Летняя охота на голубей
Перевод А. Султанова
Крестьяне на току ссыпали господскую пшеницу в большие мешки. Хлеб, испеченный из пшеницы, ели только англичане да господа. Простые люди жили и умирали, так и не узнав вкуса пшеничного хлеба. Помещики хорошо это знали и считали, что крестьяне испортят желудки, если будут есть что-нибудь другое, кроме хлеба, испеченного из маисовой муки. Поэтому, прежде чем сеять маис, господа выясняли сначала наличие домашнего скота, а затем и число крестьянских душ. Часто, когда наступала осень, в крестьянских амбарах не оставалось маисовой муки, но и время жатвы крестьяне каждый год встречали без радости. Они понимали, что это не их жатва. Они знали, что эта жатва — их очередное страдание и что они, подобно мертвецам в некоторых легендах, бредут от могилы к могиле, повторяя проклятия своему господину.
Всякий раз с началом жатвы в египетских деревнях распевают печальные песни о тех, кто ушел сражаться за свободу и не вернулся; о жизни, текущей капля за каплей; о труде, затраченном понапрасну; о горизонте, черном от копоти порохового дыма; о печали по отнятому миру. И как только кончается жатва, затихают голоса, в деревне остаются лишь уставшие люди, палящее солнце и белые голуби, мирно клюющие зерна пшеницы.
В поле окруженный голубями сидел трехлетний ребенок, босой, в изодранной рубашонке. Он не работал, так как не был еще в состоянии держать в своих ручонках мотыгу. Он смеялся, хлопал в ладоши, протягивал голубям зерна пшеницы, которые они охотно клевали. Голуби садились на его голову, а он, закрыв глаза, заливался звонким смехом. Он наслаждался своим детством, не ведая ни о каких превратностях жизни. Английские солдаты, пришедшие поохотиться на голубей, с неудовольствием видели, что голуби не хотят улетать от ребенка. Неужели они вернуться без добычи?.. Терпение покинуло их, один из солдат, подняв с земли камень, швырнул им в голубя и попал в ребенка. Голубь вспорхнул, а ребенок заплакал. Плач ребенка, нарушивший дневную тишину, услышала одна из женщин. Посмотрев вокруг, она не нашла ни матери, ни отца ребенка. В жестокой битве за существование, которую ведут крестьяне, и в изнуряющей борьбе за кусок хлеба ради своих детей родители иногда совсем забывают о них. Вот и теперь мать ребенка была далеко, за стогом соломы, и, согнувшись над землей, подбирала и очищала от пыли разбросанные колосья пшеницы. Отец в это время насыпал в мешок зерно. И если бы женщина не собирала в поле колосья, а отец ребенка не насыпал зерно в мешок, то неизвестно, какая кара ожидала бы их обоих.
Женщина стала звать: «Эй! Мать Мустафы, возьми своего сына!» Но мать Мустафы не слышала ее. Тогда женщина подошла к ребенку и посмотрела вокруг.
На дороге она заметила пятерых английских солдат с оружием в руках, направленным на ребенка. Крестьянка растерялась. В ужасе она не могла даже крикнуть или позвать на помощь. В ее сознании возникли страшные картины «деншавайской»[8] трагедии, и она представила себе свою деревню. Неужели и здесь может быть пролита кровь? Неужели возможно, что и с ней англичане сделают то же, что они сделали с ее сестрами — деншавайскими женщинами? И от ужаса, охватившего ее, ей стало тяжело дышать. Она опустилась на землю, сжав голову ладонями. Пшеница наполняла все пространство вокруг ярким желтым цветом. И все перед ней стало желтым, все! Даже черное платье показалось женщине желтым, как лимон.
А прилетевший голубь вновь порхал вокруг ребенка, садился на его головку, и ребенок вновь протягивал голубю пшеничные зерна, смеясь и размахивая в воздухе ручонками. Пятеро солдат смотрели на голубя и ребенка. Неужели они вернуться без добычи? Неужели какой-то мальчишка испортит им охоту… И вдруг раздался выстрел. Страшное эхо потрясло весь ток. Женщина вздрогнула, широко раскрыла глаза, встревоженные спешили крестьяне, чтобы узнать, что случилось. Первой подбежала мать Мустафы и с отчаянием, свойственным только матери, заголосила: «Мустафа, мальчик мой, Мустафа!»
Но Мустафа не отвечал. Он умолк навеки. Там, где несколько мгновений назад беспечно играл ребенок, текла кровь.
Мать Мустафы закричала: «Мальчик мой, они убили тебя!» Затем, повернувшись к крестьянам, приблизившимся к ней, она сказала: «Англичане убили моего сына». «Они убили твоего сына, о отец Мустафы!» — продолжала она, обращаясь к мужу. Слез не было. Она была в состоянии оцепенения. Потом хлынут слезы и успокоят возбужденные нервы… А сейчас стонало ее сердце — сердце матери.
