Рассказы 30-х годов — страница 3 из 7

Чтение прерывается. Все, вытянув шеи, глядят на другую сторону площади. Отряд конных полицейских скачет к скверу. «Убегайте», — кричит Бержере. Но люди не бегут. Они стягиваются друг к другу. Молодой парень поднимает булыжник.

Сражаться с полицией? — спрашивает Бержере. — Республика…

— Вам не место здесь, мсье, — говорит человек в шарфе. Конный отряд близко.

Слышен легкий визг вынимаемых сабель. Грязь из-под копыт лошадей брызжет на новое пальто господина Бержере. Солнечный зайчик от сабли полицейского на мгновение ослепляет Бержере. Затем он видит падающего человека. Господин Бержере поворачивается к тесно сомкнувшимся людям, к нахмуренным бровям и крутым скулам и выкрикивает слова о человечности, любви, традициях Республики, долге граждан великой Франции. Молодой парень отшвырнул Бержере в сторону. Бержере увидел ветви дерева, облако и много после — куртку санитара.


* * *

— Господин Бержере, — сказал ассистент, прощаясь. Вот добрый совет врача: не мешайтесь не в свои дела.

Бержере возмущенно пожал плечами. Он плохо воспитан, этот молодой человек.

Улица открылась платным весенним воздухом, капелью и шумом многотысячной толпы. Не соблюдая рядов, заполняя тесной толпой мостовую, тротуары, шли демонстранты. И нестройный шаг не мешал им выкрикивать хором, как под взмахи руки невидимого дирижера, слова угроз и обещания мести. У фонарного столба стояла девушка. Из-под весенней шляпки прошлогодней моды выбивались вьющиеся желтые волосы. Она раздавала прохожим какие-то листки. Бержере, умиленный выздоровлением, солнцем, пестротой толпы, широко улыбался — девушке, городу, миру. И девушка улыбнулась и протянула ему листок.

Толпа редела, выкрики отошли за несколько кварталов, появился полицейский. И Бержере увидел: с противоположного тротуара двинулся стройный человек легкой походкой танцора. 3а ним прошли еще несколько людей в пальто, плотно облегавшими их прямые спины и выгнутые торсы.

— Прекрасный день, мадмуазель — вежливо сказал Бержере, приподнимая шляпу. Почему не поговорить с хорошенькой девушкой?

— Да, мсье, — ответила она рассеянно и, вздрогнув, оглянулась. Она была окружена. Один из тех — с другой стороны улицы — ударил девушку в лицо. Он ударил ее быстро, только один раз. И вместо неправильных и прелестных черт на господина Бержере смотрела с земли кровавая маска, бифштекс из мясной лавки. Человек с фигурой танцора прицеливался каблуком в голову девушки, окруженную нимбом разметавшихся золотых волос.

Господин Бержере бросился к девушке, но от толчка в бок отлетел к стене дома.

Вы бьете женщину, — крикнул Бержере, задыхаясь.

Она — коммунистка!

Она — человек!

Человек? Пьер, вот еще один коммунист.

Я не коммунист, — хотел сказать Бержере, но не успел, потеряв сознание.


* * *

Вот так штука, профессор. Господин Бержере вернулся. На этот раз надолго.

Дон Кихот уличных сражений, а?

Господин Бержере лежал на санитарных носилках. Кусочек стекла пенсне засел в коже надбровной дуги, и круглые, большие, бледно-голубые глаза безразлично глядели в потолок. Санитары раздели его и положили на операционный стол. Обнаженное мясо синими клочками свисало с плеч, со спины.

— Неплохо сделано, — сказал профессор после осмотра. Но кости целы. Кто его так отделал, Луи?

Ассистент засучил рукава своей рубашки. В розовую кожу были вдавлены треугольные коричневые шрамы.

— Похоже?

— То же самое, мальчик. Кастеты. Фирма?

— Полковник де ля Рокк, профессор.

— Вот как. Но Бержере вылечится, как и вы.

— Да. Но вылечат ли эти побои господина Бержере?

Пава и древо


Анна Власьевна кружевничала шестьдесят пятый год. Плотно обхватив сухонькими морщинистыми пальцами коклюшку, она ловко перекидывала нитку от булавки к булавке, выплетала оборку для наволочки — самое пустое плетение. Двумя парами коклюшек водила по кутузу, по кружевной подушке Анна Власьевна. В молодые годы вертела она по триста пар коклюшек — самая знаменитая кружевница Северного края. Давно уже не плетет Анна Власьевна сердечки и опахальца, оплет и воронью лапку, стежные денежки и решетки канфарные — все, чем славится вологодское кружево: сцепное, фонтанное, сколичное…

Двадцать лет, как ослепла Анна Власьевна, но, и слепая, ежедневно сидит она за кутузом — плетет для артели самый простой узор.

Род Анны Власьевны — кружевной род. Трехлетним ребенком играла она на повити «в коклюшки да булавки», а пятилетней посадили ее к настоящей подушке — «манер заучивать» — пусть попривыкнет вертеть коклюшками, да и рука пораньше тверже станет. А через год-два и дому помощь. К восемнадцати стала она первой мастерицей в селе, сама составляла узоры и «сколки» на «бергаменте», и Софья Павловна Глинская взяла ее к себе в усадьбу первой плетеей.

