Труженик-горемыка
Перевод А. Султанова
У Абдо не было денег. Это не впервые. Всю жизнь он с трудом добывал каждый пиастр. Абдо был поваром. Он научился этой профессии у мастера Фаида, сирийца, и хорошо овладел ею. Выпекаемые ими слоеные булочки получались пышными, розовыми и вызывали восторг самого мастера-учителя. Но судьба непостоянна.
Мальчиком Абдо работал в мастерской. Его выгнал хозяин, и он устроился привратником в огромном десятиэтажном доме. Потом он стал носильщиком и перетаскивал тяжелые грузы, пока не надорвался и не получил грыжу.
Абдо имел хотя и не очень красивый, но сильный голос. И, когда был уличным продавцом — разносчиком огурцов, арбузов и винограда, — он громкими выкриками зазывал покупателей к своим товарам.
Абдо довелось работать и маклером. Днем и ночью рыскал он по переулкам города в поисках сдающихся в наем дешевых комнат, а когда находил, получал комиссионные — десять пиастров. Он даже сумел проникнуть в самые «верхи» маклеров и, по-прежнему получая свои десять пиастров от клиентов, уже не бродил по улицам и не искал свободных комнат.
Абдо был и неплохим официантом в кафе. В те добрые для него времена он мог в праздничные дни обслуживать многих клиентов, не заставляя ожидать себя ни минуты и не роняя из рук ни одной чашки.
Он жил вдвоем с женой в маленькой комнатке большой квартиры. Его соседи были неплохие люди, хотя между женщинами-соседками и его женой нередко происходили мелкие стычки. Соседи сочувствовали Абдо. Они одалживали ему деньги, когда он оставался без работы, и сами брали у него в долг, когда он находил работу. Словом, жизнь не баловала обитателей этой квартиры!
Теперь у Абдо не было денег.
На этот раз безденежье затянулось, и не было надежды, что ему придет конец. Абдо стучался во все двери в поисках работы, но везде получал отказ. Утомленный и мрачный, с пустыми руками он возвращался домой. Нафиса, его жена, не выходила ему навстречу. Он молча входил, ложился на циновку и, чтобы не слышать ворчанья жены, затыкал уши. А Нафиса каждый день напоминала ему о том, что владелец дома угрожает выгнать их на улицу, если они не заплатят за квартиру, о том, что скоро великий праздник; она говорила о том, что скоро должна родить и что нужны персики, чтобы роды были легкими, вспоминала о дочери, которая умерла.
Иногда ворчанье Нафисы выходило за обычные пределы, и она принималась кричать на него. Этого он не мог вынести. Он и без того не мог смотреть в глаза соседям, видеть, как они покачивают головами и жалеют его, говоря, что он такой молодой, а несчастный, ему надоели их пустые пожелания, которыми он все равно не мог накормить ни жену, ни себя…
Однажды, когда Абдо вернулся домой, жена сказала, что его звал Талба. Абдо оживился: в его положении любая надежда на заработок лучше, чем ничего.
Он тотчас же пошел к Талбе, санитару больницы, жившему в том же доме. Санитар Талба был самой значительной фигурой среди жильцов дома. Абдо застенчиво улыбнулся в ответ на приветствие Талбы и, едва тот спросил: — Как поживаешь? — начал рассказывать историю своей жизни. Абдо испытывал большое удовлетворение, вспоминая дни своей славы. И заметив, что Талба смотрит на его заплатанную одежду, он продолжал говорить, как бы оправдываясь, о своем прошлом, о своей работе, о людях, с которыми встречался. Голос его становился тверже, душа наполнилась гордостью: и он когда-то был человеком! Затем, понизив голос, он гневно обрушился на бренный мир, на времена и людей, сердца которых пропитаны злом, и выразил надежду на лучшее будущее. Наконец совсем тихо, с виноватой улыбкой он спросил Талбу, может ли он надеяться, что получит работу.
Выслушав его до конца, санитар сказал, что работа для него найдется.
Радостный вернулся Абдо домой, ему казалось, что аллах услышал его молитвы. Он рассказал Нафисе, как принял его Талба, и велел ей, как только она вернется завтра после стирки белья студентам, пойти к жене Талбы и помочь ей по хозяйству.