Отец Мустафы не произнес ни слова. Он бросился бежать к солдатам, за ним кинулись все остальные жители деревни — мужчины и женщины. Они даже не остановились, чтобы оплакать ребенка, который бывало своим детским смехом скрашивал их тяжелые и безрадостные дни. Мальчугана все любили. Его улыбка приносила покой в их измученные сердца.
Крестьяне называли его Мустафой Камилем[9]. Каждый из них видел в нем надежду, которую не смог осуществить для себя. Но он был мертв. Его убили солдаты, охотившиеся за голубями… Теперь они стояли в отдалении и смеялись. Один из них даже сказал: «Пять голубей…» Другой поправил его: «Нет, четыре голубя и один младенец». А третий солдат заключил: «Нет, нет, я выиграл пари… младенец и пять голубей». Затем, смеясь, они решили узнать, кто же из них выиграл пари. Развязно приближаясь к месту происшествия, солдаты увидели толпу крестьян, бежавших по направлению к ним… Лица крестьян были возбуждены. Ни у кого из них не было в руках ни мотыги, ни палки.
Солдаты поняли, что крестьяне хотят отомстить за убийство ребенка, и открыли огонь.
Несмотря на понесенные жертвы, крестьяне наступали. И когда, наконец, они сблизились с солдатами, началась рукопашная схватка. Крестьяне, вцепившись в одного из солдат, вырвали из его рук винтовку и повалили его на землю. Вскоре упал и второй солдат. Его винтовка также оказалась в руках крестьян. Через несколько мгновений и трое остальных солдат лежали на земле.
Кровь крестьян смешалась с кровью солдат. Распростертые обезображенные и бездыханные люди разделили одну и ту же участь.
На следующий день никто не решился потребовать от провинциальной администрации Гизы уничтожения этой деревни. Англичане не посмели повторить «деншавайские» зверства. И они отступили… Вот после чего английское командование издало приказ, запрещавший солдатам охотиться на голубей и приближаться к египетским деревням.
После того как жители деревни похоронили свои жертвы, они с еще большей нежностью стали ласкать детей. Ведь в блеске детских глаз светился огонь нового, завтрашнего дня. А над деревней опять кружились голуби, светлые, как надежда, бодрые и сильные, как битва, прекрасные, как мир.
Сирия и Ливан
ВАСФИ АЛЬ-БУННИ
В центре Гуты
Перевод В. Шагаля
Их было пятеро: семнадцатилетний парень из Ливана, двое парней лет по двадцати пяти из Думы, сорокалетний мужчина из Хаурана, и Шаалан, которому едва минуло двадцать лет, хотя на вид ему можно было дать все тридцать.
Никто не знал, откуда он пришел в деревню. Как-то утром, направляясь на работу в поле, ливанец Джорджес спросил его: «Откуда ты пришел, юноша?» Шаалан бросил на него быстрый взгляд и, продолжая свой путь, тихо ответил: «Из обширной страны трудящихся…»
В темный июльский вечер 1915 года эти пятеро крестьян лежали, с трудом втиснувшись в узкое стойло. Их «жилье» примыкало к большому хлеву, где спокойно спали три коровы. Коров охраняли две собаки, которые лаяли всю ночь напролет, соперничая в этом искусстве с размещенными в разных углах крестьянских садов другими псами. Хлев, где стояли коровы, был надежно защищен от нежелательных посетителей крепкой деревянной дверью.
Вход в стойло, в котором находились Шаалан и его товарищи, совсем не закрывался, и ничто не спасало отдыхающих батраков от «дружественных визитов» многочисленных собак.
Что и говорить — неприятны были эти неожиданные набеги! Но еще труднее было переносить посещения Зейн-эд-Дин-эфенди, сына хозяина, «Ибн-уль-Мадариса»[10] как обычно называли его между собой крестьяне.
В этот вечер Зейн-эд-Дин-эфенди, как обычно, вошел сначала в большой хлев. Подойдя к одной из коров, он довольным взглядом осмотрел ее живот и заговорил с ней, нежно поглаживая ее ладонью по спине, словно лаская свою возлюбленную:
— Мы ждем от тебя теленочка, дорогая!
Затем Зейн-эд-Дин-эфенди направился в стойло к батракам.
Когда он вошел туда, в нос ему ударил тяжелый запах человеческого пота.
Выхоленное лицо Зейн-эд-Дин-эфенди исказилось брезгливой и злобной гримасой.
Крестьяне приветствовали его, поднявшись. Сердца их учащенно бились, головы были опущены.
