Василий СтенькинРассказы чекиста ЛавроваГлавы из повести
От автора: Я рассказываю о делах, хорошо знакомых мне по своей без малого тридцатилетней чекистской службе в Бурятии. Повесть «Рассказы чекиста Лаврова», как и все, что мною написано на эту тему, основана на документах. В повести сохранены существующие географические названия, изменены лишь фамилии персонажей.
Вестовой атамана
Зима сорок третьего года была в Забайкалье необычайно суровой. Морозы доходили до пятидесяти трех градусов. Кажется, все замирает в такие дни: ветка не шелохнется, птица не пролетит, собака не тявкнет. Сизый сухой туман придавил город.
Улицы пустынны. Редкие прохожие бегут, укутавшись до самых глаз. В котельных больших домов зло матерятся кочегары: угольная пыль, смешанная с мокрыми опилками, еле тлеет. В квартирах замерзает вода. Люди придумывают обогревательные «агрегаты». Летят пробки, горят провода, а толку мало.
Нашему первенцу Володе идет четвертый год. Чтобы спасти ребенка от верной гибели, находим угол в частном доме, отапливаемом дровами. Условия: платим двести пятьдесят рублей в месяц — это четвертая часть моей зарплаты — и обеспечиваем дровами: двадцать кубометров за зиму.
Дом смотрит на север, сырой и холодный. Топим три раза в сутки, отчего прибавляется влажность и еле заметно — тепло. Перед новым годом в нашу ограду въезжает груженая с верхом машина. Привезли двухметровые кряжистые бревна. Федор Степанович — наш хозяин — крепкий старик с рыжими тараканьими усами — долго ходит возле сваленных комлей, тыкает их своими аккуратно подшитыми валенками и что-то бормочет про себя.
— О чем вы, Степаныч?
— От таких дров, паря, однако, не жди тепла.
Пилим. Говорим о войне, о втором фронте, с которым союзники безбожно тянут, о недавней Тегеранской конференции.
— Я тебе, Максим Андреич, что скажу, — начинает Федор Степанович, выпуская из рук пилу. — Этот Черчилль, — старик делает ударение на втором слоге, — туды его мать, еще покажет себя... Тебе сколько годов?
— Двадцать пять.
— Стало быть, в гражданскую войну ты только на свет был нарожден, а мне тогда уже за сорок перевалило. Я хорошо помню, как этот Черчилль, — тут Федор Степанович опять ругнул капиталистов, — сколачивал силы против нас... Думаешь, прозрел он? Нет. Черт во что ни рядится — все чертом остается.
Нашу работу и политические дебаты прерывает посыльный. Меня срочно вызывают на службу.
В просторном светлом кабинете сидят начальник Управления и начальник отдела. Они о чем-то тихо разговаривают. Я без разрешения ворвался в кабинет и поэтому чувствую себя стесненно.
Начальник Управления предложил мне сесть и молча протянул поступивший из Москвы документ. Читаю:
«По полученным данным, вскоре после нового года с территории Маньчжурии японской разведкой будет заброшен в Советский Союз агент-диверсант. Не исключено, что на некоторое время он остановится в селе Бичура у проживающего там агента семеновской контрразведки под кличкой «Ногайцев».
«Ногайцев» — постоянный житель указанного села, у него есть дочь по имени Ксения, работает птичницей. Других сведений нет.
Примите срочные меры к установлению «Ногайцева» и задержанию агента-диверсанта»...
Я молча возвращаю документ.
— Ясно, товарищи? — спрашивает полковник.
— Не очень, конечно, — улыбается начальник отдела, вялый, мешковатый подполковник, — маловато данных.
— Я звонил в Москву, — говорит полковник, — ничего нового. Наверное так сделаем: в Бичуру сейчас поедет лейтенант Лавров, на месте ознакомится с обстановкой. Потом решим об оперативной группе в помощь работникам районного отделения. Так?
У меня мелькнула мысль: «Как добраться туда? Почти двести километров, зима, бездорожье».
— Вы что-то хотите спросить, Лавров? — обратился полковник, заметив мое движение.
— Думаю, как добраться туда, — сказал я, вставая.
— Сидите, сидите. Могу предложить два варианта: либо найти попутную машину, либо — бензин. Конец года, у нас весь лимит исчерпан, горючего нет. Добудете бензин — берите любую машину. Договорились? Желательно выехать завтра: время не терпит.
Я обошел все городские базы МТС и колхозов, но ни попутчиков, ни бензина не было. И только через два дня на перевалочной базе Цолгинской МТС я встретился с директором и главным бухгалтером — у них было горючее и не было машины. Мы быстро сговорились и рано утром следующего дня тронулись в путь.
В Бичуру приехали ночью. Высокие окна закрыты плотными ставнями на железные болты. Тишина. Темень. Только вьюга крутит над крышами да изредка собака беззлобно тявкнет.