Абдо проснулся чуть свет и рано утром вместе с Талбой отправился в донорское отделение больницы. Там в ожидании уже сидело много народу. Дверь открыли только в десять часов. Все вошли в коридор, где царила абсолютная тишина. Абдо сел на скамью. Пахло карболкой, от которой его начало мутить. Ожидавших вызывали группами и опрашивали. Спросили и Абдо, как зовут его мать и отца, от чего умерли его дедушка и бабушка. Попросили фотографию, но у Абдо нашлась лишь карточка на удостоверении личности, которое он носил всегда с собой, боясь полицейских облав.
Вскоре его вызвали вновь, и сестра, вонзив ему в руку шприц, наполнила склянку его кровью. Потом ему сказали: «Приходи через неделю».
В течение всей недели у Абдо не было денег. Точно в назначенный день рано утром он вновь был на донорском пункте. В десять часов утра открылись двери. Многим из входивших отвечали: «Нет, ваша кровь непригодна». Сердце у Абдо замерло. Но ему сказали: «Годен» — и велели подождать, пока возьмут кровь. Абдо ожил, несмотря на голод, он чувствовал себя героем среди толпы ожидающих.
Вскоре Абдо позвали в кабинет. Ему стало страшно, когда его руку положили на подставку, но, увидев соседей справа и слева, он успокоился. Он почувствовал что-то холодное, как будто его рука прикоснулась ко льду. Абдо смотрел на сестер, молча и деловито снующих со шприцами в руках. Сестры были непохожи на его говорливую жену. Абдо заметил, что тут есть и мужчины. Лица у них были белые, как полотно, и блестели, как шелк.
Абдо смотрел на девушек-сестер, которые то и дело поправляли марлевые повязки, закрывавшие их лица. Потом он почувствовал усталость. Сосед справа спросил: «Сколько же они возьмут крови?» Кто-то ответил: «Не знаю, говорят пол-литра». Беседа на этом прервалась. Наконец руку Абдо освободили, протерли холодным спиртом и сказали: «Все».
Абдо встал, неуверенно пошел к двери и спросил о деньгах. Ему велели подождать. Он ждал. Ему заплатили один фунт тридцать пиастров! Они были вежливы и накормили его, вычтя за это какую-то сумму.
Выйдя из больницы, Абдо, прежде чем идти домой, зашел в лавку мясника и купил мяса, у зеленщика он взял кулек картошки. Улыбаясь, он подошел к дому и постучался. Открыв дверь и увидев в его руках продукты, Нафиса ответила на его приветствие, легко подхватила кульки, и, если бы не стыд, она сказала бы, что нежно любит его и готова умереть за него.
В очаге загорелся огонь, варился мясной суп, приятный запах которого распространился по всей квартире. Этот запах дошел и до соседей; одни улыбались, другие завидовали.
Абдо плотно поел, вышел на улицу и купил арбуз.
В эту ночь он не слышал привычного ворчанья жены. Их мирный шепот напоминал воркованье голубей.
К концу недели деньги иссякли.
В назначенный день и час Абдо находился на донорском пункте. У него опять взяли кровь, накормили и выдали деньги. Абдо был доволен своим новым трудом. Он больше не слышал ни замечаний мастера, ни окриков артельного десятника, ни брани хозяина. Каждую неделю он ходил в больницу, в это чистое, опрятное помещение, отдавал пол-литра крови, получал деньги и кормил свою жену.
Многие стали ему завидовать…
Жена относилась к нему с необыкновенным вниманием. Принимая из его рук пакеты с продуктами, она нежно улыбалась ему. Когда он ложился, она не давала ему спать, с беспокойством говоря о том, как он побледнел и похудел. Нафиса передавала ему все, что болтают о нем соседки по квартире, рассказывала о том, как она ругалась с Хамидой и как та срамила ее за то, что муж продает свою кровь. Порой она ласкала его, как мать ласкает свое дитя, жалела, что ему приходится отдавать так много крови. Ночью она укутывала его потеплее, днем не позволяла утомляться, исполняя покорно все его просьбы и капризы, как будто бы он был больным ребенком.
Абдо прекрасно понимал, чем вызвано такое заботливое отношение жены, и огорчался, но разве это так уже важно!
Верно, что люди много болтали о нем. Верно, что каждый раз, когда у него брали кровь, он чувствовал головокружение, засыпал во дворе больницы и спал там до вечера. Но зато теперь у них всегда был огонь в очаге, плата за квартиру вносилась аккуратно. А кому это не нравится — пусть болтают.
… В одно из очередных посещений донорского пункта Абдо не разрешили войти, ему сказали: «Нет».
— Почему?
— Анемия.
— А что это такое «анемия»?