Но Зейн-эд-Дин не собирался отвечать на приветствие. Он молча стоял, переводя полный жгучей ненависти взгляд с одного батрака на другого. Наконец рот его раскрылся, но только для того, чтобы произнести обычное ругательство, которое крестьяне и батраки привыкли слышать из уст беков, их сыновей и прислужников:
— Будьте прокляты! Порода презренных…
С этими словами Зейн-эд-Дин-эфенди удалился…
В темноте июльской ночи по берегу небольшого игривого ручейка, осторожно осматриваясь, шел человек. Проходя между ореховыми деревьями, он машинально протянул к одному из них руку, сорвал листок, помял его в пальцах… Охранявшие сад собаки, почуяв человека, подняли ожесточенный лай. Но как только он подошел ближе, лай сменился тихим, слабым повизгиванием — собаки узнали пришельца.
Батраки тихо беседовали, когда в их жилище появилась, закрыв собою вход, высокая мужская фигура. Человек остановился, рассматривая пять изможденных лиц, на которые падал слабый свет небольшой коптилки. Крестьяне замерли. Их охватила тревога. Они узнали пришельца, кто-то негромко воскликнул:
— Абу Дияб?!
Потом один из них глубоко вздохнул и еще раз произнес с радостью в голосе:
— Дядя! Абу Дияб!
— Тише!.. Замолчи… Какой я тебе дядя!
Абу Дияб вошел. Крестьяне быстро освободили ему место и, расположившись на корточках у порога, внимательно всматривались в лицо гостя.
Абу Дияб из деревни Айн Салим впервые пришел в поместье Абд-уль-Халим-бека, находящееся на окраине Гуты, шесть лет назад, чтобы работать у бека как мураби[11]. Он сразу же горячо принялся за работу. Его усердие и преданность всегда отмечались беком.
Абу Дияб мечтал накопить денег, вернуться в свою родную деревню, купить небольшой участок и вместе с женой, сыном и младшим братом обрабатывать собственный клочок земли. И всякий раз, когда начинался новый сезон, Абу Дияб просил бека не выдавать ему деньги, а хранить их у себя до тех пор, пока они ему не потребуются. И бек благосклонно оказывал эту услугу своему образцовому арендатору.
Так продолжалось четыре года. Абу Дияб не брал за свой труд ничего, чтобы потом получить все сразу.
В конце четвертого года Абу Дияб пришел к беку и попросил выдать хранившиеся у него деньги. Но бек отказался вернуть их. Несмотря на вежливые, хотя и настойчивые просьбы ошеломленного арендатора, бек оставался непреклонен.
Прошло три недели. Абу Дияб испробовал все, чтобы получить свои заработанные тяжелым трудом деньги. Он пытался воздействовать на совесть Абд-уль-Халим-бека, но убедился, что у того все чувства мертвы. Много раз он напоминал беку о загробной жизни и дне страшного суда, но всегда получал один и тот же ответ:
— Заткнись! Что ты понимаешь в религии!
— Я, конечно, не так образован, как ты, о бек, — спокойно и с достоинством возразил Абу Дияб, — но и я знаю, что присвоение чужих денег религия считает грехом…
Гнев охватил бека. Он заорал:
— Пошел вон! Отступник! Ты потерял совесть!
Разная религия, видно, была у Абд-уль-Халим-бека и у Абу Дияба…
Солнце медленно скрывалось за горизонтом, волоча за собой длинные золотые полосы, словно огромные павлиньи хвосты, заполнившие все небо над Гутой.
Абу Дияб вышел из дома бека и медленно побрел по дороге, обсаженной оливами, ореховыми деревьями и тополями. Он остановился только тогда, когда вышел на широкую поляну, сплошь усыпанную пионами и окруженную плотной стеной абрикосовых деревьев и яблонь, и отсутствующим взглядом посмотрел на потухающий горизонт. На небе уже сиял яркий серп луны. Перед глазами Абу Дияба как бы сверкнул серебряный клинок, выхваченный чьей-то невидимой рукой из фиолетовых ножен-облаков, окрашенных по краям в цвет темной крови. Рука Абу Дияба невольно скользнула по бедру, и он нащупал кинжал. Абу Дияб купил его много лет назад у Абу Ясина, скрывавшегося от солдат султана, которые преследовали его за отказ воевать против Йемена.
Абу Дияб крепко сжал рукоятку кинжала, у него было такое чувство, словно он неожиданно встретил своего лучшего друга и пожимал его руку.