Тридцать две зимы просидела здесь Анна Власьевна. Зимами только и плели: «Летам день длинен, зато нитка коротка», думы не кружевные, изба ведь не кружевами держится — землей. А какая изба — в окно только ноги прохожих видно. Анна Власьевна плела только самое тонкое, самое хитрое кружево. «Иное плетешь тонко-тонко, в вершок шириной, пол аршина в две недели сплетешь, да больше двух часов в день и плести нельзя — глаза ломит». Так Анна Власьевна и ослепла — «темная вода» залила ее глаза. Анна Власьевна вернулась в избу, перешла жить к старшей дочери. Мужа она давно схоронила, уж внучка — кружевница на выданье и волосы у внучки мягкие-мягкие…

— Бабушка, ты спишь? Федя приехал.

— Не сплю я — замыслилась. Смеются, небось, бабы — Анна Власьевна четырьмя коклюшками плетет. А того не помнят, сколько я знала. У нас на деревне, да, почитай, во всем крае только на сколотое кружево и мастерицы. А я знаю численное, когда надо нитки считать и узор сам собой повторяется — у Софьи Павловны петербургские знаменщики узоры-то эти чертили. Численное — это уже самое старинное русское, давно уж нет численниц-то нигде, а у Софьи Павловны только я одна была. Четырнадцать медалей Софья Павловна за мое кружево-то получила.

Знаю я и кружево сканое, шитое и пряденое понимаю. А на коклюшках-то все разумела: манер белозерской, балахнинской, рязанской, скопинской, елецкой, мценской — все знаю. По узорам-то и памяти моей не хватит считать: и рязанские-то павлинки, и протекай‑речку, и ветки-разводы травчатые, и бровки-пышки — города и вертячий край, и гипюр зубьями… Калязинский манер цветами тонкий, паучки орловские, обачино ярославские, копытце да блины тверские — белевский окорок, — все знала. Но против нашего вологодского манера — никуда. У нашего нитка нитку за ручку ведет. Видала я у Софьи Павловны и баланжен плетеный французский и гипюр нитяный испанский. Не пришлись, за нрав. Нет у них этой чистоты нашей — недаром вологодское кружево-то на «убрусы» невестам шло.

Ходка былая на работу-то, ходка. По полтиннику в день, вырабатывала: зимами-то фунт керосину в коптилке сжигали. В полуден полоскаешь да чайку попьешь — очень мы чай любили, да и сахару не жалели: когда вприкуску, а когда и вприглядку попьешь… И опять за коклюшки… А уж плетея была! Я на узком кружеве-то не сидела. Цельные платья выплетала я, тальмы, вуали, наколки, чепцы плела…

Старопрежнюю работу только и знали, что я да Угрюмова Пелагея, плетея наша, что в Петербург ездила. А только паву и древо мои и Пелагее не выплесть. Вятское это плетение, пава-то с деревом…

Но о «паве и дереве» внучка слышала много раз — без малого двадцать лет рассказывает об этом Анна Власьевна.

— Только бы разок паву и дерево выплесть, да и на кладбище. Не успела я дочек научить, не успела. Принесли бы, показали.

И дочери приносили каждый новый узор матери. Анна Власьевна ощупывала кружево, нюхала, гладила пальцами:

— Нет, не то. Далеко до моих.

— Где нам, маманя. Была ты первая коклюшница по Северу, и теперь тебя так кличут. Анесподист Александрович, приемщик, недавно баил: «Твою бы матку, Настасья, в артель».

— То-то. Да и нитка толста. На такой нитке только к наволокам кружево идет…

— Бабушка, Федя-то доктор теперь. Распишемся мы и тебя возьмем. Работать не надо будет.

— Не из-за хлеба куска на артель верчу. Шестьдесят лет кружевничаю, разве отстанешь? Так с коклюшкой и помру. Сдавали сегодня?

— По первому сорту, бабушка.

— Мы кружевницы природные. Нам нельзя позориться. Ну девка, потревожила ты меня, — пойду досыпать.

— Чего много спишь, бабушка?

— Эх, внучка. Глаза ведь ко мне ворочаются. Во снах-то я ВИЖУ. Рожь, милушка, вижу — колос к колосу, желтую-желтую. Кружево вижу, и Софью Павловну вчера видела — она меня коклюшкой в бок ткнула, когда губернаторше численное кружево я плела, да в счете ошибалась. А больше всего плету во сне пав и древо, что вы сплести не можете. Из моих-то пав, баили, сама английская царица мантилью сошила…

Анна Власьевна уже добралась до своей койки.

— Бабушка, не ложись. Мама идет, обед собирать будем.

Последнее время за обедом у Анны Власьевны было много беспокойства.

Она ворчала:

— Что это мне в отдельной тарелке? Или я заразная какая?

— Все так едим, маманя. Дай руку покажу.

Волновалась:

— Что это вы каждый день мясо и мясо?

— Ешь, бабушка.

Или хитрила:

— Алексей! Как ноне рожь-то? Принеси колос…

— Зачем?

— Хлеб что ли у вас растет какой особенный?

— А что?

— Вот кровать с шишками купили…

Старуха завела привычку: оставаясь одна, она передвигалась по комнате и ощупывала новые вещи. Однажды ощупала большое зеркало и заплакала. Эта менявшаяся география избы тревожила слепую. Годами она двигалась уверенно, как зрячая, и вдруг натыкалась на гнутые стулья, на комод, на новый кованый сундук. — «Оставьте угол-то мой в покое», — просила она детей.

— Хлеб да соль.

— Вот Федя, бабушка.

— Ишь, голос-то какой густой. Дьяконский. Ну, подойди, подойди, дай я тебя потрогаю. Экие лапищи.