правильно! Мебель – газетчик! Он не замедлил послать в «Известия» корреспонденцию о новом «мятеже эсеров», возглавляемом Лавровым. Козловские коммунисты были введены в заблуждение. Они освободили Петрова и арестовали Лаврова. Лавров теперь в ВЧК, в Москве. Сегодня пойду к прямому проводу. Буду говорить с Яковом Михайловичем Свердловым. Безусловно, Лаврова отпустят, но подумай, дорогой товарищ Чичканов, как все это выглядит, как об этом говорят в народе? И я сейчас волнуюсь уже не из-за Лаврова или Петрова. Меня тревожит возможность появления в других местах «лавровщины» и «петровщины», как называют это теперь козловские товарищи. – Он помолчал, разглаживая усы, потом встал, подошел к окну. – Недостаток образования и партийной культуры – и впредь самая опасная болезнь для многих наших честных, преданных, настоящих, как ты говоришь, большевиков. Об этой своей тревоге я обязательно расскажу Свердлову. – Подбельский закашлялся, зашагал по кабинету. Его худая, высокая фигура ссутулилась, словно на плечах была тяжелая ноша.

Но вот он подошел к столу, выпрямился:

– Надо послать людей на места. Проверить кадры в уездах. Пока тебе одному сообщаю: ЦК эсеров взял новый, подлый курс. Эсеры повально идут в нашу партию, чтобы изнутри разложить ее. – Подбельский захватил пальцами кончик усов, пощипал, словно что-то вспоминая. – Владимир Ильич, как никто другой, понимает сложность настоящего момента. Врачи не разрешили ему выходить на работу, но он не послушался. Ходит с перевязанной рукой... Вот так-то, дорогой земляк товарищ Чичканов. Зови Миллера и Бориса Васильева. Поговорим о кадрах.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Холодный бездорожный октябрь.

Каждое утро, еще не умывшись, Василий выходил из коммунарского двухэтажного дома и тревожно смотрел в сторону мельницы. Помольщиков приезжало все меньше и меньше. Но, видно, не только бездорожье держало мужиков дома.

Неужели за грозными слухами, которые третий день беспокоят коммунаров, стоит настоящая опасность? Василий шел в сельсовет к Андрею, но и тот ничего определенного не знал.

Прошло еще несколько настороженных, мрачных осенних дней. И вдруг на мельницу приходят двое неизвестных в галифе и кожаных куртках. Наглые, руки держат в карманах. Увидев Василия, окликнули:

– Эй, председатель, зря храбришься! Распусти мужиков из коммуны, пока не поздно! Отдай мельницу обществу!

Подойти к ним Василий не решился, молча прошел мимо.

А вечером из Кривуши вернулся взбудораженный Андрей:

– Плохие вести, Василий. Я посылал верхового в волость... Восстания в Большой Липовице и Покрово-Марфине. Под Отъяссами два дня назад убиты моршанские руководители Лотиков и Евдокимов. Телефонные провода порваны, волостного убили. В Воронцовском лесу, говорят, много дезертиров. У них пулемет даже есть. Хлеб с продпунктов мужикам раздают. Наши мироеды в Большую Липовицу поехали.

– И Долгов тоже? – спросил Василий.

– Его не видели.

Ночью мужчины-коммунары собрались в квартире Василия. Юшка и Семен Евдокимович присели на корточках у порога, тихо переговариваясь. Юшка был в новых штанах и новом картузе, отобранных у Сидора.

– По ночам, Василь Захарч, свои сельские стали рыскать по усадьбе, – заговорил Сергей Мычалин. – Я сторожил вчера, Турова Ивана и Долгова Федора видел. «Што-то, говорю, мужики, поздно ходите?» А они: «Заблудились мы, заблудились». А сами смеются. Отошли подальше и говорят: «Скоро бить вас зачнем, коммуны!»

Хоть и немало Василий под пулями в окопах сидел, а жутковато стало. Глянул на своего друга Андрея, тот тоже голову опустил, насупился, обдумывает что-то. Юшка стащил картуз с головы, мнет его.

Семен Евдокимович развел своими саженными руками:

– Оружьев у нас маловато, обороняться нечем, а то бы и я старинку вспомнил. – И браво качнул богатырскими плечами.

– Какой там обороняться, – мрачно сказал Алдошка. – Разозлим только. Давайте располземся пока по домам, переждем.

– Это тебе есть куда расползаться, – ехидно ответил Юшка. – А я за угол своей саманки на радостях рыдваном задел. Мне одно теперь: горе горюй, а руками воюй.

– Правильно, – вступился Андрей. – Обороняться надо, пока патроны есть.

– А в центре власть чья? – беспокойно спросил Алдошка.

Ему никто не ответил.

Василий прошелся по комнате, вглядываясь в лица коммунаров. Вот они, главы одиннадцати кривушинских бедняцких семей. Каждый сейчас взвешивает, насколько дорога ему новая жизнь, каждый понимает, что отрезаны пути к старой. И еще – каждый проверяет, хватит ли у него смелости до конца бороться за новую жизнь?

Василий остановился против тестя и как можно внушительней произнес:

– Хорошо ты, папаша, сказал: горе горюй, а руками воюй. Нам отступать, товарищи коммунары, некуда. В кабалу к кулакам идти? У кого есть охота? Мне вот товарищ Панов сказывал, как их Ленин напутствовал, когда к нам провожал. Эсеры, говорит, могут еще испытать нашу силу, но коммуну им не сломить! Товарищ Чичканов нам помощь окажет, коль что. А нам держаться надо!

– Мне покойник отец завсегда твердил: лучше упади брюхом, только не духом! – вставил Юшка.

Андрей рванулся к окну и шикнул на Юшку. Василий погасил лампу.

– Что там?

Разглядели несколько фигур, которые мельтешили в полутьме у амбаров.

– В ружье! – крикнул Василий.

Коммунары побежали вниз. С улицы раздалось несколько выстрелов. Зазвенело разбитое стекло, заплакал проснувшийся Мишатка. Маша заткнула разбитое окно подушкой и взяла сына на колени.

Василий и Андрей первыми выскочили на улицу и выстрелили в сторону амбаров. В сыром осеннем воздухе выстрелы прозвучали очень гулко. В Кривуше залаяли собаки, в овраге послышался тайный пересвист. Василий и Андрей выстрелили еще раз.

Между амбарами нашли связанного сторожа Ермакова. Во рту у него кляп, ружья нет. Он долго отплевывался, чертыхался.

– Все свои, сельские... Щелчка по кашлю опознал. Добре пинками били, больно. И Долгов был... Хрюкал, как боров.

После короткого совещания коммунары решили оставить на усадьбе двух сторожей – Кудияра и Семена Евдокимовича. Остальные повели скот в хутора к надежным людям. Весь следующий день вооруженным обозом развозили хлеб с мельницы по хорошим знакомым Андрея Филатова, а в ночь повезли на дальний хутор овец.

Вернулись только перед рассветом и не узнали своего двухэтажного дома. Не осталось ни одной рамы, ни одной двери. Избитые, перепуганные женщины и старики кое-как перетащили свои узлы в маленький разваленный домик, где при помещике жила прислуга. Бандиты увели двух коров, которых оставляли, чтобы было молоко детям, постреляли гусей и кур, увезли последнюю муку. Подыхайте, мол, с голоду.

Из домика выскочили навстречу матери, жены. Плачут, умоляют вернуться в Кривушу. Пришел Семен Евдокимович, который оставался за сторожа. Полушубок его порван, под глазом синяк.

– Вам, начальники, – сказал он Андрею и Василию, – оставаться тут больше нельзя. Алдошка Кудияр со своей бабой в Кривушу сбежал, ружье бросил. Все теперь разбрешет им, сучий сын! А там целая банда собралась.

– Батя, – Андрей подошел к отцу. – Возьми с собой в Кривушу Дашу с маленьким. А мы с Василием в Волчки махнем, к Панову.

– Нет, Андрюша, обоим нельзя людей бросать. Скачи один. Ружье оставь, возьми мой наган. – Василий протянул ему револьвер, пожал руку. – Пусть Панов в Тамбов сообщит или сам с отрядом...

Андрей взял револьвер, сунул за пазуху и, хлестнув коня длинным поводом, помчался с усадьбы.

2

Захар уже не в силах был бежать, но страх за жизнь сына все гнал и гнал его к коммуне.

Захар смирился, что сын стал коммунистом, он понял, что коммунисты делают в селе хорошее дело, а наказывают только тех, кто заслуживает того своими волчьими делами. Теперь Захар спешил в коммуну. Из буерака он выползал на четвереньках, оскользаясь на грязном откосе и с опаской оглядываясь на Кривушу. Когда увидел скачущего по полю Андрея, настолько обессилел, что не смог даже крикнуть ему, чтоб тот вернулся. Через вишневый сад Захар брел, держась за стволы, за сучки, исступленно шепча молитвы.

Его заметил Юшка, подбежал к нему, взял под руку.

– Сынок, Васятка, прячься скорее, – едва слышно заговорил Захар. – Тимошка Гривцов с пулеметом суды едет. Тебя ищет. Убьет, сынок, прячься.

Василий схватился за повод, хотел садиться на коня, но в стороне, куда поскакал Андрей, послышалась частая стрельба. Коммунары притихли. Андреева Даша зарыдала, припав к плечу свекра.

– Поздно, сынок, не ускачешь. Прячься тут, пересиди трошки.

– Скорее, Васятка, скорее, мать твою бог любил! – крикнул Юшка, таща Василия за рукав. – Под печку спрячем, под печку, где картошка засыпана...

– Товарищи коммунары! – Василий побледнел, под глазом задергалась жилка. – Не могу вам помочь. Сами видите. Прощайте. Уходите в Кривушу, вас не тронут. – Он отдал повод Сергею Мычалину и кинулся к разграбленному двухэтажному дому.

В подвале темно и душно. Юшка торопливо отгреб картошку от печки, там показалось отверстие.

– Скорей лезь, скорей!

Василий нырнул в темноту, ударился раненой ногой о какую-то доску, чертыхнулся. Юшка завалил лаз под печку картошкой и убежал. Все затихло. Василий уткнулся ртом в полушубок – душил кашель от пыли.

Вскоре он услышал, как наверху по пустым комнатам бегают люди и гулко хлопают выстрелы. А вот и подвальная дверь тихо скрипнула... Хрустнула под чьим-то сапогом картошина.