— О верный молчаливый друг! — прошептал Абу Дияб. Рука его так и осталась на бедре. Глаза не видели ничего, кроме сверкающего склона горы Касиюн, в который, как серебряный клинок, медленно погружался серп луны…
В ту секунду, когда гора поглотила верхний край уходящего месяца, перед Абу Диябом на одно мгновение, словно при блеске молнии, возникло лицо Абд-уль-Халим-бека с закрученными усами и красными отвислыми щеками. В ушах Абу Дияба снова прозвучал крикливый голос бека: «Что тебе от меня нужно? Никогда… Никогда… Что тебе?» Пламя гнева бушевало в груди Абу Дияба. Он пошел по дорогам и полям, которые не просто знал, а ощущал, как ощущал свое тело, свою плоть. Ведь вся земля вокруг была пропитана его потом, смешана с его кровью. Никогда не забывал он своего близкого родства с землей. Даже съедая хлеб с луком и огурцом — свою обычную пищу, он всегда чувствовал запах полей. Но сегодня Абу Дияб не ощущал никакой связи с этой землей. Он шел и почти не замечал ее под ногами, как будто Абд-уль-Халим-бек вместе с деньгами украл у него землю…
Абу Дияб шел все дальше и дальше…
Вот абрикосовые деревья. Он посадил их, он поливал их, он заботился о них, чтобы вытянулись их нежные ветки, чтобы расцвели они весной, чтобы принесли сочные плоды в начале лета.
А вот и ручеек. Он течет по краю поля, засаженного бобами, фасолью, баклажанами… Это он, Абу Дияб, проложил ему путь мотыгой, обильно смочив русло своим потом, прежде, чем вода смочила его берега. И когда Абу Дияб проходил вдоль ручья в часы сильной жары, у него было чувство, словно не пот, а вода ручья орошала его грудь.
А сейчас Абу Дияб не чувствовал ничего… Долго бродил так Абу Дияб, и когда он очнулся от своих дум, была уже полночь. Он остановился около огромного дерева, отделявшего дом бека от загона для скота. Его радостно встретили собаки. Они прыгали и катались в пыли вокруг него, а он и не заметил их горячего приветствия. Услышав возню собак, корова Уммаль-Хайр просунула свою голову в окно, пробитое в загоне, и протяжно замычала.
Абу Дияб вздрогнул и сказал ей с упреком:
— Тише…
Много времени прошло, а в Гуте только и было разговоров, что об Абу Диябе, арендаторе Абд-уль-Халим-бека. Везде — на полях за плугом, в домах, в тени зеленых деревьев, где отдыхали крестьяне после работы, на берегах Барады и ее притоков, — у всех на языке была эта история.
— Ты знаешь, как все это произошло?
— Нет. А ты?
Много раз все уже слышали рассказ, но с удовольствием слушали его вновь.
… В ту ночь Абд-уль-Халим-бек спал в комнате, находившейся под самой крышей дома.
Вскоре после полуночи Абу Дияб взобрался на восточную стену дома и влез к беку через открытое окно, перед которым росло большое ореховое дерево.
Бек спал на двух перинах под покрывалом, напоминавшим чадру невесты: оно защищало его от насекомых. В комнате тускло горел светильник. Абу Дияб повернул фитиль, свет залил комнату…
Бек проснулся и заметался на постели. Страх сковал его язык, он кряхтел и всхлипывал. Вдруг он услышал из-за покрывала резкий голос:
— Не бойся, бек… Это я, Абу Дияб.
— Что… что ты хочешь? — пролепетал бек.
— Ты забыл, бек, что я хочу? Я хочу получить свои деньги и только. Не бойся. Я не вор.
Бек отдернул край покрывала. Рука его тряслась. Лицо было желтым, точно лицо покойника.
Абу Дияб снова сказал:
— Ну, смотри же как следует, бек. Я — Абу Дияб. Я не вор. Слышишь?
Бек задрожал, словно чьи-то могучие руки схватили его и с силой затрясли, как садовник трясет ветки тутовника.
— Не бойся, бек! — повторил Абу Дияб. — Я человек, как и ты, — из плоти и крови. Я не гиена и не волк.
Абу Дияб произнес эти слова совершенно спокойно. Он уселся в обитое зеленым бархатом кресло, стоявшее у окна, и молчал, изредка бросая на бека полный горячей ненависти взгляд.
Абд-уль-Халим-бек тяжело дышал… Он вспомнил, что вечером, когда ложился спать, луна светила в его окно и ему показалось, что в комнате сидит сова. Он сказал себе:
— О, это птица, приносящая несчастье…
… На этот раз эту историю внимательно слушала, опираясь на изогнутую палку, горбатая старушка. Когда рассказчик произнес последние слова, она подняла голову, открыла рот, обнажив ярко-красные беззубые десны, и, заикаясь, заговорила. Ее подбородок то опускался, то поднимался, словно голова ящерицы, высунувшейся из расщелины.
