В грушевом саду, как понятно из названия, росли груши – два столетних дерева, а еще там стояла маленькая деревянная хижина с чердаком, где Жуны когда-то хранили опиум и лекарственные травы. Однажды из усадьбы неожиданно исчезла служанка; сперва подозревали, что она сбежала с любовником, но потом в этой самой хижине нашли ее гниющий труп. Никто так и не узнал, как она умерла, но новость о ее смерти разнеслась мгновенно. Только и разговоров было, что о Жунах. С тех пор грушевый сад стал считаться проклятым, мрачным местом, от одного упоминания о нем люди менялись в лице, родители стращали непослушных детей: «Будешь плохо себя вести – брошу тебя в грушевом саду!» Туда боялись соваться, так что Иностранцу жилось в хижине спокойно и вольготно. Когда груши цвели, он любовался их великолепием, вдыхал сладкий аромат и твердо верил в то, что это и есть то место, которое он искал всю свою горькую бродяжью жизнь. Когда цветы опадали, он собирал их и сушил на чердаке, отчего в хижине всегда пахло цветущей грушей и казалось, что весна длится круглый год. А когда Иностранец мучился животом, его выручал настой из сушеных цветков.
После того первого раза Червяк стал приходить каждый день. Придет, встанет, не говоря ни слова, у грушевого дерева и следит за Иностранцем, тихо, робко, точно испуганный олененок. Приученный с раннего возраста стоять в деревянной бадье, он быстрее других детей научился ходить. А вот заговорил он позже всех. В два с чем-то, когда его сверстники уже вовсю декламировали детские стишки, он только выкрикивал: «Йя! йя!» Думали уже, что он попросту немой, пока однажды Иностранец, отдыхая на бамбуковой кушетке, не услышал вдруг жалобный голосок:
– Да-ди… да-ди… да-ди…
Иностранцу показалось, что кто-то на его родном языке зовет его папой, daddy. Он открыл глаза; рядом с ним стоял Червяк, весь в слезах, и дергал его за край одежды. Так Червяк произнес свое первое слово. Он считал Иностранца родным отцом, ему показалось, что папа умер, он заплакал и стал звать папу, чтобы тот ожил. В тот же день Иностранец забрал Червяка к себе. Еще через несколько дней Иностранец на восьмом десятке лет смастерил и повесил на грушу качели – подарок Червяку на трехлетие.
Червяк рос среди осыпающихся грушевых лепестков.
Прошло восемь лет. Как раз в ту пору, когда в воздухе кружились лепестки, Иностранец днем бродил нетвердо среди опадающих цветов и тщательно подбирал слова, а вечером излагал свои мысли на бумаге. Несколько дней спустя письмо сыну старика Лилли, Лилли-младшему, было дописано. Год с лишним письмо пролежало в ящике стола, и только когда Иностранец отчетливо ощутил, что его дни сочтены, он достал его и послал Червяка на почту. Из-за войны Лилли-младшему пришлось несколько раз переезжать, привычный уклад жизни нарушился, и прошел не один месяц, прежде чем он получил послание.
В нем говорилось:
Уважаемый господин ректор,
доброго вам здоровья!
Как знать, возможно, это письмо – еще одна, уже последняя ошибка в моей бестолковой жизни. Из страха, что это ошибка, а еще из желания подольше побыть с Червяком я не стану посылать его прямо сейчас. Я отправлю его, когда мой конец будет близок, и тогда, даже если это все-таки ошибка, упрекать меня будет уже поздно. После смерти я с полным правом отвергну все упреки – хватит с меня и нападок при жизни. Я буду пристально следить – так, как могут следить только мертвые за живыми, – за тем, как вы отнесетесь к моим словам, и за тем, как вы поступите. Считайте это моим завещанием. В этом краю, где призраки живут бок о бок с людьми, я провел без малого век и знаю, что ваши люди столь же почтительны к покойным, сколь безжалостны к живым. И потому я почти уверен, что вы исполните мою последнюю волю.
А воля у меня одна, и касается она Червяка. Все эти годы я фактически был его опекуном, но теперь, когда мне все явственнее слышится погребальный звон и я понимаю, что опекать мне осталось недолго, кто-то должен меня заменить. Я прошу об этом вас. Думается мне, у вас по меньшей мере три причины на то, чтобы согласиться:
• Если бы не доброта и смелость ваша и вашего батюшки (Лилли-старшего), ему бы никогда не появиться на свет.
• Как бы то ни было, он потомок рода Жун, и его бабушка была любимицей вашего батюшки.
• Ребенок чрезвычайно умен. Все эти годы я исследовал его необыкновенный ум, точно открывал для себя новую, неведомую землю, трепеща и изумляясь. Он несколько нелюдим и холоден в общении, но в остальном – точная копия бабушки, они с ней похожи как две капли воды: невероятный, высочайший интеллект, спокойный волевой характер. Архимед говорил: «Дайте мне точку опоры – и я переверну Землю». Я уверен, что этот ребенок – именно такой человек. Пока что он еще нуждается в нас: ему только двенадцать лет[7].