По спине Василия пробежали мурашки.

Сиплый голосок:

– Ванька, пальни в печку! Можа, туды залез, дьявол!

Оглушительно громыхнул над головой выстрел. На шею посыпалась глина.

– Нигде нет. Как скрозь землю провалился. Наверно, ускакал тоже, проклятый!

– А картохи-то скоко припасли! Надо приехать набрать возок.

И ушли...

Захар стоял среди мужиков-коммунаров, собранных Тимошкой Гривцовым, и машинально твердил молитвы.

Женщин и детей Карась загнал в домик, у двери поставил бандита с обрезом.

– Где Васька Ревякин? – крикнул на коммунаров Гривцов и хищно передернул щекой.

– Убёг, – ответил Семен Евдокимович.

– Куда? – Тимошка положил руку на эфес шашки, болтавшейся на боку.

– А я почем знаю. Я за ним не бегал.

– Ах, ты не знаешь? Гришка, всыпь ему плетей!

Горбоносый пьяница Гришка Щелчок сорвал с Семена Евдокимовича шубу и изо всех сил хлестнул по спине плетью. Съеденная по́том рубашка расползлась, оголив богатырские лопатки грузчика. Красные змеи одна за другой легли крестом на теле коммунара.

– Ну, вспомнил?

– Убёг, говорю, – прохрипел Семен Евдокимович.

– За что отца бьете? – крикнул младший сын грузчика Михаил. – Лучше меня секите!

– Гришка, заткни ему глотку! Всыпь неочередных, коль выпрашивает.

Гривцов подошел к Захару, взял за грудки:

– А ты зачем сюда приперся? Ты же не в коммуне!

– Машу пришел взять, тяжелая она. И Мишатка больной.

– Говори, куда Васька убег? Не скажешь – убью!

– Коль господь бог твоей рукой водит, Тимоша, – покорно ответил Захар, – то стреляй, все одно.

Гривцов дернул его за бороду, свалил с ног и стал бить носком сапога:

– Мово отца не жалели, сволочи, так и я вас, проклятых, не жалею! – заорал он, рассвирепев.

Подскочил к Юшке, ткнул ему дулом нагана в живот и сквозь зубы процедил:

– А с тобой, иуда, у меня особый разговор будет! Сымай отцовы штаны. Ну!

Юшка перекрестился, снял штаны.

– У нево и исподники-то черные, как штаны, – засмеялся Карась, указывая плетью на Юшку.

– Через всю Кривушу в исподниках на виселицу поведу! – крикнул Тимошка, отшвыривая ногой штаны, которые снял Юшка. – Отведите его в мой амбар. Захара в сходную избу заприте. А вы, проклятые, подыхайте тут с голоду вместе со своими женами и детьми!

Гривцов вложил наган в кобуру, подошел к повозке, на которой стоял пулемет.

– Поехали! – крикнул он бандиту, державшему дверь, и первый прыгнул на телегу.

Юшку и Захара окружили бандиты. Толкнув в спину прикладами, повели с усадьбы. Из домика с криками выскочили женщины, таща на руках детишек. Авдотья кинулась за конвоирами, но поскользнулась и упала в дорожную грязь...

3

В ту суровую осень на Тамбовщине то тут, то там вспыхивали кулацкие мятежи, которыми руководили сбежавшие из городов офицеры и агитаторы эсеровского центра, специально посланные в уезды.

Почувствовав пропасть под ногами, они настолько озверели в своей слепой мести, что не брезговали самыми жестокими мерами.

В селе Ямберна кулаки живыми сожгли на костре братьев Половинкиных: Семена – за то, что был секретарем сельской партячейки, Дмитрия – за участие в комитете бедноты. Одиннадцать коммунистов того же села подверглись страшным пыткам.

Тарадеевские кулаки по шею зарыли в землю председателя волкомбеда и раскаленным железом ослепили его. Средневековый смрад повис над селом...

Живыми топили в колодцах, отрубали топорами головы, вешали, стреляли людей, которые собирали по селам хлеб голодающему пролетариату, людей, осмелившихся строить новую жизнь на селе.

Мятежи в Моршанском, Кирсановском, Шацком, Борисоглебском и Тамбовском уездах унесли сотни жизней первых коммунаров (так называли тогда всех коммунистов и сочувствующих им). В десятках волостей были разграблены хлебные склады. Хлеб, с таким трудом собранный для голодающих, кулаки снова зарывали в землю, а то и просто сжигали на месте.

Головы многих мужиков-середняков, точно флюгера, вертелись то в одну, то в другую сторону; они не успевали еще решить, идти ли с мятежниками, как выстрелы раздавались уже с другого конца села, и они запирались на все задвижки и «пережидали». Но, пожалуй, самым страшным было равнодушие, с каким наблюдали иные мужики за расправами над коммунистами. А то и сами помогали мироедам.

– Что же вы делаете, мужики? – обращался к ним коммунист, которого они били. – Ведь для вас же лучшей жизни добиваемся.

И слышал равнодушный ответ:

– Откедова мы знаем, кому ты лучшего хошь? Покедова не видать от вас...

Сколько же надо было иметь мужества, стойкости, чтобы с честью носить имя коммуниста!

4

Василию нечем было дышать. Мучила жажда. Раненая нога ныла от сильного ушиба, нужно было освободить ее, чтобы не затекала. Лежать дольше не было смысла. Уж лучше погибнуть на просторе, на глазах людей, чем задыхаться в этой конуре!

Начались приступы кашля. Сколько он тут лежит? Нет, надо на воздух! Он стал двигать здоровой ногой, чтобы отпихнуть картошку от лаза, но в это время послышался скрип двери.

Бросило в жар. У ног зашуршали картошины, и едва слышный, но очень знакомый голос тещи позвал:

– Васятка, а Васятка? Это я, Авдотья. Вылазь скорее!

Она помогла ему вылезти, подала пузырек с водой, кусок хлеба. Пока он жадно глотал из пузырька, Авдотья торопливо рассказывала:

– У Маши схватки от страху были. Думали, выкинет, ан обошлось. Лежит она. И Мишатку знобит: простыл, видать, дюже. А ты уходи скорей, уходи, пока Долгов из Кривуши не вернулся. Следят за нами, даже хлеба не велят из села носить. Пропадем тут все. Юхима и Захара забрали, убить грозятся. Про Андрея не слыхать. Иди, сынок, скорее, иди, пока луна не вышла.

– А лошади нет?

– Все забрали, все... Ничегошеньки не оставили, собаки! Беги, сынок, беги скорее! Долгов опять придет, весь день тут торчал, вынюхивал.

Опираясь на плечо Авдотьи, Василий встал, прошелся, Ногу ломит, но идти надо.

С трудом выбрался из подвала, отдышался на воздухе. Авдотья обошла усадьбу, проверила, нет ли где засады, и вернулась к Василию:

– С богом, сынок, нет никого. Иди. Грязи-то сейчас меньше. Приморозило вроде.

Василий поцеловал тещу и, хромая, зашагал в темноту. Авдотья долго еще стояла на месте, беззвучно плача, а Василий тащился по саду едва-едва, от яблони к яблоне, от куста к кусту.

Вскоре за кустами показалась рига Артамона Ловцова. А что, если отлежаться до полуночи в этой риге? Будь что будет. Василий зашагал по слегка примороженной, но еще вязкой пахоте.

Вот и ворота. Почему они открыты?

– Свят, свят, – проговорил кто-то в воротах, – господи помилуй. Кто это?

Василий угадал голос Артамона Ловцова.

– Иди, Артамон, выдавай Тимошке. Все равно теперь. Бежать не могу.

– Никак ты, Захарч? – удивился Артамон. – Господи! Да как же ты попал суды? Иди в избу, отогрейся. Щец хлебни горячих.

– Сын твой все равно выдаст. У Тимошки небось служит.

– Да вить трус он, батюшка, Митрофан-то мой. Дезертиров-то ловят да стреляют, вот он и прячется в лесу с Карасем. А совесть в ём ищо господь не убил, отца слухается.

– Артамон, знаешь небось... мой отец жив?

– Отпустили его. Мужики отстояли. Плетьми отделался. А Юхима в амбаре держит Тимошка. И бьет дюже.

Артамон довел Василия до дома, открыл дверь. Старуха узнала председателя коммуны, запричитала:

– Что ж ты, старик, делаешь-то, погубишь нас всех. Митроша придет сейчас.

Артамон цыкнул на нее:

– Пусть идет. Налей щей Захарчу. Подкрепиться ему надо. Бог милостив.

Не успел Василий доесть щи, как с жалобным писком открылась дверь. Митрофан увидел Василия и остолбенел в дверях.

– Ну, чего дверь-то расхлебенил? – строго сказал Артамон, взмахнув лохматыми бровями. – Не узнаешь, что ли? Он мой гость. И ты его не видишь, понял?

Митрофан сжался, напружинился, неловко сунул обрез под лавку.

– Ужинай и ложись спать, – продолжал поучать сына Артамон. – Я Захарча отвезу до дальних хуторов, а там бог ему судья.

Митрофан молча мотнул головой, разделся, сел к столу, кося глазами на Василия.

– Пойдем, Захарч!

Когда вышли во двор, Василий попросил Артамона:

– Ты лучше дал бы мне коня. Я верну. Зачем тебе со мной тащиться?

– Эх, Василий Захаров, ты ведь крестьянин, а говоришь так. Да я лучше на своей хребтине тебя отвезу до Тамбова, токо бы лошадь в надеже стояла, под рукой была. – Артамон усадил Василия верхом, взял повод и повел коня на огороды.

5

Юшка валялся на полу темного амбара, в котором знал каждую щелку, каждую дощечку. На том самом полу, который пропитан его по́том за долгие годы батрачества. Он не плакал, не стонал, хотя чувствовал острую боль во всем теле. Он только дрожал от холода, лязгая зубами, и тупо смотрел в угол, часто дыша, словно ему не хватало воздуха. И вспоминал... Сколько раз приходилось Юшке спасать отчаянного хозяйского пацана от родительского гнева! Сколько добра он сделал этому выродку Тимошке! А для чего? На этот вопрос нет ответа. Кипит что-то в сердце, словно вместо крови туда влили горячую жидкость. Тело дрожит, а сердце горит. И Юшка вдруг почувствовал себя совсем другим, будто только на пятидесятом году жизни он стал совершеннолетним, взрослым, мужественным человеком, который понимает, что дело не в коне и не в телеге, о которых он так мечтал и которые так желал иметь на своем подворье. Их могут дать, могут отобрать. Нет, не в них смысл! И не в дурашливом балагурстве спасение от трудностей жизни. Балагурство – самообман... Тогда в чем же смысл?

