ать нельзя. Смотрите: один из героев говорит другому «ступай к лешему» — это вычеркнуто и на полях вот написано:
«Ругаться неприлично». Из отчета о последнем заседании городской думы вычеркнута вся речь члена управы Сапожникова о церковно-приходских школах. Вчера весь номер пришлось переверстывать — всю ночь возились… Афанасий два раза за ночь бегал к губернатору за гранками и пришел в таком настроении, что, боюсь, вместе с Евдокимом Яковлевичем за бомбы тоже возьмется…
— В сущности, все эти наши писания под надзором нянек только одно пустое толчение воды в ступе… — все так же раздраженно сказал Евдоким Яковлевич. — Может быть, мы сделали бы больше дела, если бы закрыли газету сами, да с треском: не имея возможности при данных условиях честно служить родине, вынуждены… и прочее.
— Ужасно испугаются они этого! — заметил Станкевич. — Будут весьма даже обязаны…
Нина Георгиевна рассмеялась.
— Но, господа, прежде всего в этой комнате нестерпимая духота… — сказала она. — Если уж нельзя открывать хотя форточек, может быть, нам лучше собираться в соседней комнате — по крайней мере, там можно окна во двор открыть…
— А почему вы думаете, что ушей нет и во дворе? — прорыдал князь. — Нет, господа, я решительно против всяких радикальных выступлений: ни бомб, ни закрытия газеты. Нельзя делать большое дело, будем делать маленькое — пока Евгению Ивановичу не надоест давать нам денег. Все-таки газета влияет на общественное мнение, все-таки она сплачивает культурные круги общества для совместной работы…
Сплачивание сил общества для совместной работы была одна из его любимых мыслей: он верил, что это возможно и очень хорошо.
— И я думаю, что лучше делать немногое, чем не делать ничего… — сказал Григорий Николаевич… — В борьбе совершенствуются силы…
— Нечего сказать: усовершенствовались! — опять засмеялась Нина Георгиевна. — Мы дышим только Божией милостью. Захотят и разгонят, и вся недолга. Они наглеют все более и более…
— Мое дело тут сторона, господа… — сказал Евгений Иванович, и в глазах его мелькнуло на мгновение страдальческое выражение. — Решайте, как хотите… Поддерживать газету я согласен и вперед…
— И спасибо… — тепло сказал князь, собирая со стола закрещенные гранки. — Ну, я пройду к Мише, посмотрю, что у него еще есть остренького из этой области и, сделав подбор, все же в Петербург с соответствующим докладом пошлю. Будем воевать, пока есть порох в пороховницах…
— Другого ничего и не остается… — сказал Петр Николаевич, которому закрытие газеты прежде всего грозило потерей большей части его заработка.
— Погодите, князь, минутку: у меня есть сенсационная новость… — сказала Нина Георгиевна. — Известно ли вам, господа, что к нам в Окшинск пожаловал сам Григорий Ефимович Распутин?
— Не может быть! Зачем? — послышалось со всех сторон. — Это действительно сенсация — надо в завтрашнем номере порадовать окшинцев… Да верно ли, смотрите?
— Совершенно верно. Остановился у губернатора…
— Вот это так да!..
Редакция возбужденно зашумела. Князь вышел к Мише и вместе с ним занялся подбором цензурных безобразий губернаторской канцелярии. Букет получался весьма пышный. Миша, оглянувшись на редакторскую, где гудели голоса сотрудников, тихонько сказал князю:
— Алексей Сергеевич, мне надо бы поговорить с вами по очень серьезному делу… Пойдемте в экспедицию…
Он никогда не говорил князь, считая это отжившим предрассудком, но все же к князю относился с большой симпатией, потому что и шляпенка у князя была старенькая, и брючонки дешевые, и твердо служил он народному делу, хотя и совсем не так, как было нужно Мише. И неприятно было Мише, кроме того, что в скромной квартирке князя по стенам висели помутневшие, точно прокопченные, портреты его предков в париках, панцирях, пышных плащах, с дланью, простертою вперед, со свитками их трудов, со шпагами… Миша поражался, как такой умный человек может утешаться такими портретами: в конце концов все произошли ведь от обезьяны.
— В чем дело? — взглянув на его бледное и серьезное лицо, проговорил князь, когда они вышли в соседнюю комнату.
— Но все это должно быть строго между нами, Алексей Сергеевич… — сказал Миша, волнуясь. — Вы даете слово?
— Даю, даю… — засмеялся князь. — Вот заговорщик!
— Нет, Алексей Сергеевич, это очень, очень серьезно… — сказал Миша. — Это ужасно… но я видел своими глазами…
Он даже задохнулся немножко от волнения.
— Да в чем дело?
— Вчера поздно вечером я видел совершенно случайно, как наша Нина Георгиевна под густой вуалью вышла от полковника Борсука…
— От жандарма? — тихонько воскликнул князь.
— Да.
Князь громко расхохотался — чего с ним никогда почти не бывало — и все повторял:
— Ах, комик! Вот комик!.. Ну уж подлинно, что у страха глаза велики…
— Я вас предупредил, Алексей Сергеевич, что это очень серьезно… — повторил Миша сердито. — Я своим глазам не поверил, но все же это так.
