«Расскажите мне о своей жизни» — страница 3 из 7

[9]. Обычно на чтении и самостоятельной стилистической и/или содержательной правке транскрипции своего интервью настаивали информанты с высшим филологическим образованием. Только в одном случае после прочтения интервью автор воспоминаний захотел переписать текст заново целиком, а впоследствии вообще отказался от хранения аудиозаписи и расшифровки своего интервью в архиве.

Передача травматического опыта в контексте биографического интервью: проблемы вербализации пережитого

В большинстве случаев интервьюерам удавалось установить хороший контакт с информантами. Об этом свидетельствовало то, что очень часто общение не заканчивались с завершением записи интервью. Участники проекта звонили своим бывшим собеседникам, приезжали к ним в гости. Иногда продолжение общения было связано с желанием информанта прочитать и отредактировать расшифрованный текст интервью, и/или общение продолжалось просто как дружеское. Однако ситуация взаимного расположения отнюдь не устраняла все сложности, связанные с попыткой вербально выразить пережитый опыт. Между рассказом о войне (в данном случае рассказом о блокаде) и описываемыми в нем событиями пролегла большая временная дистанция; неизбежно сказывалась и разница в возрасте между интервьюерами и информантами, а также разница в пережитом опыте.

И все-таки основная трудность состояла в том, что в интервью, посвященном блокаде, перед информантом вставала проблема вербализации травматического, экстремального опыта. Учитывая значение, которое придавалось в проекте изучению роли личных воспоминаний и коллективных представлений в конструировании рассказа о блокаде, мы считали необходимым обратить особое внимание на факторы, оказывавшие непосредственное влияние на выбор рассказчиков в пользу передачи личных воспоминаний или использования обобщенных рассуждений. С нашей точки зрения, сложность, а иногда даже полная невозможность «проговорить» этот травматический опыт является одним из ограничительных моментов метода интервью. А в рамках этого исследования именно в связи с испытываемыми респондентом затруднениями в рассказе его личный опыт мог вытесняться из биографического повествования публичным дискурсом.

В данной статье я рассмотрю два полярных случая, иллюстрирующих границы возможностей вербальной передачи подобного опыта в ходе исследовательского интервью. Первый случай представляет собой ситуацию, в которой блокадное прошлое оказалось исключенным из общей биографической конструкции информанта. В ходе работы над проектом нам пришлось столкнуться с ситуациями, когда рассказ о той части своего жизненного пути, который был связан с событиями блокады, практически не получался. При этом рассказчик тем или иным способом давал нам понять, что с этим отрезком жизни у него связаны тяжелые воспоминания, но рассказать об этом он не мог или не хотел. В данной статье я подробно анализирую одно из таких интервью.

Второй случай — интервью с верующей информанткой из общины евангельских христиан-баптистов — иллюстрирует возможность проговорить трагический опыт, связанный с нарушением этических норм, в рассказе, жанр которого приближается к исповеди.

Интервью с Марией Михайловной[10]

Интервью было записано мной в июне 2002 года, беседа происходила дома у Марии Михайловны, которой я была представлена заочно общей знакомой. Предварительная договоренность о записи интервью произошла в ходе телефонного разговора накануне. «Основное повествование», то есть рассказ Марии Михайловны до того момента, когда я начала задавать вопросы, в том числе рассказ о блокадном опыте, занял 26 минут, исключая паузы: двукратное выключение диктофона пришлось сделать в моменты, когда Мария Михайловна не могла справиться с сильными эмоциональными переживаниями и выходила на время из комнаты[11]. Впоследствии еще 48 минут заняли рассказы информантки, инициированные совместным просмотром семейного альбома и моими нарративными вопросами об отдельных событиях жизни Марии Михайловны.


Биографические данные (реконструируются на основе сведений, сообщенных информантом в ходе интервью). Мария Михайловна родилась в Ленинграде в 1927 году. До войны она жила с отцом, матерью и бабушкой, отец работал на строительстве («не то снабженцем, не то десятником»). После смерти матери в 1935 году отец Марии Михайловны женился вновь, в последние предвоенные годы и во время войны она жила с отцом, мачехой и дочерью мачехи. Брат, родившийся у отца до войны от второго брака, умер в младенчестве, после войны родилась сестра.

Во время блокады Мария Михайловна работала в госпитале. В 1944–1946 годах училась в Ленинграде в школе медсестер, после ее окончания два года по распределению проработала в Калининградской области. Вернулась в Ленинград, работала в больнице. В 1952 году (в другом месте рассказа —1954 году) в составе группы ленинградских комсомольцев поехала на целину, где также работала в больнице; была депутатом поселкового совета. После возвращения с целины (1956 год) в Ленинград 14 лет была заведующей детскими яслями, затем, после выхода на пенсию, работала в школьном медицинском кабинете и в поликлинике. Была замужем, родила дочь. На момент интервью Мария Михайловна живет в Санкт-Петербурге с дочерью и внуком.