Юшка вспомнил, как впервые в жизни ударил по уху своего обидчика Сидора Гривцова и после этого почувствовал себя человеком свободным и сильным. Так вот в чем смысл! В схватке с врагом, в борьбе за то, чтобы вот эти честные, мозолистые руки не были протянуты к Сидору за куском хлеба, того хлеба, который сами же вырастили, вымолотили и ссыпали в мешки... Чтобы эти натруженные руки могли защитить семью, друзей, себя, чтобы они могли вцепиться в горло врага! Нет больше Юшки-батрака, есть коммунар Ефим Олесин!

Он приподнялся на локтях, прислушался. Неужели никто не выручит его из беды, не выпустит из этого капкана? Живы ли Василий, Андрей? Что с женщинами, с детьми, которые остались в коммуне? Что с ним сделают эти изверги? Все эти вопросы наплывали один на другой в его разгоряченном мозгу и еще больше терзали душу.

Кто-то быстрыми шагами подошел к амбару. Загремел замком. Ефим, превозмогая боль, привстал. Что это идет: смерть или спасение?

Через распахнутую дверь увидел серый туман и догадался, что наступает утро. Но и этот серый свет загородила темная фигура.

– Выходи! – грубо сказала эта черная тень голосом Гришки Щелчка. Ефим почувствовал удар в бок тяжелым сапогом. Значит, пришла смерть.

Дрожа от холода, он медленно поднялся на ноги, перекрестился.

– Ну, иди, иди! – грубо толкнул его Щелчок. – Поздно про бога вспоминать!..

Щелчок завел Ефима за дом. У покосившейся старой ветлы стоял Тимошка в окружении своих дружков. Увидев Юшку, Гривцов насупился, раздул ноздри. В руках его – веревочная петля.

– Становись на колени, иуда!

Ефим подошел совсем близко к Гривцову и посмотрел на него такими ненавидящими глазами, что тот невольно попятился и схватился за эфес шашки:

– На колени, говорю, иуда!

– Сам ты иуда, поганец!

Ефим Олесин распрямился. Он уже не дрожал. Теперь все его тело горело огнем.

– Вешай, вешай скорей, Тимошка! – исступленно закричал Ефим. – Не стану на колени! Вешай! На эту ветлу я тебя подсаживал, голопузого, а теперь ты меня подсади, да повыше.

Дружки Тимошки подскочили к Юшке, надавили на плечи, пригнули к земле. Гривцов накинул ему на шею веревку и, повернувшись к друзьям, выхватил из ножен шашку:

– Тяни!

Веревка, перекинутая через сучок ветлы, натянулась, захлестнула тощую шею. Ефим что-то хотел крикнуть, но было поздно – из горла вылетел только хрип.

Едва лишь старенькие грязные лапти оторвались от земли, Гривцов рубанул шашкой по веревке, и тело Ефима рухнуло на землю.

– Сымите с него веревку! – приказал Гривцов. – Пусть очухается. Второй раз вешать буду. Одного раза ему мало, иуде.

Сквозь тяжелый звон в ушах Ефим услышал эти слова, но не понял их. Не понял их зловещего смысла. Одна мысль занозой застряла в мозгу: почему так долго не приходит смерть? Или вправду говорят, что мертвецы в первые минуты все слышат? Он почувствовал, как кто-то царапает его шею холодными руками. Перед глазами поплыли в круговороте бесконечные черные ветлы по необъятному черно-синему небу.

6

Отряд Панова скакал по полю вслед за Андреем. Случайные сельские лошади, которых набрали продотрядчики, плохо слушались седоков, спотыкались на пахоте.

Много упущено времени, надо торопиться! Андрей никак не мог подладиться к чужой лошади, подпрыгивал, больно оседая на худую хребтину, но терпеливо гнал и гнал, не останавливаясь. Рядом с ним неуклюже прыгал комиссар Забавников.

А Панов, совсем не умевший ездить верхом, сидел на тележке, запряженной парой рысаков. Он гнал тачанку по дороге, не теряя из виду отряд. С ним сидели два волчковских милиционера, придерживая пулемет.

Панов развернулся около усадьбы коммуны, заехал за мельницу, откуда видна была вся Кривуша. «Скорей, скорей, братцы», – шептал он, следя за отрядом, который, как было условлено, обогнул Кривушу и мчался теперь к дому Сидора Гривцова. Лошадь Андрея выскочила к дальней риге Сидора, Панов дал несколько очередей по-над селом, потом подъехал к ограде кривушинской церкви – снова очередь. А продотрядчики уже окружили дом Сидора.

...Когда со стороны коммуны послышалась пулеметная стрельба, Гривцов подумал, что это Васька Карась вернулся из объезда соседних сел, куда сам послал его поднимать панику. Но вот застучал пулемет и у церкви. За ригой послышались храп лошадей и ружейные выстрелы. Тимошка понял, что окружен красным отрядом.

Пули засвистели над головой. Не успел он оглянуться – дружки разбежались кто куда. Гривцов сунул шашку в ножны и сделал несколько прыжков к дому, но пуля свалила его с ног.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Глухой полевой дорогой Василий добрался до Падов.

Село просыпалось. Горласто перекликались молодые петухи, на выгоне мычали собранные пастухом коровы, а в лесу, за речкой, путалось меж деревьев глухое осеннее эхо. Где-то совсем близко забумкало пустое ведро о колодезный сруб. Василий перешагнул подмерзший за ночь ручей и по огородной стежке поднялся к дому сестры.

Давно не был Василий у Насти, не любил он ее мужа, Ивана Кулькова, скрытного, жадного мужичонку с остреньким лисьим лицом. Василий увидел, что Иван успел пригородить к дому несколько пристроек и амбарчиков. Лес рядом, а в смутное время у продажных лесников за десяток яиц можно на целый сруб бревен заготовить. Но для кого он столько нагородил? Ведь детей-то у них нет. Василий даже приостановился, разглядывая плоды кропотливых трудов зятька, и не заметил, как тот вышел из-за угла с пустыми ведрами, направляясь к колодцу.

– Чего тут высматриваешь?

Василий сразу узнал гнусавый голос.

– Здорово, Иван.

– Здоров, здоров, – растерянно отвечал тот шурину. Глаза его бегали по сторонам, боясь встретиться с взглядом Василия. – Настя к куме за ситом пошла... А я за водой.

– У вас тут тихо? Бандитов нет?

– Чевой-то? – спросил Иван, будто не понял.

– Бандитов, говорю, нет?

– Бандитов нет, а коммунистов Карась постреливает. Тебе бы не показываться тут.

– Да уж показался. Поздно вертаться, светло.

– Ну, а у меня прятаться негде, – прогнусавил Иван. Он перехватил ведра в другую руку, загремев ими о коромысло. – Карась все мои щелки знает.

Василий молчал, выжидая, что еще скажет Иван.

– И меня убьют с тобой вместе...

– За свою шкуру трясешься? – почти шепотом спросил Василий. – А мне куда же теперь?

– Не знаю... Только я за тебя помирать не собираюсь.

Василий заметил, как из-за угла соседнего дома выглянуло бородатое лицо.

Несколько мгновений Василий стоял молча. Потом презрительно осмотрел Ивана с головы до ног и облегченно выдохнул:

– Гад ты ползучий, Иван!

И сразу стало как-то легче на душе. Он отошел от дома, свернул на тропинку, ведущую к большаку на Тамбов.

– Вася! Вася! Куда ты?

Голос сестры. Обернулся.

– Куда же ты на рожон-то лезешь, Вася?

– А куда же мне? – сердито ответил Василий. – Твой скопидом прогнал меня. За свою шкуру трясется.

– Прогнал? – всплеснула руками Настя. – Господи! Прогнал! Идол бессердечный! Анчутка! Неужели он с ними спутался? Пойдем скорее, Вася, спрячу тебя!

– Не пойду, Настя, – твердо сказал Василий. – Прощай. На тебя нет обиды. Пусть убьют лучше, а мужа твово видеть не могу.

– Господи, помоги мне, господи! Что же придумать-то, а?

– И Тимошка тут, с Карасем?

– Тимошку убили, говорят, у вас в Кривуше. Карась злой-презлой вернулся. О господи, что делать-то?

Пока они торговались, из крайней избы выскочил с обрезом в руках мужик. Василий и Настя сразу узнали кривушинского вора, горбоносого Гришку Щелчка. Настя вскрикнула, ухватилась за рукав Василия и упала на колени:

– Васенька, родненький, прости нас! Через нас ты пропал, Васенька! Прокляну его, ирода, уйду от него, окаянного!

– Стой! Руки вверх! – гаркнул Гришка Щелчок. – Вот ты где, куманек, очутился? А мы тебя в Кривуше шукали! А ну пошел!

Василий, сам не зная почему, грубо оттолкнул сестру.

– Бей, Васенька, бей, топчи меня! За ирода мово проклятого! – Она упала на землю, обняла его сапог и истерически заголосила: – Не пущу, не пущу! Стреляй, Гришка, и меня с ним вместе! Стреляй! Не пущу!

Бешено заколотилось сердце Василия – от жалости к сестре, от мысли, что вот так глупо приходится умереть. Он оторвал руки Насти и уже ласково сказал:

– Прощай, Настя. Машу пожалей.

Пошел, чувствуя за спиной холодок смерти. Он долго еще слышал, как сестра билась в истерике, но потом в ее крики вплелись гнусавые возгласы мужа. Василию хотелось оглянуться на сестру в последний раз, но Щелчок злобно тыкал в его спину ствол обреза:

– Пшел, пшел!

2

Соня третий день жила в Падах у двоюродной сестры. Она приехала сюда за платьем.

До ее слуха донесся далекий женский крик. Соня прислушалась. Крик то замирал, то возникал с новой силой. Это же в той стороне, где живет Настя! У Сони замерло сердце. Она кинулась к двери, на ходу сорвав с гвоздя свою коротайку, и побежала к Настиному дому.

...Мужики-соседи вели Настю под руки. Иван Кульков суетливо бегал вокруг, уговаривая Настю, но она не отвечала, а когда он забегал наперед, плевала ему в лицо.