— Миша, милый, вы наяву бредите! Подумайте: жена Мольденке, одного из активнейших вожаков левого крыла Думы… Да побойтесь вы Бога!..
— В чем дело? — прозвучал мелодичный голос Нины Георгиевны. — Вы так смеетесь, князь, что мне прямо завидно стало…
— Нет, у нас тут свои дела… — не глядя на нее, холодно отвечал Миша.
Она пристально посмотрела на него, но ничего не сказала. Князь все смеялся и трепал по плечу Мишу. Тот зло хмурился. Петр Николаевич, выйдя в темную соседнюю библиотеку, прыскал осторожно из пульверизатора себе на руки: он побаивался туберкулеза Евдокима Яковлевича, с которым он только что простился за руку…
VВ ТЕМНОТЕ
Члены редакции — за исключением Петра Николаевича и Миши, которые остались дожидаться Афанасия от губернатора, — вышли на улицу. Была теплая ночь, и домой не хотелось никому, но Нину Георгиевну ждал с чаем муж, князю нужно было идти готовить доклад в Петербург, а Станкевич побежал к жене, которая терпеть не могла, когда он оставлял ее одну надолго. Евгений Иванович с Евдокимом Яковлевичем и Григорием Николаевичем вышли на бульвар, что тянулся обрывом по самому берегу Окши. На бульваре было пустынно — только изредка смутно темнели в боковых аллеях парочки влюбленных. Направо чуть мерцала внизу река, а за нею над темной землей, над лесами стояло мутно-багровое зарево пожара. Налево смутно белели и в темноте казались огромными старые, чуть не тысячелетние соборы, золотые купола которых слабо светились вверху под звездами, а за соборами горел огнями большой и белый губернаторский дом. В теплом воздухе слышался чуть заметный привкус гари. И было почему-то грустно, и грусть эта мягчила душу — хотелось говорить просто и задушевно…
— Какое освещение у губернатора… — заметил Григорий Николаевич. — Гостя высокого чествуют, что ли…
— А ну их к черту… — нетерпеливо отозвался Евдоким Яковлевич. Помолчали.
— Ну что же, прочитали вы Никодима Святогорца? — спросил Григорий Николаевич Евгения Ивановича. — Понравилось?
— Чрезвычайно интересная книга… то есть как человеческий документ… — сказал Евгений Иванович. — Но это не для меня…
— Почему? — тихо сказал Григорий Николаевич. — Тут надо подходить не умом, а сердцем. И главное тут опыт. Попробуйте, и вы увидите благо этой невидимой брани и силу умной молитвы…
— А вы прибегаете к умной молитве? — спросил Евгений Иванович ласково.
— Да… — душевно и тепло ответил тот. — Только я беру не молитву Иисусову, а составил себе свою, в которой в четырех всего словах я постарался выразить всю свою веру…
— Не секрет, как это у вас вышло?
— Почему же секрет? — тихонько удивился Григорий Николаевич, и было слышно, как он улыбнулся. — Нисколько не секрет. Моя умная молитва вот: «Отец — братья — любовь — распятье…» И больше ничего. То есть другими словами: Отец наш общий — Бог, люди все — братья, высший закон жизни — Любовь, а высшая награда — Распятье…
И эти большие слова вышли у него так просто и хорошо, что все некоторое время молчали. Внизу поблескивала река. Вверху в удивительных безднах шевелились и играли звезды.
— И что же это… ну, помогает?
— Помогает… — отвечал Григорий Николаевич. — Жизнь делается важнее, значительнее, сам строже и чище, а самое важное легче, с меньшим усилием любишь людей…
— Нет, а я вот все думаю о той мысли, которую вы как будто нечаянно обронили и которая буквально сразила меня… — сказал Евдоким Яковлевич, как всегда, горячо. — Помните, когда говорили мы по поводу нашей Сонечки Чепелевецкой о еврейском вопросе?
— Да. Но я не помню, чтобы я сказал тогда что-нибудь особенное… — слегка насторожился Евгений Иванович.
— Вы сказали, что если признать, что еврейство — зло и что с ним необходимо бороться, то — чтобы быть логичным — надо прежде всего отказаться от христианства, которое является по существу лишь одной из еврейских сект…
— Это очень интересно… — сказал Григорий Николаевич. — Конечно, это так. В те времена была школа саддукеев, школа фарисеев и школа ессеев, из которой, по-видимому, и выделилось христианство.{19} И как это всегда бывает в развитии сектантства, секта христиан стала во враждебное отношение к религии-матери, а та — к ней. Это очень интересно. Для меня, разумеется, нет племенных или религиозных различий, но теоретически это интересно…
Евгений Иванович был не совсем доволен, что эта мысль, обманув бдительность его цензора, выскочила из его тетрадки, но делать было нечего. И так в эти тихие минуты теплой ночи было уютно на черной земле под милыми звездами, что он не только не замял этого разговора, но охотно поддержал его, хотя и чувствовал — как это с ним часто бывало, — что потом он будет каяться.
— Вы должны были заметить, что я начал с если… — сказал он тихо. — Если признать еврейство злом, если признать необходимость борьбы с ним, то… и так далее. Все — условно…