Информант: Мне больше запомнился довоенный период…

Интервьюер: Да, это тоже интересно очень.

Информант: Потому довоенный, потому что я родилась 15 ян… этого, октября 27-го года, Мойка 22, это рядом с Капеллой. И окна у нас выходили на Дворцовую площадь.


Можно предположить, что такое начало рассказа служит своего рода извинением Марии Михайловны, знающей, что, несмотря на прозвучавшую просьбу описать историю жизни, интерес исследователя к ее биографии инициирован именно наличием в этой истории блокадного опыта. Долгое повествование о другом периоде жизни может быть расценено ею как нарушение ожиданий интервьюера. Таким образом, имплицитно в этой фразе присутствует блокада: Мария Михайловна хочет сказать, что довоенное время помнится ею больше, чем блокадное. Лучшую сохранность в памяти довоенных воспоминаний сама Мария Михайловна аргументирует их нестандартностью: живя на набережной реки Мойки, в квартире с окнами, выходящими на Дворцовую площадь, она с детства могла наблюдать события, недоступные взору большинства, и участвовать в них. Возможно, Мария Михайловна заранее чувствует, что много говорить о блокаде окажется для нее сложным.

Можно также предположить, что акцентированная таким образом самой Марией Михайловной точка отсчета рассказа о жизни, лежащая в довоенном времени, маркирует значимость этого опыта в ее биографической конструкции. Возможно, довоенное время является для Марии Михайловны более важным периодом в конструировании ее сегодняшней, обращенной в будущее биографии, чем блокадный, и об этом она сразу хочет сказать. Доказать или опровергнуть эту гипотезу мы сможем, обратившись к дальнейшему анализу текста интервью.

Еще до того, как перейти к описанию декларированного вначале нестандартного опыта, Мария Михайловна сообщает о том, что ее довоенные воспоминания существенно разделены некоторым поворотным моментом на историю «до» и «после» неназванного сразу события:


Информант: И у нас на нашем вот этом мосту-то останавливалась машина, к которой всегда мы подбегали, ребята, мы: тогда еще не было, не закрывали нас, как потом стали там закрывать и сидеть у нас в комнате милиционеры, и не могли мы ни подойти ни к окошку, ничего, и окна открыть, жарко или холодно, ничего. И, значит, мы подбегали, приезжал дядя Киров.


Ее дальнейший рассказ повествовователен: она рассказывает о событиях, приводит описания ситуаций, не прерывая нарратив ни рассуждениями, ни оценками[12]: Мария Михайловна рассказывает о том, как приезжала на Дворцовую площадь машина Кирова, как ребятишки имели возможность погудеть сиреной его автомобиля, как все соседи по ее большой коммунальной квартире смотрели из своих окон на праздничные демонстрации. В ее описаниях присутствуют как светлые, радостные моменты (описания идущих и поющих на празднике людей), так и тяжелые (история о том, как она видела раздавленных в толпе во время одной из демонстраций). И все-таки общее ощущение, возникающее от рассказа Марии Михайловны о ее довоенных впечатлениях, — речь идет о ярких и скорее счастливых детских воспоминаниях. Далее повествование прерывается:


Информант: А потом уже… (Пауза.) Ну потом вообще страшные годы стали. Очень страшные стали годы. (Плачет.) Простите, пожалуйста.


Дав сразу общую оценку времени («страшные годы»), Мария Михайловна не может перейти к рассказу о событиях этого периода и плачет. Запись интервью приходится на время остановить. Вернувшись через несколько минут, она продолжает свой рассказ все еще без вопросов интервьюера и возобновляет его описанием эпизода прощания с телом убитого Кирова, происходившего в одном из залов Таврического дворца. Видимо, этот момент можно считать тем самым ранее не названным поворотным моментом, маркирующим переход от жизни «до» к жизни «после» — «страшным годам». «Выходом» рассказа в современность прямо подчеркивается значимость этого воспоминания в нынешней жизни Марии Михайловны:


Информант:…22-я квартира и 23-я на четвертом этаже, и она нас собрала и повела в Таврический[13]. Ну тут я, вот очень долго не была в Таврическом, а потом уже, в какие-то тут годы последние, была там елка, и я дочке сказала: «Купи мне с внуком билет, я хочу вспомнить этот, тот зал был или нет». (Плачет.) И когда мы вошли туда, в зал уже, я увидела вот эти колонны, и я вспомнила, что вот как вот, ну где он там стоял и где нас обводили. Мы, конечно, не плакали, мы так были всей этой обстановкой зажаты… Ну вот, а после смерти Кирова все началось такое.