Рассказы — страница 6 из 9

Просто же отпустить — ну поймите, не хочу я с вами иметь дела, отпустите меня с миром! — о, они не отпустят… Мешок.

Если я выпью, удается иногда восстановить это ощущение себя свободным. И грешным делом подумаешь: но ведь ты еще счастливчик, у большинства рабов этой земли и таких моментов не было, умрут и не испытают, а ты испытал, будь благодарен судьбе. Один раз — когда в открытом море плыл, по звездам. Другой раз — когда любил Анну. В двадцать один год. Хороший возраст!..

АВГУСТОВСКИЙ ДЕНЬ

Разбирали дело о зверском убийстве без повода. В доме директора сельской школы были зарублены топором его жена, двое детей, а сам он обнаружен висящим на веревке, закоченевший, в кладовке.

Способ повешения был странный: запястья рук директора были обвязаны кусками веревки, руки заведены за спину, и веревочные кольца на запястьях соединены и заперты висячим замком, ключ от которого не нашли.

Возникло подозрение об убийстве с последующей симуляцией самоубийства. Однако в доме и на окровавленном топоре не отыскали следов кого-либо постороннего.

Более недели в колхозе работал следователь, опросил десятки людей, но дело не прояснилось. Все показали, что убитый, или убийца, очень любил жену и детей, врагов не имел, зарабатывал прилично, и жена его тоже — она была заведующей птицефермой. В общем жизнь семьи была благополучна и счастлива.

На всякий случай арестовали школьного сторожа-истопника, на том основании, что накануне он заготавливал директору дрова на зиму — как раз тем самым топором. Он содержался в районной тюрьме, толку от него не добились, он рыдал и клялся, что непричастен, хоть его и пробовали бить слегка и прочее.

Приехали из района сам прокурор по фамилии Попелюшко и начальник милиции Крабов, скорее для очистки совести, так как ничего нового не смогли выяснить.

В конце концов дело их измучило, надоело им, обмусоленное со всех сторон. Свидетели, которые наплели три короба вздора и ничего по существу, были отпущены. Прокурор с начальником милиции собрались уезжать.

Они присели на дорогу в кабинете председателя колхоза — выкурить по сигарете. Настроение было ниже среднего, еще кабинет нагонял уныние. Он был пуст до неприличия, из мебели только стол и продавленный диван, по углам усеянный высохшими оболочками клопов. У окна красовался пыльный пук кукурузных стеблей, призванный свидетельствовать о неких феноменальных урожаях, а на голом столе — стеклянная пепельница с водой, из которой веером торчали размокшие окурки.

Курили по пятой сигарете, давно пора было ехать. Но августовское солнце так щедро жгло, воздух был так горяч и раскален, что никто не отваживался подняться первым. Говорили о разных хищениях, нарушениях, скрывая досаду, что бессмысленно тащились так далеко, и зудело ощущение, что — вдруг маленькое усилие, зацепись крючочек за какую-то нить, и вытащилось бы такое…

Может, только казалось? Из-за жары, полдневной одури, нежелания трястись на раскаленном фиолетовом милицейском мотоцикле, ожидавшем на улице под окном.

На этом мотоцикле, обпылившись и изжарившись до последней степени, они приехали из района втроем: за рулем начальник милиции Крабов, за его спиной прокурор Попелюшко, в коляску из вежливости посадили председателя колхоза Савина. Километров за десять до колхоза заднее седло под прокурором выстрелило и сломалось. Пересадили прокурора в коляску, на седло сел тощий Савин, и так с грехом пополам дотащились.

Все потому, что прокурор был чудовищно толст. У него были тумбоподобные слоновьи ноги, руки в рыжих волосах и веснушках раздулись, как баллоны, под огромной жирной головой — пять или шесть подбородков, из-за необъятного живота он никогда не видел, куда ступает. Как выражался Крабов, нерачительная природа, по какому-то, видимо, блату, отпустила ему столько материала, что хватило бы с избытком троим смертным, то-есть налицо перерасход и растрата. Ему делали одежду персонально, в обкомовском спецателье. Вышитая сентиментальными цветочками рубаха была объема с одноместную палатку, в штанины брюк вошло бы по человеку. На больных ногах Попелюшко носил не ботинки, а растоптанные матерчатые тапочки; на голове — соломенную шляпу и очки, которые уменьшали и без того заплывшие глазки и сами казались несоразмерно крохотными на лопающемся от сала поросячье-розовом лице. Зато на затылке у него вились артистические кудри, делавшие его похожим на писателя Алексея Толстого, чем он втайне гордился. Гигант этот был хворый, мучился одышкой, голос у него был тонкий; он страдал от духоты более других и непрестанно утирался платком.

Как на смех, начальник милиции был длинен и худ, как жердь, являя разительный контраст коллеге. Если природа по блату дала прокурору гору пухлого теста, то Крабову, видимо, теста не осталось, пошли в ход чурбаки, черепки, дубины, разные жесткие ошметки, какие удалось наскрести. Он весь ушел в жилу и бугры, черты лица были резки и преступны, он еще испортил себя прической с коротким чубчиком, делавшей его похожим на беспризорника или битого боксера.

— Подвязать седло проволокой разве, — размышлял он вслух сиплым пропитым басом. — А вы, прокурор, поедете в коляске, и молитесь всю дорогу, чтоб выдержала.