Село Бичура вольно раскинулось в широкой долине Хилка. Говорят, от одного крайнего двора до другого без малого полтора десятка километров. Дома срублены из толстых лиственничных бревен, на века поставлены.
И люди под стать домам — рослые, крепкие, могучие семейские, чьи предки были высланы из России царицей Екатериной за приверженность старым обрядам русской церкви, за почитание строптивого протопопа Аввакума. Но и вдали от родных мест старообрядцы свято чтили и хранили верность старине, старались жить так, как жили деды.
Неумолимые законы самой жизни, свежий ветер революции и бурные события тридцатых годов расслоили семейщину. Так веялка отделяет зерно от половы. И все-таки многие нравы и обычаи старины старообрядцы сохранили до наших дней.
И вот в этом огромном селе нам нужно найти человека под шпионской кличкой Ногайцев, имеющего дочь Ксению. Больше мы ничего о нем не знаем.
Первая ниточка, за которую мы зацепились, была, конечно, эта птичница Ксения. Наметили: во всех колхозах села выявить всех птичниц с момента коллективизации. Переговорили со многими людьми, перелистали уйму конторских книг и дел — ни одной Ксении не нашли.
В картотеке паспортного стола милиции отыскали более двухсот женщин с таким именем. Проверили их и отцов — живых и умерших. О тех, которые выехали из села, послали запросы... Ничего. Занялись поисками самого Ногайцева. Главное направление поиска определялось предположением: если Ногайцев завербован контрразведкой атамана Семенова, значит, это скорее всего человек, служивший у белых, либо имевший какой-то иной контакт с белогвардейцами.
На схематическом плане Бичуры мы нанесли условными точками всех, кто мог быть как-то полезен нам: старых коммунистов, бывших красных партизан, мудрых дедов...
Ясный, солнечный день. За двойными стеклами отведенной мне комнаты заиндевелые тополя, побелевшие телеграфные провода, сизые дымки труб. Изредка пронесется легкая кошева, запряженная низкорослой монгольской лошадкой, и пробежит сибирская лайка, весело задрав хвост и навострив уши.
Входит высокий, чернобородый мужик в полушубке, перетянутом цветным кушаком. Сел, положил рядом с собою шапку, кожаные залоснившиеся рукавицы и пригладил шершавой ладонью черные, без седины волосы.
— И пошто люди эту отраву чадят, холера ее побери, — кивнул он на пепельницу, забитую окурками. — Жизнь по своей охоте укорачивают...
Говорит он не сердито, с какой-то веселой ноткой в голосе. Видно, в хорошем расположении духа.
— Дрянь, конечно, — соглашаюсь я. — Когда-нибудь люди будут смеяться над этим: дым глотали. Приятно? Нет. По привычке...
— Худая привычка, — мужик помолчал. — Много в людях дурных обыкновений, а все равно человек от этого не становится хуже, потому как есть творение божье...
«Ишь ты, куда повернул», — подумал я и перешел к делу.
— В белых-то? Многие служили. Село наше сколько раз переходило из рук в руки. Белые придут — мобилизуют, красные — опять же призывают. Которые посправнее, те больше к белым льнули, а беднота — к красным. Время-то шибко заполошное было.
— Я-то? Поначалу — у белых, опосля с партизанами ходил. Под Зардамой с япошками дрался, отметину имею.
Мужик помахал левой рукой, показывая ограниченность движения в плечевом суставе.
— Которые до конца с Гришкой Семеновым якшались? Таких, однако, у нас нет... А тебя, паря, что интересует-то? — неожиданно спросил он.
Я задумался, как лучше объяснить цель нашей беседы. Обманывать его не хотелось, а сказать правду не мог. Старик, не дождавшись моего ответа, продолжал:
— Однако Советская власть все грехи отпустила. Чего же теперь ворошить былое?
С полчаса я еще поговорил со стариком, но без всякой пользы для дела: ни одной фамилии он так и не назвал. Всякими увертками, отговорками и ссылками на «дырявую память» уходил от моих вопросов.
Ошибку свою я понял на второй день, когда поговорил с настоящим красным партизаном.
— Лоскутов-то? Не, паря, не по адресу попали. Он, зараза, всю жизнь нам поперек пути стоит.
— Он же партизан, ранение имеет.
— Какой он партизан, язви его в душу! В последний момент силой его загнали в отряд против японцев. Шальным осколком задело. Теперь похваляется этим...
За три месяца мы перебрали чуть ли не всех жителей села. Выявили до тридцати человек, служивших в белых казачьих частях. Наше внимание привлекли два человека: Афанасьев Григорий Иванович и Белых Спиридон Калистратович.