– И зачем же я, дура, пошла за ситом? – причитала Настя охрипшим голосом. – Будь вы прокляты – и сито, и ты, ирод окаянный! Оставьте вы братца мово милого! Лучше меня убейте, убейте за ирода мово окаянного!

Соня спряталась в толпу и жадно ловила все, что говорили бабы о Василии. Услышав, что его повели к Карасю, тихонько выскользнула из толпы.

Она еще ничего не решила. Она не знала, что может сделать для спасения Василия, но желание увидеть его и чем-то помочь ему овладело всем ее существом.

Сестра ждала Соню у крыльца:

– Что с тобой? Что там за шум?

– Настина брата поймали.

– Да куда же ты?

Соня не ответила, забежала в конюшню, торопливо отвязала повод Зорьки. Схватила было седло, но бросила – нельзя терять ни минуты!

Сестра удержала Соню за руку, умоляя остаться, но та упрямо отдернула руку:

– Подсади!

Настоявшаяся в конюшне Зорька сразу припустилась шибкой рысью.

На другом конце села, где жил Карась, Соня с удивлением увидела спокойно играющих ребятишек. «Значит, в другом месте... В другом! А где? Опоздаю, опоздаю...»

Соня металась по селу...

3

Василий шел, едва переставляя ноги. Пусть Гришка думает, что он совсем ослаб. Надо сохранить силы для решительной схватки. Надо собрать свою волю, свои силы, выждать удобный момент. Гришка Щелчок – измотавшийся пьяница, он не страшен в рукопашной, а выстрелить метко вгорячах он не сможет.

Из всех лихорадочных мыслей и воспоминаний больше всего беспокоило то, что прятался. Унизительно и бесполезно прятался. Если он останется жив, то никогда не повторит этого позорного шага. Лучше погибнуть вот так – на свету, на глазах людей, испытав последний раз свою судьбу – вонзив пальцы в горло своей смерти.

Щелчок шагал вслед за Василием, подталкивая в спину обрезом, и победно покрикивал на свою жертву:

– Не оглядывайся, красная сука!

Василий пробовал догадаться, куда ведет. Карась живет на окраине, а вот уж свернули от центра села вниз, к речке... В лесу, значит, прячутся карасевцы? Разогнал их из Кривуши продотряд! Молодец Андрей! Проскочил!

Прошли последний плетень. Василий увидел за плетнем остановившиеся глаза и открытый рот курносого мальчишки. Очень похож на Мишатку...

Потянулся порыжелый луг, выбитый за лето стадом, а теперь скованный первым крепким морозцем.

«У реки... А потом берегом, к Большой Липовице», – решил Василий.

Сзади послышался звонкий перестук копыт. У Василия так и оборвалось сердце – рушилась надежда на спасение! Он резко оглянулся и увидел, что Щелчок тоже смотрит назад, разглядывая седока. Вот бы какой момент для схватки, если бы не этот всадник! Но что это! Всадник – баба! Она неслась прямо на них, стегая коня поводом. Ближе, ближе... Соня!

Она скакала прямо на Гришку, вот еще два прыжка и... Но Зорька в самый последний момент шарахнулась в сторону, дико всхрапнув.

– Куда прешь, стерва! – замахнулся на нее Щелчок обрезом.

Василий на одно мгновение увидел тревожное лицо Сони, потом спину Щелчка. Одним сильным рывком свалил его на землю. Пальцы судорожно вцепились в горло. Какой-то булькающий хрип вырвался изо рта Гришки. Несколько раз стукнул его головой о мерзлую землю. Тело Щелчка расслабло и затихло.

– Тащи меня с коня! Стаскивай скорее! – кричала Соня. – Стаскивай, а то увидят.

– Сама скачи! Я убегу! – Василий закинул за плечо Гришкин обрез.

– Говорю: стаскивай! – На него смотрели умоляющие, требовательные глаза. Василий схватил ее за руку и снял с коня.

– Скачи! Скачи скорее в Тамбов! – приказывала она.

Когда затопали копыта вдоль реки, все удаляясь, Соня испуганно оглянулась на Щелчка – не шевелится ли? – и побежала, осторожно озираясь, берегом реки.

4

Ефима привезли в коммуну.

Запавшие глаза его стояли, как у мертвеца, губы дрожали, силясь что-то произнести, и – не могли...

В пристройке, где когда-то жил Пауль, одна комната оказалась со стеклами. Ефима положили туда, настелив на пол сена.

Вскоре к Ефиму зашел Семен Евдокимович. Он неловко топтался у порога, пожелал скорее выздоравливать, а потом отозвал Авдотью за дверь.

– Держи фартук, – шепнул он. К пятку яичек, которые он бережно вынул из-за пазухи, присоединился малюсенький бумажный кулечек. – Соль... осторожнее...

Аграфена раздобыла где-то кружку сливок, Сергей Мычалин прикостылял с лепешками, завернутыми в подол солдатской гимнастерки.

Когда Авдотья разложила на соломе перед Ефимом все и рассказала, кто что принес, Ефим прослезился. Он понял, что родня его теперь не только Ревякины, но и Филатовы, и Мычалины, и Лисицыны, и Аграфена...

К вечеру Ефим приподнялся на локти и хриплым, срывающимся голосом попросил пить. Авдотья, ни на минуту не отходившая от него, принесла воды.

– Тимошку пымали? – спросил он.

– В амбар заперли. Раненый он.

Ефим слабо улыбнулся.

Авдотья начала расспрашивать, что с ним делал Тимошка, в какое место бил.

– Бил, да не убил, – ответил он. – С того света Юхим Олесин вернулся. С того света, Авдотья. Из петли выпал. Веревка не выдержала. Отлежусь вот... Ты иди к ребятам, я посплю. Мне лучше стало.

– За ребятами Аграфена доглядит, а я с тобой тут останусь.

– Васятка-то где?

– Ночью ушел, проводила я его, а что с ним теперь – не знаю.

Ефим повернулся к стене:

– Ну, ты ложись, ложись, я усну.

Но через минуту опять спросил:

– Тимошку-то в чьем амбаре заперли?

– Я там не была, не видала.

Юшка закрыл глаза, но не спал. Беспокойная мысль овладела им: что, если упустят Тимошку?

– Авдотья, а Авдотья, ты еще не спишь?

– Нет, а что?

– Тимошку-то сторожат ай нет?

– Да, чай, сторожат... Спи уж ты!

Ефиму не спалось. Он с радостью почувствовал, как возвращаются силы в его хилое тело. Ворочался, двигал ногами, привставал на локтях, заглядывая в окно.

Ночью, когда в пустой комнате раздался размеренный храп Авдотьи, Ефим тихонько встал, дотащился до окна. Из-за облака медленно выплывала луна. «Свети, свети, милая, – мысленно, просил Ефим, – всю ночь свети...» Он вернулся на свое место, полежал еще часок, потом снова встал. Ноги окрепли, он подошел к двери, попробовал ее открыть. Дверь легко подалась.

Ефим накинул на плечи зипунишко, которым его укрывала Авдотья, и тихо вышел на улицу.

Морозный воздух защекотал в ноздрях. Холодок пробежал по спине – оживил Ефима.

Крылья ветряной мельницы черным крестом вырисовывались на небе под луной. У мельницы остановился, что-то припоминая. Зашел в распахнутые настежь ворота мельницы, нашарил рукой в углу железный шкворень и спрятал под зипун.

К рассвету добрался до сходной избы. Часовой-продотрядчик узнал «висельника», пропустил его в избу погреться.

– Ты чего так рано поднялся?

– Боюсь, вы Тимошку упустите. Где он?

– Вон в том амбаре, где ты лежал. Там двое часовых. Скоро его в Тамбов повезут.

– Ну, слава богу! – Юшка перекрестился, сел на лавку. Перед ним на полу мирно похрапывали бойцы продотряда, спасшие его от смерти. Юшка каждого осенил крестом, поправил шинель, сползшую с могучей спины Забавникова.

Согревшись, Ефим вышел из избы и направился к дому Гривцовых. На улице стало светлее, Ефим издали увидел, как к амбару подъехала повозка, запряженная парой, и с нее слезли двое. Он заторопился, жадно глотая морозный воздух.

В одном из подъехавших Ефим узнал Андрея Филатова, а в другом – Панова. Ефим подошел к амбару и, задыхаясь, сказал:

– Здравствуйте, товарищи!

– Ты зачем сюда? – сердито крикнул на него Андрей. – Тебе чего тут? Лежал бы в постели! Иди домой!

– Посмотреть только, Андрюша. Со смертью своей повидаться надоть.

– Сторонись, сторонись!

Дверь со скрежетом отворилась. Из амбара донесся сдержанный кашель.

– Выходи! – скомандовал Панов.

Сначала показалась всклокоченная голова Тимофея Гривцова с окровавленными губами, потом весь он – длинный, согнувшийся, едва стоявший на ногах. Кашлянул, отхаркнув кровь, – видимо, ранен был в легкие. Слегка приподнял голову, будто хотел что-то сказать, и тяжело шагнул к повозке.

Ефим не хотел встречаться с Тимошкой глазами, не хотел потому, что боялся – ослабнет вдруг под его взглядом батрацкая душа. И был очень рад, что Тимошка ни на кого не смотрит.

Гривцов сделал еще шаг к повозке – трудно давались ему эти шаги. Теперь он оказался к Ефиму затылком. Страшная мысль, что Тимошка сбежит или его выпустят там, в Тамбове, не давала Ефиму покоя.

«Уйдет! Уйдет!..»

И Ефим, не сознавая того, что делает, метнулся к Тимошке. Прежде чем успели опомниться часовые, он выхватил прут из-под зипуна и, взмахнув, ударил Гривцова по затылку.

Потрясенный тем, что сделал, выронил из рук вслед за упавшим Тимошкой свой железный прут и, как пьяный, закачался.

Его схватили под руки часовые.

– Теперь не уйдет, – сказал Ефим, и из его горла вылетели странные судорожные звуки полусмеха, полурыданий.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Василий подъезжал к хутору в сумерках.

Конечно, он мог бы еще вчера отослать Соне лошадь через своих коммунаров; конечно, можно было бы запиской отблагодарить Соню за спасение от верной смерти, но разве мог он так поступить после того, как увидел ее глаза в тот день?