— Малокровие.
— Ну и что же?
— Нельзя.
— Ну, а что же дальше?
— Когда окрепнешь…
— Я же крепкий, могу и стену разрушить!..
— У тебя упадок сердечной деятельности.
— Ничего, я отвечаю за это.
— Умрешь.
— Я согласен.
— Нельзя. Здоровье надо беречь. Мы не можем. Это бесчеловечно.
— А разве так человечно, о люди?
— Нельзя.
— Значит, бесполезно?
— Да.
В этот день они даже забыли накормить его.
И больной Абдо снова остался без денег.
МУХАММЕД СИДКИ
Амина
Перевод Г. Батурина
Aмина не улыбнулась моим друзьям своей приветливой улыбкой, как раньше. Она поставила перед нами поднос с четырьмя разными чашками и, нахмурившись, отошла. Беспокойство отражалось на ее лице, ибо она знала, что мы приняли решение. На маленьком и круглом, как у детей, лице своей жены я читал все и понимал, что таилось за ее взглядом. Поставив перед нами чай, она бросила на меня холодный взгляд и поспешно вышла, только ее ситцевое зеленое с разводами платье мелькнуло в дверях.
Я знал, что ни один из моих друзей никогда не поймет, почему Амина не была с ними приветлива, как всегда, и, может быть, кто-нибудь из них даже подумает, что она рассердилась только потому, что мы приняли это решение.
Но я-то понимал, в чем дело. Я понимал, что Амина не только рассержена или опечалена. Я понимал, что она очень встревожена и даже боится. Она хорошо знала, что означает на деле это решение для меня, для нее и для наших детей, знала, что такое обыски полиции.
За время нашей совместной жизни, полной волнений, Амина не раз во время забастовок выдерживала вместе со мной все испытания.
Мне довелось работать на различных фабриках и участвовать во многих забастовках. Когда наши забастовки кончались победой, моя заработная плата увеличивалась на несколько медяков в день, а когда они проваливались, меня увольняли или штрафовали за каждый день забастовки.
Амина хорошо знала, что если мы приняли решение, значит к концу недели у нас кончатся деньги и мы будем брать все в долг, а булочник Осман и бакалейщик Таха каждый день будут требовать уплаты. А потом, как это обычно бывало в таких случаях, после долгого спора со мной она станет проклинать свою жизнь, замужество, завод, рабочих, профсоюз, породившую ее мать и отца, который выдал ее замуж. Прокляв все на свете, она, наконец, проклянет и меня и заплачет над своей горькой долей. Затем, собрав в узелок кое-какие вещи, она возьмет наших детей — Талаата, Сабри и Джалала — и пойдет, обиженная и несчастная, к своей матери. А мать, подперев щеку жилистой рукой, будет пилить ее и с утра до ночи осыпать упреками:
«Горе ты мое, несчастье ты мое. Вот не хотела выходить замуж за моего племянника Рамадана, вышла за этого оборванца, а теперь мучаешься… О аллах, когда же все это кончится!..»
Вот что знала Амина, вот чего она так боялась. И одна только мысль о том, что я снова могу надолго остаться без работы, приводила ее в ужас.
Пока мы вшестером пили по очереди чай из четырех чашек, я не переставал думать о выработанном нами плане действий. Казалось, мы предусмотрели все мелочи и были готовы ко всякой случайности. Уроки, которые мы извлекли из нашей прошлой борьбы, не пропали даром. Мы обсудили все, что может произойти во время забастовки и помешать нам. Когда мы вышли из комнаты и я в накинутом на одно плечо пиджаке спускался по лестнице вслед за товарищами, я услышал голос Амины, которая тихо окликнула меня:
— Халил! Ты мне нужен!
Я подумал, что сейчас Амина скажет мне, что скрывалось за ее беспокойным взглядом, когда она подавала нам чай. Я обнял ее и ждал, что она в ответ улыбнется мне, как в прежние дни.
Но она сказала:
— Мне надоело мучиться, Халил, я больше не могу терпеть, не могу. Я лучше сразу возьму детей и уйду, только не к матери. Как-нибудь проживу. Пойду работать служанкой… — И улыбнулась.
В глазах Амины было что-то, напоминавшее счастливые дни нашей молодости, и вместе с тем что-то суровое, полученное от нашей тяжелой жизни. Это что-то в ее взгляде говорило мне: нет, нет, Амина не сделает этого, она тебя любит, уважает, верит тебе, и она знает, что ты все равно поступишь так, как считаешь нужным.