— При чем же тут сова, сын мой? Ведь бек сам кругом виноват. Кто присваивает чужое, к тому раньше всех приходит ангел смерти. Клянусь аллахом, Абу Дияба нужно ценить на вес золота. А что же было потом, сын мой? — спросила старушка.
Старушка и Хамуд, ее сын, с помощью крестьянина гнали осла и двух коров на дальнее поле, находившееся на самом краю деревни. Осел хотел отстать от идущих впереди коров, но старуха больно стукнула его своей клюкой и зло проворчала:
— Ну, пошел! Будь проклят твой хозяин!
Хамуд легко вскочил ослу на спину, удобно устроился в седле и принялся щекотать ногой левый бок животного. Осел запрыгал по дороге.
Хамуду стало весело, и он закричал:
— Ну, стой! О скотина проклятого хозяина!
Он натянул поводья, и осел остановился. Через несколько минут они снова тронулись в путь.
И Хамуд повел свой рассказ дальше. Он искусно передал, как вспыхнули глаза бека, будто он вспомнил что-то приятное и веселое, как бек ласково заговорил с Абу Диябом и сделал вид, что хочет отдать своему арендатору заработанные деньги, как он полез доставать кошелек, как вытащил трясущимися руками вместо кошелька черный блестящий пистолет и как Абу Дияб бросился на бека, словно ястреб на маленькую птичку, как он растоптал выпавшие из кошелька деньги и ударил бека кинжалом, как потом Абу Дияб легко выскочил в окно и скрылся в темноте…
Старуха снова прервала рассказ и спросила сына:
— А этот бедняк взял свои деньги?
Сын ее, который в этот момент пятками бил по бокам осла, ответил:
— Нет, ничего не взял. Только пистолет на память…
Пятеро крестьян, тесным кружком сидевшие вокруг Абу Дияба в темную июльскую ночь, были охвачены чувством глубокой радости, к которому примешивались тайная тревога и беспокойство.
«Вот кто защищает крестьян!» — думал каждый из них.
— Теперь ты видишь, дошла ли до Абу Дияба весть о том, что произошло с нами!
Три дня назад к батракам пришел Зейн-эд-Дин-эфенди, сын Абд-уль-Халим-бека. В руках у него был кнут. Зейн эд-Дин-эфенди набросился на работников и стал сыпать удары направо и налево. Он бил, пока не устала рука…
Самым веселым и хладнокровным из батраков был Шаалан. Он протянул Абу Диябу коробку с табаком, затем прислонился к стене и, скрестив руки на груди, стал внимательно рассматривать пальцы гостя, крутившие сигарету. При этом он бормотал про себя:
— Молодец Бузбуз!
Бузбуз был деревенским мальчишкой-сиротой, из тех, которые за лепешку готовы были служить всем — и господам и крестьянам.
Накануне Шаалан послал Бузбуза в леса Гуты с поручением найти Абу Дияба и рассказать ему о случившемся…
Шаалан слышал о том, что существуют защитники крестьян. Он с интересом расспрашивал о них и гордился ими. Шаалан хорошо знал, что после того, как Абу Дияб «отделал» Абд-уль-Халим-бека и, отказавшись повиноваться властям, не сдался окружившим его жандармам, — его имя, как кошмар, преследовало всех беков. Рассказы о мести Абу Дияба притеснителям крестьян, о возвращении Абу Диябом украденных помещиками крестьянских денег их хозяевам, о слабости жандармов султана, оказавшихся не в состоянии поймать Абу Дияба, о диком страхе беков при одной лишь угрозе пожаловаться Абу Диябу передавались и повторялись крестьянами, когда они оставались одни где-нибудь в поле или в саду.
Эти рассказы услаждали слух крестьян. Переходя из уст в уста, они изменялись, дополнялись, превращались в легенды. Воспевал подвиги Абу Дияба и Шаалан в своих песнях, которые складывал по дороге в поле.
И вот этот легендарный герой, который в представлении Шаалана был сказочным богатырем, сидел перед ними. Внешне он мало чем отличался от любого другого крестьянина Гуты — разве только тем, что лицо его выражало возмущение и жажду мести, а в глазах горели гордость и глубокая уверенность в себе.
Заворачивая щепотку табака в бумагу, которую он держал между большим и указательным пальцами, Абу Дияб спросил крестьян, не глядя ни на кого из них:
— За что избил вас Зейн-эд-Дин-эфенди?
— Клянусь аллахом, о дядя… — начал было Шаалан.
Но Абу Дияб резко прервал его:
— Я не дядя человеку, который молча сносит, когда его бьют!