Василий ехал верхом. Рядом с его Корноухим шла Сонина Зорька, на которой он ускакал тогда из Падов. Зорька громко заржала, почувствовав близко родное стойло.

Шея Василия была забинтована. Его обстреляли в Большой Липовице, когда он скакал в Тамбов, но рана оказалась легкой.

В морозном ноябрьском воздухе снова поплыло ржание Зорьки и, упав в озеро, зазвенело по тонкому ледку раскатистым эхом.

Василий обогнул озеро, чтобы не ехать по улице, стал спускаться вниз к знакомому плетню.

Открывал дверь с радостным трепетом, а переступил порог огорченный... Против Сони сидел ее отец.

Увидев Василия, Соня вскочила с места:

– Жив! Слава богу, жив! Настя рада будет страх как... А лошадь-то привел?

– Во дворе стоит.

Василий поздоровался с Макаром, снял картуз, ожидая приглашения сесть.

Макар подвинулся на лавке:

– Садись, председатель, расскажи, как дела? У нас-то вот горе. Сестра заболела. В Тамбов отвез ее к доктору. Соне без нее скушно будет.

Василий сел и, комкая картуз, опустил голову.

– Что ж дела! Еду вот... Все заново начинать, – неохотно ответил он. – Растащили коммуну.

– Правда, что ль, Юхим Тимошку убил?

– Правда.

– Ему за самосуд што будет?

– Не знаю. В петле побываешь – убьешь. – На бледных скулах Василия задвигались желваки.

Соня бросала умоляющие взгляды на отца, но тот все сидел и все спрашивал, словно нарочно решил выпроводить Василия из дому.

– А как твои дела?

– Батя, тебя ужинать ждут. Иди! – наконец осмелилась Соня. – Нам поговорить надо, одним поговорить... про Настю.

Макар, будто опомнившись, поглядел на обоих и встал:

– Память стариковская стала. Теперь старуха отбрешет. Ну, бывайте здоровы. – Макар подал Василию руку и вышел, громко хлопнув наружной дверью. Соня заговорщически улыбнулась, вышла следом за отцом.

Василий чутко прислушивался к тому, что там делает Соня, и, услышав, как она тихо щелкнула дверной задвижкой, встал. Соня совсем не ожидала, что Василий прямо с порога обнимет ее и поцелует.

Потрясенные неожиданной близостью, оба долго и молча смотрели друг другу в глаза, словно еще не доверяя случившемуся. Василий не выдержал ее взгляда, оторвал руки от ее покатых, податливых плеч.

– Прости, Соня... От всей души... Спасибо тебе. Мне не жить бы. – Он сел было на лавку и спихнул свой картуз. Торопливо поднял его, стал старательно отряхивать. Стоял, не зная, что говорить, что делать.

Соня качнулась к нему как-то боком, задев упругой грудью его руку, и горячо прошептала:

– Что-то дешево расплачиваешься, комиссар? – Ее тихий задорный смешок рассеял сомнения Василия. Он даже в сумерках разглядел, как подернулись горячей влагой ее озорные глаза. И, все еще не веря своему счастью, протянул к ней руки.

Осторожно, бережно обнял ее и бессмысленно зашептал:

– Соня... Соня... Милая...

Из углов избы покровительственно надвигалась на них темная осенняя ночь.

2

Какая другая радость может сравниться с радостью любящей жены, встретившей мужа, отца ее детей, после страшных событий, грозивших смертью? Маша так ласкала Василия, так заботилась о нем, так была ослеплена радостью его возвращения, что не заметила ни его погрустневших глаз, ни его сдержанности. «Пережив такое, будешь грустным! Будешь сдержанным!» – оправдывала она его даже тогда, когда стала замечать в нем что-то непривычное, новое...

Когда он рассказал, как его спасла Соня от смерти, Маша стала расспрашивать, кто она такая; узнав, что она Настина подруга и дочь ямщика Макара, Маша с благодарностью стала поминать ее имя, молилась за нее, а когда Настя пришла в коммуну проведать их, Маша просила расцеловать за нее спасительницу Соню.

Дела коммуны стали поправляться. Бригада плотников, нанятая Василием, отремонтировала двухэтажный дом, конюшню, коровник. Все стало на свое место. Коммунары повеселели.

Однажды в коммуну пришел Захар Ревякин вместе с Василисой проведать Машу. Он долго бродил по коммуне, беседовал с коммунарами, а перед уходом сказал:

– За Машей-то следить надо... Тяжело ей одной. Да и Василисе без нее тоскливо. Вместе-то им лучше будет. Принимайте, видно, мужики, и меня в пай.

И через два дня Захар Ревякин перевез свой скарб в коммуну.

А Василий все чаще стал уезжать в Тамбов – то за плугами, то за породистыми свиньями, которых он решил разводить, а то на совещания, которые длились иногда по нескольку дней. Он стал раздражительным, усталым, неразговорчивым. Он словно забыл, что скоро у Маши будет еще один ребенок, ни разу не спросил, когда срок, как она себя чувствует... Маша молча терпела, по-прежнему ласково ухаживая за ним, но на сердце все росла и росла тревога. Она похудела, подурнела. Ей труднее становилось возиться у печки, стирать белье, к ней стали заходить то мать, то младшая сестра Фрося, вытянувшаяся и похорошевшая, вот-вот невеста.

Вечерами, дожидаясь мужа, Маша перебирала вместе со свекровью вещи в сундуке, шила распашонки из своих старых рубашек, чинила белье Василия.

Так прошла зима.

Маша совсем ушла в себя, чутко прислушиваясь к новой жизни, которая настойчиво колотилась под сердцем. Она чаще стала лежать. Перестала разговаривать с Василием. И он забеспокоился, просил прощения, что за делами совсем забыл о ней.

...Когда родилась дочка, Маша долго спорила с Василием, какое дать имя. Он настаивал – Любочкой, а ей хотелось назвать Соней – в честь женщины, которая спасла Василия от смерти. Наконец Маша сдалась: дочь назвали Любочкой.

– Нашу Любовь Васильевну встречает хорошая, теплая весна!

В заботах о Любочке и Мишатке летело время... Прошумел белой метелью в саду май, наступили жаркие дни.

Совсем неожиданно Маша узнала тайну Василия.

В тот теплый вечер она долго не могла заснуть, тихо и блаженно лежа в постели. Устала, отмывая мочалкой грязного Мишатку, укачивая в зыбке Любочку. Онемели ее руки. Хотелось полежать, отдохнуть.

Из-за печи послышался голос Терентьевны:

– Маша, ты спишь?

Не хотелось отвечать. Что-нибудь делать заставит, а руки лежат так покойно, так хорошо. В открытое окно из сада доносится щелканье соловья, веет прохладный ветерок... Что-то долго не едет Василий из волости. Не случилось ли в дороге беды? Дезертиры кругом рыскают...

Услышав шепот свекрови за печкой, Маша насторожилась.

– Опять небось к ней ночевать заехал, – тихо говорила Василиса Захару. – В прошлый раз Ефим от хуторских узнал.

– Этот теперь всем разболтает, лотоха, – сердито ответил Захар. – Маша-то ничего не знает?

– Кубыть, нет...

Маша поняла. Все припомнилось сразу: и недовольные глаза Василия, и его неласковые руки, и злые ответы, и все, все, что она прощала ему, сваливая вину на его занятость делами. «К ней ночевать заехал? К кому – к ней? Кто – она? Ах, да... Ну конечно, Соня! Спасительница! Я за нее бога молила ночами... Я молила, а они в это время... о господи!»

Маша вскочила с постели и в одной рубашке, босиком пошла за печь. Захар и Василиса обмерли, увидев Машу. Она стояла в дверях, как привидение.

– Это правда? – задыхаясь, прошептала она.

– Что правда, доченька? – кинулась к ней Василиса. – Иди, ложись, заболеешь так. Похолодела вся. – И повела Машу к постели.

Маша упала ничком на подушку и проплакала всю ночь, не слушая уговоров свекрови.

На заре приехал Василий. Вошел в дом, увидел сидящих по углам отца и мать, услышал тихие рыдания Маши. Виновато потоптался на месте.

Захар встал, злобно сверкнув на него глазами.

– Ы-ы! – промычал он сквозь стиснутые зубы и замахнулся на Василия. Но не ударил. Безвольно опустил руку и ушел из дому. Мать уткнулась в фартук, не зная, что сказать сыну.

Василий натянул только что снятый картуз и вышел.

– Сук-кин ты сын! – прошипел Захар, остановив Василия в сенях. – Что же ты с Машей делаешь? Эх ты, горе-горюхино!

– Батя, – не поднимая глаз, ответил Василий, – Соня жизнь мне спасла. Не она – убили бы меня. – И тяжело зашагал прочь.

– Чем так... лучше убили бы... – беспощадно бросил ему вслед Захар.

Василий ничего не ответил и, ссутулившись, поплелся к конюшне.

Прискакал в сельский Совет и, не слезая с коня, вызвал Андрея:

– Я на несколько дней в Тамбов. Сенокосилку буду добиваться. Так ты это... посматривай тут.

– Ты что такой бледный? Не заболел? – спросил Андрей, внимательно разглядывая лицо Василия.

– Нам с тобой болеть нельзя. Все пройдет, – и стегнул Корноухого.

Василий понимал, что не ладно у него получается в семье, но ничего не мог поделать с собой. Не в силах был оторвать от сердца Соню. И ведь не то чтобы разлюбил Машу, нет, она по-прежнему была дорога ему, как мать его детей, как родной человек, но к ней уже не тянет так, как тянет к ласковой и немножко взбалмошной Соне. Эти противоречивые мысли и чувства заслонили в его сознании все другие заботы. Он жил словно во сне, тяжело вздыхал, худел.

И пришел наконец к выводу, что ему самому не справиться со своими душевными муками, что нужен какой-то посторонний твердый, умный человек, который подскажет ему выход из этого запутанного положения.

3

То и дело звонил телефон, требовательно и тревожно. Чичканов кому-то отвечал, кого-то приглашал зайти.

Василий сидел перед ним и никак не решался начать. Даже глаз не мог оторвать от картуза, который с ожесточением мял на коленях.

Наконец Чичканов подошел к Василию, положил руку на его плечо.