В это мгновение передо мной пронеслось все наше прошлое. Я вспомнил начало нашей любви, когда работал на медеплавильном заводе и жил в комнате на чердаке, которую снимал у ее родителей, вспомнил, как она ждала меня, когда меня уволили с завода и я лежал в больнице, потому что меня задело машиной, как ее мать была против нашей женитьбы и хотела выдать ее за своего племянника Рамадана, как я копил деньги — двадцать фунтов — для ее выкупа, откладывая часть своей заработной платы и продав старую мебель, принадлежавшую моей матери, как я экономил на всем, как мы потом поженились и жили счастливо несколько месяцев, счастливо, несмотря на то, что к концу недели у нас никогда не было денег. Я вспомнил все дни, прожитые вместе, смерть моей матери, рождение нашего первенца — Талаата, которого я увидел только после выхода из тюрьмы Тур, мою недавнюю болезнь, когда Амине пришлось продать все наши вещи, нашу ссору на прошлой недели из-за того, что бабка Умм Махмуд дала ей лекарство, чтобы у нее больше не было детей.
Все это молниеносно промелькнуло передо мной, и я сказал, стараясь казаться веселым:
— Стыдно, стыдно, Амина, не говори так. Будь храброй. Ты же всегда помогала мне. Разве ты не веришь в наше будущее? Будь умницей.
И когда я, перескакивая через ступеньки, побежал догонять товарищей, поджидавших меня в переулке, я не думал, что Амина действительно уйдет, забрав с собой детей, и что я, вернувшись, не найду их ни дома, ни у ее матери.
Все эти воспоминания, теснясь и обгоняя друг друга, проходили в моей памяти, когда я сидел в камере тюрьмы Кармуз, глядя на железную решетку окна. В углу камеры спали мои товарищи — Азил и Джамал. За окном раздавались равномерные шаги часовых перед тюрьмой, а с угла улицы Саада доносился голос Саляма, торговца макаронами, который стучал медной ложкой по краю подноса и выкрикивал: «Макароны, макароны!»
Сквозь частую железную решетку я видел, как улица Нила постепенно заполнялась стекавшимися сюда из прилегающих переулков рабочими. В предрассветной мгле они шли на завод. Компания приняла три наших требования из пяти, но меня и двух моих товарищей заключили в тюрьму.
Сначала мне были видны только ноги рабочих. Тысячи ног пересекали улицу Кармуз, заполняя всю ее целиком. Теперь я уже видел руки, плечи, головы рабочих и наконец увидел их лица, почти все знакомые мне. Они шли к своим станкам на завод, который находился в нескольких шагах от тюрьмы. У ворот завода стояли солдаты. Голоса рабочих звучали все громче и громче. Мне казалось, что большие ворота завода — это огромная страшная пасть, готовая жадно проглотить и перемолоть всякого, кто к ней приблизится.
Сердце сжалось, когда я представил своих товарищей работающими у станков, в то время как мы трое сидим здесь, за решеткой. С горькой улыбкой я подумал об Амине: «В первый раз ты не пришла навестить меня. Кто же теперь ободряюще улыбнется мне милыми глазами, кто помашет мне рукой? В первый раз тебя здесь нет, Амина». Никогда бы я не поверил, что она может так рассердиться и совсем покинуть меня, что ее силы и терпение могут иссякнуть. Ведь она всегда переносила с улыбкой трудности нашей тяжелой жизни и вместе со мной мечтала о счастливом будущем. Мне стало тоскливо и горько. Я почувствовал, что какой-то комок подступает к горлу, но тут же подавил свою слабость. Я опустил голову, посмотрел на спящих на полу товарищей и… вдруг услышал голос Амины, теплый, мягкий, родной голос… Ее белая тонкая рука с длинными пальцами протянула мне сквозь решетку маленький сверток, глаза нежно смотрели на меня, как после долгой разлуки, и в них дрожала робкая улыбка, будто она просила прощения.
— Халил, здравствуй!
Мое сердце затрепетало от радости. С волнением я схватил протянутую мне руку и почувствовал теплоту ее пальцев. Я любовался ее лицом, круглым и маленьким, как у детей, и смотрел на нее благодарным, любящим взглядом. Сверток из ее рук я взял, как счастливый ребенок берет новую игрушку. Развязав узелок, я нашел в нем две лепешки, маслины, папиросы и халву. Тахинную халву и маслины — то, что она всегда носила мне в тюрьму…