Шаалан, волнуясь, продолжал говорить. Он поведал Абу Диябу, как он и четверо его товарищей хотели поджарить немного свежих пшеничных зерен, как увидела это служанка и донесла на них господину. Когда же Шаалан рассказал о том, как ночью пришел сын бека и накинулся на батраков с кнутом, вздрогнул Абу Дияб, словно сам получил удар хлыстом, и вскрикнул:
— Довольно, не продолжай! Хватит!
Абу Дияб грозно нахмурил брови. Приложив левую руку ко лбу, он провел ею по лицу. После минутного молчания Абу Дияб снова заговорил:
— Вы знаете, за что бил вас Зейн-эд-Дин-эфенди? — спросил он.
— А разве не за то, что мы ели зерна? — удивился ливанец Джорджес.
— Нет, — отрицательно покачал головой Абу Дияб. — Нет, это не причина.
— Так за что же? — спросил крестьянин из Хаурана.
Абу Дияб резко, весь кипя от возмущения, отвечал:
— За то, что он считает вас слабыми! Он знает, что вы не объединитесь против него, хотя вас пятеро, а он один! Он бил вас потому, что не боится вас!
Шаалан, закусив верхнюю губу, закивал головой, а затем сказал:
— Правильно! Клянусь аллахом, верно!..
Абу Дияб, обратившись к стоявшим вокруг него пяти крестьянам, произнес повелительно:
— Возмездие должно прийти от вас. Здесь, в этом же самом загоне, вы обязаны отомстить тому, кто вас избил. И если вы не сделаете этого, я жестоко накажу вас.
Перед тем, как уйти, Абу Дияб сказал Шаалану:
— Только после того, как ты примешь участие в расправе с Зейн-эд-Дин-эфенди, ты станешь моим истинным племянником…
Прошло два дня… Для Шаалана они были днями настоящей жизни. Они стерли с его лица следы прошлых десяти мрачных лет. В каждом движении юноши сквозила энергия, каждый его взгляд светился радостью.
Два дня бродил Шаалан среди лесов и садов Гуты, лелея сладкую мечту — присоединиться к Абу Диябу. Несколько часов назад к нему прибегал Бузбуз. Мальчишка принес ему лепешку и две луковицы и сказал, что Абу Дияб ждет его под большой смоковницей в восточной стороне поля Умм-аль-Джуза…
О счастливый день! Теперь Шаалан с полным правом мог присоединиться к Абу Диябу — за его товарищами закрылись тяжелые ворота тюрьмы в Дамаске, а его преследовали солдаты султана. В душе Шаалана проснулось какое-то новое, не испытанное им до того чувство, — чувство гордости и собственного достоинства, свойственное человеку, который обрел место в жизни. Да, он стал таким человеком, ибо вступил на путь мужества и чести, на славный и благородный путь. И когда через два часа после захода солнца Шаалан шел извилистыми тропинками и вброд переходил ручьи, картины ночи возмездия — так он назвал ту ночь — не покидали его.
То была поистине знаменательная ночь не только в жизни Шаалана и его товарищей, но и в жизни многих других людей.
… Бык Абу Расин сыграл свою роль в эту ночь. Он был упрям. Когда он стоял на месте, то превращался в стену, которую не мог бы поколебать даже смерч. Поэтому крестьяне, придумывая способ помешать Зейн-эд-Дин-эфенди выскользнуть из стойла после того, как он по своему обыкновению войдет в него вечером, — вспомнили об этом удивительном свойстве Абу Расина. Они решили именно Абу Расина сделать своеобразной дверью, которая не откроется ни для входа, ни для выхода.
И Абу Расин добросовестно выполнил свою роль: когда управляющий бека хотел помочь сыну своего господина, страшный удар Абу Расина отбросил его в сторону, и он покатился по земле, как мяч.
Шаалан вспомнил это и рассмеялся…
Черный, как смоль, ворон прогуливался по середине вспаханного поля. Вдалеке раздавался лай собак…
И вот в темноте показалась высокая черная фигура, осторожно и медленно ступавшая по земле.
Сердце Шаалана дрогнуло. На одно мгновение ему стало страшно, но он сразу успокоился и прошептал:
— Это он, непременно он…
Абу Дияб словно почувствовал волнение Шаалана. Приблизившись к юноше, он спросил:
— Что тебя рассмешило?
Этот голос наполнил сердце Шаалана радостью. Абу Дияб протянул ему руку. Шаалан поспешил поцеловать ее. Абу Дияб недовольно оттолкнул его:
— Нет, нет! Разве так велит наш обычай? Стыдно!
Два человека опустились на землю на краю вспаханного поля, под смоковницей, укрывшей их, подобно палатке. И Абу Дияб услышал историю ночи возмездия…
После долгого молчания Абу Дияб спросил:
— Откуда ты, о юноша, и кто ты?