– Ты за нарядом? Я не забыл своего обещания. Просил сенокосилку – получай. Расстарались для пострадавшей коммуны. – Чичканов доверительно улыбнулся. – Надеюсь, коммуна будет образцовой? – И, не дождавшись ответа, добавил: – Верю. А сейчас... если хочешь, пойдем со мной на подпольное буржуйское собрание. Там, правда, нас не ждут, но тем лучше для нас.

Василий поднял на Чичканова удивленные глаза.

– Думаешь, в городе все благополучно? Гарнизон! Милиция! Да, и гарнизон и милиция, а врагов и саботажников хватает. Купчишки прячут продовольствие, спекулируют... свой профсоюз создали! Вот мы и послушаем, что нам пророчат господа торгаши.

От стыда и раскаяния Василий готов был провалиться сквозь землю. Кругом идет упорная борьба, кругом враги, а он – со своим личным...

Василий хрипло откашлялся:

– Как же вы про ихнее собрание узнали?

– Продагент вчера арестован, он с ними был связан. – Чичканов вынул из стола револьвер, положил в карман брюк. Кожаный картуз со звездой нахлобучил на черный волнистый чуб. – Пошли?

Василий успел уже подавить в себе смущение и теперь готов был идти за Чичкановым хоть в огонь. Он не задавал больше вопросов, хотя мог бы, конечно, спросить, почему они идут одни, не опасно ли это для жизни председателя Губисполкома.

На улице Чичканов спросил у Василия:

– Ты что же не похвалишься – у тебя дочка родилась?

– Любочка.

– И у меня есть дочка... Олечка. Наше будущее.

На Базарной улице, залитой жарким летним солнцем, они смешались с толпой. У каменного подъезда бакалейной лавки Чичканов остановился.

– Когда я войду, ты останешься у двери, – сказал Чичканов. – Наган есть?

– Есть.

Во дворе их встретил тот самый купчишка, который отдал церковное вино господам офицерам в дни мятежа.

– Вам кого, товарищи? – подобострастно пропел купец, погладив лысину.

– Кого надо – сами найдем, – ответил Чичканов. Это был пароль, сообщенный арестованным продагентом.

Купец осклабился и указал на крыльцо:

– Вверх по лестнице, пожалуйста.

На втором этаже, прямо на лестничной площадке, дверь, обитая оцинкованным железом.

Условный стук – один сильный удар.

Дверь открыли.

В полутемной комнате – десятка полтора мужчин, замерших при появлении Чичканова. Слышен только настороженный шорох.

– Здравствуйте, господа торгаши! Вы меня узнаете?

Молчание.

– Вижу, что узнаете. Я многих из вас тоже знаю. Вот пришел послушать, что вас так беспокоит... даже собрание собрали.

Он говорил и приближался к столу, не вынимая руки из кармана. Сел на свободный стул.

– Ну? Продолжайте...

Несколько мгновений висела над столом напряженная тишина.

Василий стоял у двери, сжимая в кармане рукоятку револьвера.

– Вот метелошников нам не хватает, товарищ Чичканов, – процедил ехидный голосок.

У Чичканова вздрогнули желваки и замерли.

– Ходит слух, твой отец хорошо метлы вязал. Ты, случаем, не в него пошел? А то нам торговать нечем. – Это говорит уже другой человек, другим, более злым голосом.

Чичканов даже взглядом не повел в его сторону – словно окаменел.

Купцы осмелели:

– Чем будешь кормить горожан?

– Подохнете все!

– Властители.

Какой-то грузный купец потянулся было с кулаками.

– Хватит! – Чичканов тяжело ударил по столу и встал. – Теперь слушайте меня. Я шел сюда арестовать всех вас и отдать в ревтрибунал.

В наступившей тишине резко скрипнуло несколько стульев.

– Сидеть! Дом оцеплен чекистами, – предупредил Чичканов движение купцов. И усмехнулся, довольный. – Как видите, я кое-что умею вязать и кроме метел! Но я раздумал, – продолжал Чичканов, – в трибунале вас могут расстрелять, как заговорщиков против советской власти. – Он помедлил, оглядывая купцов. – А вы горите желанием помочь нам, чтобы горожане не подохли с голоду... Так вот... – Он тяжело опустил руку на стол. – С сего дня вы являетесь заложниками. Откроете добровольно свои тайные склады – помилуем, разрешим торговлю через кооперацию, не откроете – арестуем. Понятно?

Никто не ответил. Только злобно сопели.

– Василий, открой дверь!

Купцы зашевелились.

– Я согласен!

– Я тоже...

– Кто согласился, прошу предъявить документы для записи...

Радостное ощущение силы советской власти переполнило Василия. Он разжал затекшие на рукоятке нагана пальцы и толкнул плечом дверь.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Солнце еще с горы ног не спустило, а Ефим Олесин уже вышагивал по городской улице.

Одетый в новые холщовые штаны и рубаху, он выглядел молодцевато. Кажется, что и солнце-то сегодня раньше встает по такому случаю!

Хотел Ефим прямо на подводе подъехать к вокзалу, где теперь работает смазчиком Панька, да любопытство взяло верх. Клашу посмотреть захотелось. Теперь не обернешь дело – на сносях баба, глядишь, внука Ефиму принесет.

Кланя встретила его ласково, батей назвала. Расслабло сердце Ефима – распряг лошадь во дворе, велел Клаше доглядеть, а сам пешком на вокзал.

Но что это? На перрон не пускают.

Ефим подошел к милиционеру.

– Не могу, – ответил тот. – Только по пропуску.

– Да мой сын, Панька, тут работает. К нему мне надо.

Милиционер стоял на своем.

Ефим рассердился:

– А еще говорят: батраку везде дорога! К сыну родному не пущают!

– Да пойми ты, – не вытерпел милиционер, – агитпоезд председателя ВЦИК товарища Калинина встречаем. Не можем же мы всех пустить!

– Что тут случилось? – Строгий голос заставил Ефима обернуться.

– Вот, товарищ Чичканов, он к сыну просится. Сын его тут работает.

– Вы кто? – уже мягче спросил Чичканов, рассматривая Ефима.

– Я – кривушинский коммунар, Ефим Олесин, а он меня не пущает.

– Так ты из Кривуши? Знаю, знаю вашу коммуну. И председателя Ревякина знаю.

– Я ведь и Калинину не помешаю, – умоляюще продолжал Ефим. – От батрацкого спасиба и Калинин не отвернется.

Высокий худощавый мужчина, стоявший рядом с Чичкановым, улыбнулся и мягко сказал:

– Конечно, не отвернется. Пропустите его!

– Есть, товарищ Подбельский, пропустить! – Милиционер взял под козырек.

– Давайте нашего коммунара с Михаилом Ивановичем познакомим? – предложил Чичканов Подбельскому.

– Что ж... Пойдемте с нами, товарищ...

Ефим разгладил реденькие волосики бороды.

Состав из семи пассажирских вагонов тихо подошел к перрону. Строй курсантов замер в почетном карауле.

Глаза всех встречающих прикованы к вагонам, украшенным плакатами, березовыми ветками, лозунгами: «Да здравствует пожар мировой революции!»

Из вагона, на котором нарисован рабочий с факелом, выходит невысокий человек в очках. Бородка клинышком, белая рубаха, перехваченная крученым шелковым поясом, хромовые сапоги. В руке – черная фуражка, он приветственно машет ею и улыбается широкой доброй русской улыбкой.

Ефим забыл про Паньку. Все его внимание было приковано к этому человеку. «Так вот ты какой, Калинин! – мысленно повторял Ефим, разглядывая Калинина. – По обличью – наш... Крестьянский человек!»

И не знал Ефим, что с другого крыла перрона за Калининым наблюдал Панька и шептал своему товарищу по работе: «Наш, рабочий человек... Из рабочего класса!..»

Чичканов, Подбельский, а за ними и другие работники губернских учреждений подошли к Калинину. Ефим не отставал от Чичканова. Он сам удивлялся, откуда взялось у него столько смелости.

Пожимая руки встречающих, Калинин поравнялся с Ефимом.

– А это – наш первый коммунар, бывший батрак Ефим Олесин, – отрекомендовал Чичканов Ефима.

Калинин сверкнул очками, нацелился на Ефима клинышком бороды.

– Очень, очень приятно познакомиться с тамбовским коммунаром. – Он долго тряс руку Ефима.

Ефим захмелел от радости и счастья: он шел за Калининым рядом с губернскими начальниками!

Вот уж прошли ряды почетного караула. Михаил Иванович остановился и что-то говорит курсантам.

Когда подошли к большой открытой машине, приготовленной для дорогого гостя, Ефим снова оказался рядом с Калининым.

– Поедем, товарищ Олесин, с нами смотреть строительство узкоколейки, – предложил Калинин. – Как твое имя-отчество?

– Ефим Петров!

– Садись, Ефим Петрович! Поехали!

Ефим очутился в автомобиле на мягком кожаном сиденье.

Оглянувшись на толпу людей, окруживших машину, Ефим на мгновенье увидел Панькино восторженное лицо и помахал рукой.

На северной окраине Тамбова, у тупика новой узкоколейки автомобиль остановился. Калинин оглянулся на Ефима.

– Ну как, жив? Не страшно?

– Да вить как сказать... На миру и смерть красна! А тут честь мне такая!

Чичканов поддержал Ефима за локоть, когда тот стал вылезать из автомобиля. Их уже ожидал паровозик с одним-единственным открытым вагончиком.

Машинист ехал осторожно. И путь новый, и пассажир необычный. А дома – жена, дети.

Чичканов рассказывал Калинину о местах, мимо которых они проезжали. Ефим слушал так, словно был тоже приезжим из дальних краев, – он ни разу не был здесь. Проехали архиерейский лес, мост над сверкающей Цной... Показался сосновый бор...

Толпа дезертиров расположилась на вырубке завтракать. Кто сидел на пеньке, кто полулежал на траве. Кое-где мелькали платки женщин, принесших из села завтрак своим мужьям.

Кроме дезертиров, находящихся под охраной, тут были и свободные крестьяне, пришедшие на заработки. Они держались сторонкой, были лучше одеты. И уж совсем обособленно сидели на пнях местные мелкие буржуи, отрабатывающие трудовую повинность...

Строители были возбуждены скорым окончанием работ, весело переругивались, поддразнивали городских «чистоплюев»...

Показавшийся из-за поворота паровозик, похожий на самовар с длинной трубой, строители встретили радостными криками: «Рельсы! Рельсы везут!» (Уже несколько дней ждали рельсы, а их все не было.)