Уважаемый господин, прошу, поверьте мне, увезите его отсюда, заберите его к себе, ему нужны вы, нужны любовь и образование, ему, в конце концов, нужно настоящее имя.
Прошу!
Прошу!
Это просьба живущего.
Это просьба умершего.
Доживающий последние дни,
Р. Дж.
Тунчжэнь, 8 июня 1944 г.
2
В 1944 году университету Н. и городу Ч. пришлось немало вынести – испытание огнем войны, гнет марионеточного правительства; и в самом городе, и в настроениях горожан многое изменилось. К тому времени, когда Лилли-младший получил письмо Иностранца, активные боевые действия затихли, но фальшивое временное правительство довело город до полного хаоса. Старика Лилли уже несколько лет как не было в живых. Положение Лилли-младшего в университете Н. необратимо пошатнулось: к марионеточному режиму он относился враждебно, авторитет его отца ослаб. Поначалу Лилли-младший представлял для временного правительства большую ценность. Во-первых, он, будучи известным человеком, мог оказаться весьма полезен; во-вторых, семья Жун в прошлом была не в чести у гоминьдановцев, на чем тоже можно было сыграть. Поэтому марионеточное правительство первым делом щедро одарило Лилли-младшего, на тот момент проректора, новой должностью, сделав его ректором университета. Им казалось, что так они смогут его купить. Лилли-младший публично разорвал приказ о назначении, отрезав:
Жуны скорее умрут, чем погубят страну!
Чем все закончилось, представить нетрудно – Лилли-младший завоевал сердца людей и потерял пост. Он давно уже хотел вернуться в Тунчжэнь, укрыться от ненавистных правительственных харь и развязавшейся в университете борьбы за власть; письмо Иностранца, несомненно, ускорило его сборы в дорогу. Снова и снова перечитывая про себя письмо, он сошел с парохода и за завесой дождя заметил управляющего усадьбой. Управляющий вышел к нему выразить свое почтение. Лилли-младший отрывисто спросил:
– Господин Иностранец здоров?
– Умер, – ответил управляющий, – давно умер.
У Лилли-младшего екнуло сердце.
– А что с ребенком? – спросил он.
– Каким ребенком, господин?
– С Червяком.
– Он там же, в грушевом саду.
В саду-то в саду, только мало кто знал, чем он там занимался: все держались от сада подальше, а он почти никогда его не покидал. Он словно стал призраком усадьбы – все знали о его присутствии, но мало кто его видел. Управляющий к тому же был практически уверен в том, что Червяк немой.
– Я еще не слышал от него ни одного внятного слова, – сказал управляющий. – Он почти всегда молчит, но если и скажет что – все равно ничего не разберешь.
Управляющий рассказывал: слуги шептались, что перед смертью Иностранец ходил кланяться хозяевам дома, просил, чтобы после его кончины они разрешили Червяку и дальше жить в грушевом саду, не выгоняли мальчишку на улицу. Говорили, что Иностранец оставил Червяку накопленное за несколько десятков лет состояние, и на него-то теперь Червяк, видимо, и жил, потому что от Жунов он не получал ни гроша.
На следующий день в полдень Лилли-младший пришел в грушевый сад. Дождь уже прекратился, но за несколько дней непогоды сад развезло, и ноги вязли в сырой податливой земле так глубоко, что пачкались голенища. Но чужих следов не было. С веток деревьев свисала пустая паутина: пауки спрятались от дождя под карниз, некоторые из них раскинули свои сети у двери. Если бы не вьющийся из трубы дымок и стук ножа по разделочной доске, Лилли-младший и не подумал бы, что здесь кто-то живет.
Червяк нареза́л батат. В кастрюле кипела вода, в воде, точно головастики, подпрыгивали редкие рисинки. Появление Лилли-младшего не удивило и не рассердило его – бросив на гостя взгляд, он продолжил заниматься своим делом, как будто вошел его… дед, минуту назад вышедший за порог? Или забрел пес. Рост его был ниже, чем представлялось старику, а голова оказалась не такой огромной, как твердили слухи, просто череп был несколько вытянут вверх – такой формы, как будто на голову натянули китайскую шапочку. Возможно, именно из-за удлиненной формы голова и не казалась большой. Словом, в его внешности Лилли-младший не нашел ничего необычного, куда сильнее бросались в глаза его выражение лица и манера держаться, равнодушные, невозмутимые, точно у пресытившегося жизнью юного старца. Комната была сквозная, с первого взгляда становилось ясно, что в ней живет лишь один человек. Весь его быт поражал убогостью: кастрюли, еда, само жилище, где единственными более или менее сносными вещами были шкафчики для лекарств, письменный стол и кресло тайши-и[8], оставшиеся еще с тех времен, когда в хижине хранились целебные травы. На столе лежала раскрытой большая книга; от ее страниц веяло стариной. Лилли-младший закрыл ее, чтобы взглянуть на обложку: том оказался англоязычным изданием «Британской энциклопедии». Лилли-младший вернул книгу на место и недоуменно посмотрел на ребенка.
– Ты, что ли, читаешь? – спросил он.