— Проволоки я сейчас принесу, — сказал председатель Савин, не делая, впрочем, никакого движения. — А то можно в кузню, хлопцы приклепают, если не пьяные.

— Хрен с ним, доедем…

— Говорят, у вас на складе украли пять мешков пшеницы? — тоненько, задыхаясь, пропищал гигант-прокурор.

— Кто украл? — насторожился милиционер.

— Откеда я знаю? — развел руками председатель. — Возчики, может, на самогон.

— Ну, нар-род… Заявили?

— На фиг? — улыбнулся председатель. — Пустяк… Фу ты, мерзавцы, уже успели донести.

— Так у вас все пустяк, а потом убийства, работай тут.

— Ах, оставьте, не заедайтесь! — простонал бессильно прокурор. — В такую жару не работать — сидеть по горло в пруде.

Савин задумчиво посмотрел сквозь пыльное окно.

— Это вообще можно, — сказал он. — пруд есть. Не очень пруд, но вода. Может, правда, покупаться?

— А что? Идея! Давайте в самом деле, — оживились гости.

Все трое поднялись — причем Крабов сразу снял гимнастерку, — вышли из конторы и направились гуськом к пруду. Впереди пошел добродушный, невзрачный Савин, за ним, выступая, как журавль, начальник милиции в белой, взмокшей от пота майке, а прокурор, тяжело сопя, загребая тапочками пыль, с первых шагов отстал, и на него из-под лопухов закурлыкали и зашипели гуси.

Деревня была безлюдна, как вымерла. Вдоль пустынной улицы виднелись кое-где под плетнями куры, лежавшие в пыли, с открытыми пересохшими клювами, и еще одна древняя-древняя старуха, вся в черном, отрешенно сидела в тени крыльца. Опираясь на суковатую палку, она проводила прохожих тусклым, недобрым взглядом.

— Прудов у нас, правду говоря, два, — объяснил Савин. — Верхний — Утятник, в нем уток разводим, а нижний — Утопелец, пока пустует.

— Что за название такое веселое? Глубок?

— Лужа. Да лет семь тому старый председатель в нем утопился.

— Спьяну?

— Черт его знает, вроде не. Не выяснили. Хочу утками заняться. Жрут только много утки. Одни перерасходы, в гроб его…

— Эт-та что ж такое?! — вдруг, насторожившись, спросил милиционер и остановился, вслушиваясь, как гончий пес.

— Где? — удивленно спросил Савин.

— Кричат!

Откуда-то, из-за куп деревьев, донесся все нарастающий панический крик народу, тысяч народу, какие-то гулкие удары, выкрики, скрежет и сплошное «ала-ла-ла-ла…» Глаза прокурора округлились, милиционер автоматически потянулся рукой к кобуре. В крике слышались ноты предельного отчаяния.

— Так утки же, — сказал Савин, улыбаясь. — Это их кормят на верхнем пруду. Мы привыкли, не слышим.

— Так много?

— Двадцать восемь тысяч.

— Фью!

Они вышли на склон и теперь своими глазами увидели большой загороженный пустырь, усеянный, словно пухом из разорванной подушки, белыми живыми точками. Ничего не росло на грязепо-добной от помета земле, за исключением островка крапивы в одном месте, высокой, как молодые деревца, жесткие стволы ее были обглоданы так высоко, как только птицы могли достать.

Неизвестно, где кончалась земля и начиналась вода, потому что утки сплошной массой покрывали берег и пруд, двигались, как в водовороте, концентрическими кругами, стремясь к центру, где маячила фигурка работницы, и там творилось нечто подобное кипящему котлу. Видимо, птицы были свирепо голодны.

Кусты под изгородью зашевелились, вышел хромой черный человек, неся в обеих руках за лапы, как охотник, с дюжину мертвых уток, крылья волочились по земле. Взглянул волком и круто ушел снова в кусты.

— Эт-та что, зачем он? — закричал подозрительно милиционер. Был такой шум, что приходилось кричать.

— Дохнут, окаянные!

— Почему?

— А я знаю? Дак столько тысяч — и с голоду, и которая какую дрянь сглотнет, и затопчут при корыте. Почитай, целый город народу, так сказать, процент смертности. Как у людей ведь.

— Ах, это заведующей этой фермы и была убитая? — спросил прокурор, близоруко вглядываясь сквозь очки.

— Ну да, заведующая птицефермой.

— Не обнаружены ли здесь хищения?

— Какие там хищения! Средь этих уток самому б живому быть.

— Сколько сторожей держите? — деловито поинтересовался милиционер.

— Вот этот один, хромой.

— На такое хозяйство? Не мало?

— Нет. Собственно, и ему делать нечего, разве вот дохлых собирает.

— Что он за человек?

— Хороший человек.

— Скажите, пожалуйста, неужели не воруют? — недоверчиво покачал головой прокурор, разглядывая кое-как натыканную, гнилую изгородь, которую перешагнул бы и теленок.

— Заграждения слабы, — согласился Савин. — Воровать не воруют, но сами иногда сквозь щели уходят. На Утопелец, там их трудно взять.

— Списываете или как?

— Зачем? Далеко не уйдут. Ха-ха, куда им от своей судьбы уйти. Как больше соберется, тогда гоним их лодкой. На воле им лафа, бывает, неделями живут, отъедаются похлеще, чем на наших харчах.