Но когда увидели, что следом за паровозом движется вагончик, полный людей, насторожились, притихли...

Чичканова, который уже приезжал сюда, узнали сразу. Любопытство погнало к насыпи: что за новость привез? Может, на фронт вернет?

Чичканов сошел первым, подозвал начальника охраны.

Команде люди повиновались нехотя, но, когда узнали, что приехал «сам Калинин», засуетились, подтянулись.

Михаил Иванович сошел с насыпи на полянку, где стояли строители. Попросил всех сесть, чтобы было удобнее беседовать. Сели, сомкнув строй полукольцом, и только «градские» остались стоять.

– Товарищи крестьяне! – заговорил Калинин. – Я не ошибся, назвав вас всех крестьянами?

– Нет, не ошибся! Все мужицким миром мазаны, кроме вон энтих!

– Так вот, товарищи крестьяне! Я объезжаю губернии, чтобы познакомиться с порядками и непорядками и принять надлежащие меры. Давайте поговорим. Я готов выслушать ваши жалобы, а жалобы на вас я выслушал по дороге. Только я не злопамятный, думаю, что вы уже искупили свою вину честным трудом! Не стесняйтесь, говорите. Как у вас дела дома? Не было ли незаконных реквизиций?

Строители молчали, опустив головы, думая каждый о своем.

– Я скажу, – привстал один из свободных крестьян. – Был недавно в совнархозе по делам. Что я там увидел? Сидят там наши старые враги – помещики. Советская власть нам нужная, да только зачем у власти оставлены помещики?

– Товарищи! Я так отвечу на этот вопрос: если попробовать убрать из совнархозов и других учреждений всех кулаков и бывших богачей, то надо двадцать лет чистить аппарат, и все же опять кулаки будут попадаться. Сразу всех не вычистишь. В то же время и выхода нет: не закопаешь же их всех в могилу. Сейчас наша задача – заставить их всех работать. Если они там не саботируют, а работают, то это хорошо, потому что наше желание, чтобы они работали. Мы ведь не такие злые, как они. Вот и с вами, я вижу, работают бывшие... Как они работают?

– Плохо! – раздались голоса со всех сторон.

– Научите, заставьте работать хорошо. Потом, товарищи, учтите: бухгалтеры, делопроизводители, инженеры, доктора, техники, агрономы – все люди необходимые, а новых научить нелегко и не скоро. Так что поневоле приходится мириться. И они к нам постепенно привыкнут. Сначала им досадно казалось, что «серые» с грязными сапогами вперлись во все передние комнаты, что пахло от них, «серых», а теперь понемногу стали привыкать к этому. Мы боремся с отъявленными мошенниками, которые свое белое тело вырастили на нашем поте и крови и которые до сих пор с ненавистью смотрят на нас, Олесиных, Калининых, за то, что мы осмелились оскорблять дворянскую спесь.

Мы, конечно, не учились быть у власти. Вас здесь сейчас человек триста... А скажите по совести, – из вас тридцать ведь еле-еле знают грамоту! Правильно это?

– Правильно!

– Верное слово!

– И Калинин чуть-чуть только знает грамоту. Разница только та, что он побольше сидел в тюрьме и там побольше читал!

Смех прокатился по рядам. Захлопали в ладоши.

– Когда меня избрали председателем ВЦИК, я прямо поставил вопрос, что я не знаю, как буду держаться, ведь не привык к изысканному обществу, черт знает, может быть, еще придется с Клемансо мир заключать. Но товарищ Ленин говорит: «Ладно, не все же нам приучаться к их благородству, пусть и они немножко приучатся к нашей грубости». И, конечно, мы еще делаем много ошибок, с этим я согласен. Хороший строй государства не создается в Москве, не создается Калининым: он создается здесь, на местах, в каждой деревне, в каждой волости, уезде, губернии. Вы должны налаживать власть у себя: устраивать хозяйство.

Рабочие и крестьяне должны быть бдительны, за врагом надо следить строго, он умен и хитер, а на нас невероятно зол, более зол, чем мы на него. Народ всегда добр. Мы упустили многих из рук, мы сказали: «Иди, хороший человек». А этот «хороший» вот какую штуку выкинул. Теперь мы должны быть умней, должны расправляться, потому что каждая такая голова обойдется в десять наших...

Говорят, будто советская власть жестока. Но если я хочу быть справедливым, если я не буду кривить душой, то что же я должен сделать с теми, кто считает, что, имея десять десятин чернозема и много хлеба, он может морить голодом целые губернии? Я не буду представителем рабоче-крестьянской власти, если я не заставлю его свезти хлеб этот в голодающие губернии.

Государство можно сравнить с человеком. Если рот отказывается жевать, а желудок отказывается варить, то человек превращается в труп. Я думаю, что рабочие и крестьяне, когда захватывали власть, вовсе не имели желания превращаться в труп. Рабочие и крестьяне, избравшие меня своим представителем во ВЦИК, вправе потребовать, чтобы отдельных членов государства, которые не хотят исполнять своих обязанностей перед государством, принуждать к тому силой.

Народ не бывает жесток. В минуту вспышки он может разорвать человека, но потом плачет, что разорвал этого человека. А наши враги не жестоки, когда они у покойников выкалывают своими изящными зонтиками глаза?..

Мы захватили власть, товарищи, для того, чтобы всем жилось сносно, чтобы не был один счастливчиком – как только родился, так его в благовонную ванну опускают, а когда умирает, то его в глазетовом гробу провожают в могилу; а другой родился на конюшне, всю жизнь гниет в этой конюшне и умирает под забором. Нас обвиняют в расстрелах, конфискациях и других семи смертных грехах. Но скажите, пожалуйста: у кого мы конфискуем? Конфискация производится у людей обеспеченных.

Мы конфискуем хлеб у сытых и отправляем его в те места, где люди голодают... У нас нет сапог для армии. И стыдно слышать, когда говорят, что наши агенты конфискуют. Калинина надо судить за то, что Красная Армия раздета, солдаты идут в бой разутые, а в это время тысячи буржуев ходят обутые в великолепные ботинки. И после этого хватает совести говорить, что советская власть давит! Нет, советская власть мягка. Мы слишком добры.

К Калинину приблизился полный усатый мужик с корзиночкой, в которой стояло два пустых горшка.

– Я согласен завтра же отвести корову по реквизиции в райпродком, – мягко заговорил он, – если на это есть декреты и если я в таком материальном положении, как говорится, выше среднего. Я был обложен две тыщи рублей временного налога. Но у нас сейчас скот считается самым драгоценным для крестьянина. Если отдам корову, то я не смогу тогда существовать, потому что кузнец теперь не кует – дай молока и творогу. Я засеял тридцать пудов ржи и с помощью молочных продуктов пока обхожусь, вот сюда ношу продавать мастерам. Но если отдам корову, то надо идти на завод... Лошадей мы теперь держать не имеем возможности, приходится коровами бороновать.

– Сколько же у вас скотины вообще?

– Две лошади, три коровы, три овцы, телка. Отдам корову – ее сварят и скушают, а я возил бы от нее молоко, этим молоком я прокормил бы сразу несколько семей.

– Уж если у вас не реквизировать, то у кого и взять? А почем вы продаете молоко?

– За горшок двадцать пять рублей.

– Неправда, дешевле тридцати-сорока нигде не найдешь, – вступил в разговор Чичканов.

Калинин недовольно покачал головой.

– Значит, если вы торгуете по двадцать пять рублей, то каждая корова дает в день семьдесят пять рублей. По-моему, вы наиболее состоятельный человек, от которого можно взять корову. Мы-то, конечно, ни от кого бы не хотели брать. Но трудно поверить, чтобы у вас уже разорилось хозяйство.

– Корову прокормить стоит в год тысячу восемьсот рублей, а за нее платят только семьсот, – загорячился крестьянин.

– А возьмите по-старому. Сено стоило двадцать-тридцать копеек пуд. Корова съедала за зиму двести пудов. Это стоило шестьдесят рублей. А какая корова стоила по-старому шестьдесят рублей? Да только та, которая к августу телилась. Вот, значит, и прежде так было, что корова стоила дешевле, чем ее прокормить.

– Вот еще вопрос... Прошлый год была прислана бумажка, что в Совет не может пройти ни зажиточный, ни кулак, ни спекулянт, а что только наибеднейший. А эти наибеднейшие принесли много вреда.

– А я считаю, что они принесли и много пользы. Ведь они старостами во всю жизнь никогда не бывали. Весной, бывало, за пудиком хлеба к вам ходили, а в жаркое время у вас его отрабатывали. Правильно говорю, товарищ Олесин? – обратился Калинин к Ефиму, стоявшему рядом с Чичкановым.

– Да чево он плачется, Михаил Иванч, – ответил Ефим. – Он татановский аль донской, а эти села – вон они! – возле города. Торговлишкой всю жизнь промышляют. Привыкли налегке да побогаче. Понятное дело, не нравится им наша власть бедняцкая.

Калинин одобрительно склонил голову.

– Исполнительным комитетам, конечно, неприятно бывает проводить среди крестьян то или иное постановление центральной власти. Например, мобилизация: ясно, что когда мобилизуют в армию, то это очень задевает крестьян, и члены исполкома как бы превращаются в крестьянского врага, но естественно, что другого выхода нет, и избежать этого нельзя. Затем, вот твердые цены на хлеб – это тоже тяжелая обязанность. Этим особенно вызываются большие неудовольствия среди крестьян. Но, товарищи, представьте себе, что каждый из вас сядет на мое место. Наша Россия очень обширна. Есть части государства, где растет виноград; есть части, где много железа и не растет совсем хлеб; есть части, где много добывается каменного угля и тоже нет хлеба; и есть, наконец, части, где очень много воды, а стало быть, и рыбы и нет тоже хлеба. И вот мы из одной части требуем рыбы, железа, а им даем хлеб. Наступит лучшее время, когда хлеба будет много, когда не будет никаких реквизиций, а фабрики и заводы вместо того, чтобы приготовлять винтовки, будут приготовлять шапки и одежду, и обмен наступит естественным порядком. Иного выхода нет. Если Россия хочет существовать, то она должна заставить северных людей возить лес и рыбу на юг, а южные люди должны отдать по твердым ценам хлеб.