Легкая улыбка появилась на лице Шаалана, и он спокойно ответил:
— Из обширной страны трудящихся…
— Хорошо, — сказал Абу Дияб. — Добро пожаловать.
В Гуту, расстилающуюся между Дамаском и пустыней, пришло лето 1921 года.
В лунную ночь на берегах Барады тут и там веселились лягушки и бойкие сверчки. Но как только они стихали, наступала зловещая, могильная тишина…
— Что нового в Сирии, Шаалан? — спросил Абу Дияб и глубоко затянулся папиросой.
— Клянусь аллахом, в Сирии неспокойно, Абу Дияб. — Шаалан помолчал немного, а затем продолжал: — Всюду хозяйничают иностранцы, чужеземные войска. Их все ненавидят. Но ничего, аллах унизит тех, кто унизил нас!
Отбросив окурок в сторону, Абу Дияб ответил:
— Никто не унизит тебя, если ты сам себя не унизишь…
Рощи вокруг Умма-аль-Джуза вселяли ужас в офицеров французской оккупационной армии. Когда кто-нибудь из них охотился в поле, его «ловили» летевшие неизвестно откуда пули… Это повторялось все чаще и чаще. И в конце концов взбешенные военные власти отдали приказ сжечь Умм-аль-Джуз…
Не прошло и двадцати четырех часов, как один из богатейших садов Дамаска превратился в пылающий костер.
Абу Дияб и пятеро его товарищей сумели выбраться из огненного кольца. Но Шаалан не успел, его схватили…
Он лежал на земле. Из раны на его правой ноге сочилась кровь. К нему подошел офицер, за которым следовали четыре солдата. Офицер ударил Шаалана хлыстом по лицу. Затем на него посыпались тяжелые палочные удары. Шаалан услышал несколько слов, произнесенных французами, — и потерял сознание.
Когда он очнулся, то увидел, что находится в камере. Его окружили какие-то беснующиеся люди. Один из них подскочил к нему и спросил по-арабски:
— Как тебя зовут?
Шаалану показался знакомым этот голос, и он внимательно посмотрел на его обладателя. Тот постоял минуту и, не получив ответа, отошел к французскому солдату и что-то шепнул ему. Потом он снова подошел к Шаалану и с выражением ненависти на лице повторил злобно и резко свой вопрос:
— Как имя твое, собака?
И тут Шаалан узнал этого человека, и из самого его сердца вырвался крик:
— Будь проклят, предатель!
Переводчиком у французских палачей служил Зейн-эд-Дин Абд-уль-Халим-бек — «Ибн-уль-Мадарис»…
Шаалан собрал все свои силы, приподнял окровавленную голову и плюнул в лицо предателю.
Гордый, непокорившийся, умер под бичами и палками палачей Шаалан — сын своего народа.
Два дня
Перевод В. Шагаля
— Возьми сигарету, Абу-Адиль… Закури… И расскажи мне о своей жизни. Я давно хочу спросить тебя, отчего ты всегда такой печальный, отчего твое лицо покрыто глубокими морщинами, отчего так редко и так невесело ты улыбаешься?
Абу-Адиль поднял на меня тяжелый, неподвижный взгляд и сразу отвел глаза; он смотрел куда-то вдаль, что-то вспоминая…
— Ты спрашиваешь, отчего?.. Всему виной война, друг мой, война…
Помолчав немного, он не спеша продолжал:
— Когда началась первая мировая война, я еще учился в школе. Мне было девять лет. Отец мой был бедным зеленщиком. Турецкий султан объявил мобилизацию, и отец был призван в армию. И вот на меня, совсем еще ребенка, легла забота о семье. Надо было прокормить пять человек. Кроме меня, у матери было еще трое: маленький братишка и две сестры — одна старше, другая младше меня.
Мне пришлось оставить школу и наняться в лавку к старику, торговцу овощами, приятелю моего отца. Он платил так мало, что моего дневного заработка едва хватало лишь на одну сухую лепешку. Каждый вечер мать делила эту лепешку на пять кусков и раздавала нам, а самый маленький кусочек брала себе.
Я скоро почувствовал себя взрослым. Еще бы, я был главой и кормильцем целой семьи! Мое детство кончилось в тот день, когда отец ушел в солдаты. Вскоре мы узнали, что он погиб…
Не спрашивай о радостях моего детства — мне было не до игр, да и какой мальчишка на моем месте стал бы думать о детских забавах…
Между тем Высокая Порта, как называли тогда Турцию, беспощадно гнала на смерть арабских юношей. В Бейруте скоро остались лишь старики, женщины и дети. На улицах валялись трупы умерших от голода. Я никогда не забуду тихие, жалобные голоса детей, бродивших по улицам и базарам и повторявших: «Мы хотим есть… Мы хотим есть…»
Помню нашу соседку. Она и трое ее детей умерли у нас под лестницей. Накануне смерти она купила детям кусок застывшей крови. Ты качаешь головой… Но ведь это правда! Кровь доставали тогда на бойне, давали ей свернуться, резали на куски и продавали голодающим.
