Он не заметил, как она подошла, потому что в это время как раз думал про свои ноги. И еще он думал, почему она окает, может быть, она родом с Волги?
— Из Владимира, — сказала она.
Она тихая и ужасно упрямая. Ты упрямая, но и я упрямый. Ладно, разберемся. И Володя бежит за ней, отнимает ведро с грязной водой и приносит чистую воду ей и себе.
…Потом они работают, работают, работают, и у них делается все лучше на душе и весело совсем, работают, работают, работают, только эта дура не понимает, что фактически они проводят замечательный день и что у него сроду не было такой подружки.
— А чего ты в Москву приехала? Поступать куда-нибудь?
Нет. Она выпускница владимирского ПТУ. И поступила там на завод «Точмаш». Аккурат месяц назад. А в Москве у нее дядя и тетя, у них двухкомнатная квартира, а их Катька сейчас в пионерлагере. Прямо в их доме кинотеатр под названием «Факел». Удобно. А из окна видны огромные градирни — бочки такие в десять этажей, испарители, зимой я приезжала — от них пар идет до неба…
— Знаю… Я сам там живу, — сказал Володя, — на другой стороне шоссе.
И это сроднило их до удивления.
А приехала она в Москву в университет, на кафедру бионики, чтобы там рассмотрели ее работу, которую она сделала в научном кружке.
— Бионика?
— Ага… Это наука такая… Она использует в механизмах принципы живой природы…
Это она ему рассказывала. Ему! Сыну ветеринара!
— Слушай, кто тебя там ждет? На кафедре бионики… Не лги!
Так и сказал — «не лги». Не «кончай трепаться», не «будет заливать», а так и сказал — «не лги». Потому что хотел дальше сказать: «Ложь — религия рабов и хозяев. Правда — бог свободного человека», — чтобы было смешно, но забыл, как там дальше у Горького, и вышло глупо, и это опять отдалило их друг от друга. Хотя, конечно, если говорить правду, их отдалила бионика. Чересчур все прогрессивно у нее получилось, у этой Ольги. ПТУ, завод точного машиностроения, полы моет одна, бионика. Не девочка, а бригада комтруда, не девочка, а наглядное пособие, не девочка, а павильон ВДНХ, идите все в ПТУ, вот как растут наши молодые кадры, вы наша молодая смена.
— Дурак ты… — сказала Оля.
— Я ни одному твоему слову не верю, — сказал Володя.
— Ты спросил, я ответила, — сказала Оля.
— А между прочим, мы уже полтора этажа вымыли, — сказал Володя.
Он боялся на нее смотреть, такая она была красивая. В общем, дурь одна и ничего более. Как про это расскажешь?
…Потом они сделали обеденный перерыв.
Они ели сосиски и пили кефир из бумажных стаканчиков в стеклянном кафе, и Володю прохватывал ледяной ужас, когда он думал, что их увидят халтурщики и она узнает, почему сорвался воскресник. Расскажет наверняка этот Константинов с кривыми ногами кавалериста, который во время съемок таскал кабель от лихтвагена. И Володя затосковал. Конечно, можно будет переписываться, когда она уедет, и до Владимира недалеко, и можно посылать карточки «Оля, твой знакомый встал на ноги».
И Володя встал на руки и пытался ходить по мокрому полу, и Оля смеялась, и он был счастлив, что она смеется, а сторожиха покатывалась со смеху и сквозь слезы говорила: «Вот дает! Вот дает, халтурщик!» А потом старуха ушла, и это опять их сблизило. Как про это расскажешь?
Чересчур все быстро скрутилось. Хотя так тоже бывает. Это когда все накопилось. И если притронешься, и тогда лавина, и тогда взрыв, клин выбивают и огромный корабль ползет в море по дымящимся доскам, и сумерки, и они уже домывают вестибюль.
Они еле держатся на дрожащих ногах, мокрые, грязные, они бы хотели, чтобы так продолжалось вечно, но уже сумерки и все должно кончиться. Вот уже Володя отнес последние ведра, а когда вернулся, Оля не смогла встать со скамьи у раздевалки, так она устала, а только смотрела на него снизу вверх. И тогда Володя не смог больше на нее смотреть и сказал сипло:
— Ладно… Пойдем зажигать свет… Все-таки полы мы вымыли.
Они зажгли всюду свет, а потом спустились во двор и смотрели, как полыхают окна и как по двору ускоренным шагом вдруг пошли торопливые люди, а сторожиха ругалась, что еще рано, но народ безмолвствовал, охорашиваясь на ходу. И Володя чесанул на задний двор, и Оля за ним.
— Почему ты удрал? — спросила она.
— Потому что слава мне ни к чему, — сказал Володя.
А на самом деле потому, что во двор входили халтурщики и с ними этот, кривоногий с лихтвагена, которому, конечно, сторожиха расскажет, кто мыл полы — нас на бабу променял, мамин сын, так? — и прочее в этом роде. А зачем это все?
Володя посмотрел на свои клеши и сказал, что вечер отдыха закончен, и Оля ответила, что — да… пожалуй, — и не продала, не пошла одна на вечер, и это было опять удивительно и прекрасно, и Володя пошел ее провожать.
А воскресные прохожие все время шли, все время их разделяли, разговаривать было трудно, и становилось совсем плохо, так как надо было прощаться.
— Я дальше не пойду, — сказал Володя.
— Да. Не ходи… — сказала Оля и ушла одна по улице, а Володя поплелся за ней.