До тех пор, пока враг не разбит окончательно, пока рабочие не приступят к спокойной работе на фабриках и заводах, а крестьяне на полях, до тех пор мы многого и крестьянину и рабочему дать не можем. Не может же Калинин высосать из пальца мануфактуру для крестьян, не может выжать из пальца хлеб для рабочих. Огромный процент полей не обрабатывается, огромное количество фабрик и заводов стоит.

Новгородская губерния всю солому поела, но выдержала. Рабочие и крестьяне выдержат. Деникин и Колчак думают, что они своим опытом и знаниями победят нас, но они глубоко заблуждаются. Мы мужицкой настойчивостью возьмем верх!

Я не принадлежу к мечтателям, – мечтателя-крестьянина нет. И все же я уверен, что деникинские банды будут разбиты, мы победим. Эту уверенность мне дают факты; когда в губерниях появлялся Деникин, то все сразу вставали за советскую власть – дезертиров как не бывало!

Я думаю, что европейские умники Клемансо, Ллойд-Джордж, Вильсон, которые давно могилу вырыли большевикам, – а большевиками они считают весь русский народ, – я думаю, что они ошиблись, копая эту могилу. Сами в нее попадут!

– Товарищ Калинин! – крикнул богатырским голосом рыжеватый дезертир в порванной шинели. – Берите нас на фронт! Поработали честно, осознали! Воевать будем как львы!

– И меня возьмите!

– И меня!

Как по команде, один за другим вставали с земли и уверенно говорили:

– И меня!

Перед Калининым уже стоял строй готовых в бой красноармейцев.

– Товарищ Чичканов, – взволнованно и торжественно заговорил Калинин, – я верю этим людям. Как только закончат дорогу – пошлите их на фронт.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Ефим Олесин выполнял теперь в коммуне обязанности конюха. Он словно переродился. Требовательный хозяин проснулся в нем. Он не прощал никому оплошности в обращении со сбруей, с лошадьми. Читал нотации, пересыпая их бранью и своими прибаутками, которые – странно! – звучали теперь не как балагурство, а как мудрость опытного, серьезного человека.

Когда Василий пришел в конюшню за Корноухим, Ефим в упор осмотрел зятя и строго сказал:

– Коня не запали! За красотками гоняться – любова скакуна запалишь. А красоток в городе как щук в реке. Всех не переловишь.

Василий ничего не ответил и с места взял в галоп.

К Ефиму подошел Захар. Они, не сговариваясь, сели на бревно у конюшни. Захар протянул кисет.

– Нешто и вправду подымить с горя? – сказал Ефим, почесав затылок. – Давай подымлю.

Кое-как свернул цигарку, прикурил, закашлялся, бросил ее и затоптал лаптем.

– Нет, не впрок мне.

– Уехал Васятка? – спросил Захар.

– Уехал, язви его корень.

Помолчали.

– Вот они как, по-новому-то, – неопределенно сказал Захар, вызывая на разговор Ефима.

– А как же ты хотел? – зло ответил тот. – В одном селе хороша, в другом еще лучше, а в городе – и подавно. Мы с тобой век прожили в Кривуше, нигде не бывали. Мне, примерно, лучше моей Авдотьи никто не встречался. А теперь на поездах за юбками гоняются. Тьфу!

– Да-а, – протянул Захар с тяжелым вздохом. – Неужели не опомнится Васятка? – И заискивающе посмотрел в глаза Ефима. Тот погладил свою реденькую бороденку и неопределенно пожал плечами.

2

Вечерняя заря еще догорала багровой полоской, а по небу уже плыла кособокая луна, не отставая от всадника. Тихий шелест ржи крался где-то совсем рядом.

Василий не подгонял Корноухого, тот сам торопился в знакомый хлев, где маленькие проворные руки молодой хозяйки будут щедро подсыпать овес и ласково трепать его длинную гриву.

Вот и поворот на проселок... Корноухий хорошо помнит эту узкую, заросшую дорожку, которая скоро сбежит вниз и упрется в плетень.

Василий придержал коня, вынул кисет, закурил.

Корноухий начал осторожно спускаться под гору. На серебристом фоне пруда черным силуэтом вырисовывался высокий тополь. Хутора пока не видно – он словно утонул в пруду...

Василий привык к этому зрелищу. Сейчас неожиданно дорогу преградит плетень, и тогда будет виден весь хутор. Но Василию нужен только амбар за плетнем, где на сеновале ждет его Соня.

Соскочил на землю, привязал повод к плетню. Тихо перелез. У двери амбара громко кашлянул.

– Кто это? – испуганный спросонок голос Сони.

– Это я... Вася.

– Напугал-то, милый. – За стеной захрустело и зашуршало сено. – Я сейчас... сейчас.

И влажные горячие губы торопливо впились в его колючую щеку...

Корноухий долго ждал хозяина, мирно пощипывая траву, но не выдержал и дал о себе знать тихим ржанием.

– Ты что же бросил его у плетня? – Соня оттолкнула Василия. – Ступай, отведи к Зорьке и дай обоим овса. Там ведро стоит.

Василий уже в который раз почувствовал над собой обворожительную власть этой непонятной женщины и кинулся исполнять приказание.

А вернулся притихший, молчаливый.

– Ты что же Корноухого не завел к Зорьке?

Василий умоляюще взял ее за руку.

– Ты что молчишь?

Василий не ответил. Только мял и мял ее руку в своей.

– Ну, говори же, что ты в молчанки играешь? А-а... так, так. Приехал прощаться? Да? Успокойся, никуда я тебя не отпущу. Я тебя от смерти спасла, – значит, ты мой! Мой! Мой! Слышишь? – И снова горячие руки обвили шею Василия, и снова задохнулся он от ее горячих ласк.

Но вдруг она притихла, задумалась, кусая сухую травинку. Набрала полную горсть его кудрей, долго теребила, гладила.

– Да... так вот и бывает: спишь, спишь, а просыпаться надо. Не хочешь, а надо. Кончился сон. – Она привстала, отодвинулась. – Только ты не переживай. Сохнуть не буду! – И вдруг залилась веселым смехом. – На кой ты мне леший сдался, женатик! Что я, не найду себе утешителя-отраду? Свистну только!

Василий схватил ее за руку:

– Прости, дорогая, прости! Ну что я могу сделать?

– И это все, что можешь выговорить? – холодно-спокойно сказала она, освобождаясь из его рук. – Зря стараешься! Мог бы до конца в молчанки играть. Я не поп – грехов не отпускаю. Сама грешить люблю и ни у кого прощения просить не стану. – Злыми, быстрыми движениями натянула юбку, накинула кофту и сползла с сеновала. – Пойдем, дорогой гостек, в дом. Угощу на дорожку, умаялся небось... А то и жена не признает! Да и посмотрим на свету друг дружке в глаза. Надолго вить прощаемся – навсегда!

Открыла дверь и пошла, не оглядываясь, к избе. Василий долго сидел на пороге амбара, подавленный и разбитый, крутя цигарку за цигаркой. Совсем близко загорланили нахальным басом петухи, на краю хутора послышался призывный и громкий, как выстрел, щелчок пастушьего кнута. Заблеяли в хлеву овцы, глухо замычали коровы.

Василий раздавил цигарку, нахлобучил картуз почти на самые брови и двинулся к крыльцу.

Соня оглянулась на стук двери.

Улыбнулась миролюбиво, беззлобно:

– Что долго раскуривал? Не ломай голову, миленочек, садись, выпей на дорожку. За свет не осуди – кроме сальничка, нет ничего. Лампу комитетчики ваши реквизировали. Небось мимо рта не пронесешь, пей!

Василий, не поднимая глаз, сел к столу, над которым чадил небольшой фитилек.

Взял кружку.

– Самогон? – тихо спросил, не зная, что сказать.

– А где я тебе церковного-то возьму? Чего к столу в шапке сел? Не веришь, так обычай соблюди.

– Прости, забылся, – рывком смахнул картуз на лавку. – За все прости.

– Уж ладно, коли тебе так приспичило прощение просить, прощаю. Все прощаю. Доволен?

Василий залпом выпил и приник к ломтю, втягивая носом ароматный хлебный дух. Откусил, нехотя пожевал и с трудом проглотил сухой, обдирающий горло комочек.

– Ну вот и все. Прощай! – сказала Соня.

– Проводи хоть, Соня...

Лицо ее вдруг перекосилось. Она глупо ухмыльнулась и заговорила быстро, злобно:

– Проводить, говоришь? Много вас тут таких будет ездить – всех провожать? Что я, дурочка, что ли? Лучше встречать, чем провожать! Ехай, ехай, миленочек! Бог даст, свидимся. Доро́г-то эвон сколько! Не скучай! – И отвернулась, чтобы Василий не видел ее лица.

– Прощай, Соня, век буду...

Хорошо, что он не договорил и не подошел. Соня замерла, будто ждала невероятного.

Но Василий хлопнул дверью... Вот заржал Корноухий у плетня. В окне мелькнула тень всадника. Когда заглох стук копыт, Соня ничком упала на стол, свалив на пол пустую кружку, и затряслась в беззвучных рыданиях. Руки ее загребли ломоть хлеба, надкусанный Василием.

А он скачет теперь по полю и не видит того, как мокрые от слез пальцы Сони судорожно сжимаются и разжимаются, осыпая на стол мелкие черствые крошки хлеба...

На взгорке Василий резко осадил коня и оглянулся. Корноухий обрадованно загарцевал на месте и с надеждой покосился на хутор.

Над избами лениво поднимались дымки. Невольная жалость к себе овладела Василием. Ругала бы, умоляла – ему легче было бы! А она холодно отвернулась... «Что-то дешево расплачиваешься, комиссар?» – всплыли в памяти ее страстные слова... Скрытная, непонятная, – прости!

Корноухий недоверчиво и осторожно ступнул вниз, назад к хутору, но до боли сильный рывок удил заставил его метнуться назад, а удары плетью придали столько прыти, что пришлось забыть и про теплое стойло, и про душистый овес.

Хутор остался давно позади, а Василий все стегал и стегал и пришпоривал. Корноухий выбивался из последних сил, чтобы угодить седоку, но тот с каким-то остервенением сек взмыленные бока.

Глухо отдаются бешеные удары копыт по полевой дороге, и кажутся лишними эти звуки в предутренней дремоте полей.

Пролетит время, проскачут по этой дороге еще тысячи всадников, пройдут тысячи ног, и никому не будет дела до буйной страсти, вихрем промчавшейся здесь когда-то...

Книга вторая