Я помню, как однажды на базаре голодный парнишка стащил у торговки лепешку. На него тут же набросился турецкий солдат и стал отнимать ее. Несчастный ребенок изо всех сил вцепился в лепешку, с жадностью принялся откусывать от нее куски и глотал их не пережевывая. Солдат бил его кулаком по голове, пытаясь вырвать лепешку у него изо рта…
Мне казалось тогда, что у меня помутился разум. Я не забуду тех страшных дней до конца жизни — они преследуют меня, как кошмар, я помню все, как будто это происходило вчера… Но особенно сильно врезались в мою память два дня. О них-то я тебе и расскажу.
… Это было 6 мая 1916 года… День мучеников… Выйдя утром на улицу, я заметил, что люди тревожно перешептываются и говорят о чем-то непонятном для меня:
— Повесят всех…
— Через час…
— Около крепости построили виселицы. Я видел…
Какой-то человек, похожий на школьного учителя, воскликнул: «Горе угнетателям!» — и скрылся в узком переулке.
Я вместе со всеми пошел на площадь. Тогда я еще не знал, что такое «виселица»…
Площадь была полна народу. Люди стояли в полной тишине, почти затаив дыхание. Я проскользнул в первые ряды и увидел деревянные сооружения, похожие на праздничные качели, окруженные плотным кольцом солдат. С перекладин свешивались веревки с петлями на концах. Солдаты начали накидывать петли на шеи стоящих под перекладинами людей с кусками белой материи на груди. Их было человек двадцать, может быть, даже и больше. Многие из них кричали и размахивали руками. До меня долетело лишь несколько слов, и эти слова до сих пор звучат в ушах: «Независимость… Свобода… Арабы… Тирания… Долой!..»
Вдруг мы услышали стук копыт, вокруг меня зашептали: «Джемаль-паша… Джемаль-паша…»[12]. Я увидел этого кровопийцу с густой черной бородой и свирепым лицом. Он гарцевал на своем коне около виселиц и что-то кричал резким голосом.
Вдруг поднялся приглушенный ропот, все взоры, полные ужаса, обратились в сторону виселиц. Я тоже посмотрел туда… Повешенные корчились, изгибались и кружились, кружились на одном месте…
У меня потемнело в глазах, и я едва не упал. Охваченный страхом, я бросился назад и, пробравшись через толпу, побрел прочь. Недалеко от площади я встретил человека, который кричал: «Долой тиранию! Да здравствуют арабы! Да здравствует независимость!» Из-за угла выскочили три турецких солдата и стали избивать его прикладами винтовок. Потом они куда-то поволокли его…
Абу-Адиль остановился, прикрыл глаза и задумался.
— Ну, а второй день? Ты ведь хотел рассказать мне о двух днях…
— Да, да… Второй день… Помню, я был тогда очень болен и не ходил на работу. Мы остались даже без нашей лепешки. Есть было нечего.
На второй день моей болезни мать пошла на базар и принесла две редиски и несколько косточек мушмулы. Я чувствовал себя очень плохо и едва сознавал, что происходит вокруг. Но я помню, как ее окружили плачущие дети, как мой маленький братишка схватил редиску и жадно съел ее, а сестра протянула руку за косточкой мушмулы, положила ее в рот, пожевала немного и, потихоньку от матери, выплюнула…
На следующее утро, открыв глаза, я узнал, что матери нет дома. Сестра тихо сказала:
— Мама ушла… У нас ничего нет… Она очень больна.
— А дети где? — спросил я.
— На дворе… плачут…
Спустя некоторое время я увидел через открытую дверь, как во двор медленно вошла мать, бледная, как привидение. Сделав несколько шагов, она упала, затем приподнялась и поползла к дому. Глаза ее ввалились, лицо заострилось. Перебравшись через порог, она, делая отчаянные усилия, подползла к моей постели. Я напряг все силы и попытался встать, но, едва приподнявшись, опять свалился. Мать в страхе с неожиданной быстротой приблизилась ко мне и обхватила меня за шею своей жесткой, как дерево, рукой…
В этот день она умерла. А еще через неделю умерла моя младшая сестра.
Сгорбленный, как старик, я вернулся на работу…
Эти два дня я запомнил на всю жизнь. Они живут в моем сердце вместе с лютой ненавистью к голоду и войне!..