И так они шли сначала медленно, а потом быстрей, потом еще быстрей, потому что Оля побежала. Остановилась, оглянулась, чуть было не заметила Володю и снова побежала. Потом влетела в подъезд дома, где кинотеатр «Факел», захлопнулась в лифте и уехала наверх, а Володя помчался по лестнице и увидел дверь, в которую она вошла.
Потом он спустился вниз, как во сне, и снова пошел к школе.
Он понимал — опять. Опять что-то могло произойти, но не произошло. Потому что кривоногий Константинов весь июль обучал Володю не быть простофилей, и что Володимир вовсе не владелец мира, а пацан, который никому не нужен, кроме как самому себе, и «вот я, например, работаю на соседнем заводе, взял бюллетень, плюс отпускные за июль, плюс договор с киногруппой, вот так, такая игра…». И Володя слушал его и все лето был умный, почти как Константинов, а сегодня он первый раз был простофилей. Оказалось, что больше всего на свете он хотел вымыть пол и почувствовать себя простофилей. Только все уже было поздно и лопнуло, потому что Володя попал в собственную халтурную ловушку.
А на школьном дворе он увидел халтурщиков, которых выперли с вечера отдыха. Он повернулся и пошел прочь, а они увидели его, засмеялись и пошли вслед за ним, как в страшном сне. И Володя почему-то побежал и услышал за собой звуки, которые он слышал, когда был однажды летом у покойного деда в деревне, как будто гнали стадо. Почему он бежит, он не знал, и почему они гнались за ним, он тоже не знал. Может быть, они тоже этого не знали. Может быть, они хотели догнать его жизнь, а он убегал от ихней.
Они все бежали долго, и один раз им засвистел милиционер. Тогда все пошли шагом, а потом снова побежали, и Володя почему-то снова оказался в подъезде дома, в котором в кино и на плакате мчались всадники. Ноги сами принесли его туда, а потом на четвертый этаж, а рука сама позвонила в дверь, ожидая защиты от ПТУ, «Точмаша», бионики, от города Владимира и тихого девичьего упрямства, от павильона ВДНХ, от праведной рабочей Москвы, которая лютой ненавистью ненавидит слово «халтурщик» и все, что с этим словом связано. Он прибежал сюда, чтобы опереться на них спиной и защитить все главное, что стоит за твоей спиной. Потому что если есть что защищать — это и есть твое самое главное спасение. Но этому еще надо научиться.
И когда халтурщики его догнали, дверь открыла Люся, жена Шурыгина, Ольгина тетка, и спросила их всех:
— Вам кого?
— Его… — ответили халтурщики и покивали на Володю.
— Димитрий! — крикнула Люся в глубину квартиры, и на площадку вышел Дмитрий.
— Иди, пацан, иди… — сказал Шурыгин.
И пропустил Володю в квартиру.
Потом Шурыгин вдруг упал на стоящего впереди кривоногого Константинова и свалил их всех вниз, и они летели через весь лестничный пролет, стуча головами и коленками о различные твердые выступы. А Шурыгин сказал, вглядываясь вниз:
— Константинов, отпуск у тебя кончается, завтра зайдешь в завком… На тебя алименты пришли.
— Ну, заяц, погоди… — сказал кривоногий, поднимаясь с пола.
— Кончился у меня с тобой разговор… Тебе в Москве тесно стало… — сказал Шурыгин и вошел в квартиру.
— Я попрощаться хотел с вашей Ольгой, — сказал Володя…
…Потолок стал светлым, и на нем перестали пролетать и суетиться фары.
— Оля… — тихим голосом сказала тетя Люся. — Вставай, ради бога…
Потом Шурыгин и Володя идут умываться, и Володя видит, как Люся делает огромный бутерброд и как Оля делает огромный бутерброд и руки у нее дрожат, а на щеках у нее лихорадочные пятна, и она совсем некрасивая и потому совсем красивая. И Володя догадался, что больше всего на свете он хочет, чтоб каждый день было так — утром большой бутерброд, сделанный Ольгой, днем мыть с ней полы в школе, вечером побеждать Константинова, а ночью разговаривать с Шурыгиным. Но понимал, что так не бывает и его сейчас после завтрака выпрут навсегда, на веки веков, потому что ничего не повторяется, а значит, и хлопотать не о чем.
— Пиши матери письмо, — сказал Шурыгин после завтрака. — А уж брошу я сам.
И Володя садится и пишет: «Мама, я, кажется, встаю на ноги».
— Зачеркни «кажется», — говорит Шурыгин.
Володя зачеркивает «кажется», и Шурыгин ждет, пока он напишет адрес, и отбирает конверт.
— От нуля… — говорит Шурыгин. — Начнем все от нуля.
— А как же рабочий стаж? — глупо спрашивает Володя. — У меня месяц рабочего стажа пропадает. Я весь июль тележку таскал.
— Ничего, — сказал Шурыгин. — Будешь получать пенсию на месяц позже.
— Дмитрий Николаевич, — говорит Володя, — а то, что Ольга на кафедру бионики приехала, это правда? Или врет?
— Похоже, что не врет, — сказал Шурыгин.
— Если не врет, тогда все совпадает, — сказал Володя.
— Я в Москве еще три дня. буду, — сказала Ольга.
— Ольга, отстань, — сказал Шурыгин.
— А я в массовке снималась, когда школьную перемену показывают, — сказала Оля. — Я стою у самой лестницы… Второе окно справа… Приметила, когда снимали… Когда кино выйдет, ты меня разгляди…