Афанасьев пятидесяти семи лет, богатырского телосложения, смоляная борода лопатой. Живет со старухой. Дочь Устинья имеет свою семью. Все, у кого спрашивали о нем, отзывались об Афанасьеве как о надежном человеке: дезертировал от бандита Семенова, воевал с белыми и японцами, вспоминали даже, что он — лучший ичижный мастер в селе.
Белых еще нет и пятидесяти, щупленький, подвижный, без усов и бороды, работает конюхом в колхозе. Двадцатилетним парнем добровольно ушел с белыми и вернулся последним, когда разбитые наголову войска атамана отступили в Маньчжурию. О нем говорили как о человеке начитанном, любящем поспорить о политике, но злом и ехидном.
Прошли декабрь, январь, февраль. Мы проверили всех приезжающих в Бичуру. Но ни о Ногайцеве, ни о связнике из-за кордона ничего нового не узнали. После долгих размышлений у меня возникла мысль: поехать к пограничникам, порыться в документах о нарушениях государственной границы.
Нарушений на границе протяженностью не в одну тысячу километров было больше, чем я предполагал. Нарушители, в основном, китайцы, пробирались на Алдан, Олекму, Витим, чтобы поискать свое счастье в золотоносном песке. Впрочем, под такой легендой японская разведка нередко засылала и шпионов.
Я перелистал в Управлении множество дел по нужному нам периоду, но не нашел ничего интересного. Поскольку документы за февраль еще не поступили, мне посоветовали выехать на одну из застав, на участках которой отмечалось больше всего нарушений и чрезвычайных происшествий.
Начальник заставы старший лейтенант Кравчук, молодой и форсистый, весело посмеялся над моим «сухим пайком» — аттестата у меня не было, и я неделю питался соленым омулем, который заготовила в дорогу жена — накормил обедом, привел в красный уголок и усадил за шахматную доску.
— Не журись, — пошутил он, похлопывая меня по коленке, — найдем твоего связника: у нас тут всякой твари по паре.
Шутка Кравчука оказалась пророческой. Утром, листая очередное дело на нарушителя, я обнаружил короткое письмо. Меня бросило в жар. В письме была фраза, которая ничего не говорила пограничникам, но имела большое значение для меня: «Передайте, пожалуйста, Ногайцеву, что я очень прошу его исполнить все требования и поручения подателя сего».
Кравчук тут же вызвал старшину, принимавшего участие в задержании нарушителя.
Рослый скуластый старшина бойко начал свой рассказ — должно быть, он не в первый раз повторял эту историю.
— Мы сидели в секрете. Слышим — ветка хрустнула. «Однако, сохатый», — сказал рядовой Климов. — Я говорю: «Ты чо, сдурел, сохатые откочевали отсюда. Может, волк». Глядим, человек стоит на тропке, озирается, будто принюхивается. Я крикнул: «Стой, варнак!» Он шарахнулся в кусты и побег. Мы по следу — за ним. Стрелять я запретил, хотел взять живьем... А он, зараза, отстреливался. Потом, однако, обессилел и последним патроном порешил себя...
— Какие документы были у нарушителя? — спросил я, хотя понимал бессмысленность этого вопроса: в деле-то их нет.
— Документов не было, товарищ лейтенант... В козырьке лисьего малахая нашли письмо.
— Письмо я прочитал.
— Больше ничего не обнаружили, товарищ лейтенант. Надо быть, успел выкинуть. Снегу не менее метра, — добавил старшина, будто оправдываясь.
Кольцо снова замкнулось. В письме кроме Ногайцева никто не упоминается. Обращение безличное: «Друг мой». О нарушителе осталось только описание примет в медицинском акте, подтверждающем самоубийство.
Я возвратился ни с чем. Правда, письмо с согласия Кравчука взял с собой, оставив расписку об этом.
На некоторое время интерес к Ногайцеву пропал: дело считалось совершенно бесперспективным.
Меня же Ногайцев измучил совершенно. Чем бы я ни занимался в ту весну, в мыслях неизменно возвращался к делу Ногайцева. Какие поручения вражеской разведки успел он выполнить? Что задумал еще?
Наконец, я решил обратиться к начальству с одним рискованным замыслом: встретиться с Афанасьевым, предъявить ему письмо, найденное у нарушителя границы, и потребовать отчет о его шпионских делах.
Мои подозрения сосредоточились на нем по двум причинам. У него есть дочь. Афанасьев дезертировал из белой армии тогда, когда атаман Семенов был в зените своей зловещей славы, прибыл в село, занятое белыми, и жил, не скрываясь от властей. Настораживало лишь одно: добрые отзывы односельчан о нем. Но чекистская практика, убеждал я себя, знает немало подобных примеров.
— Беспочвенная фантазия, — коротко и категорично сказал начальник отдела, выслушав мое взволнованное и сбивчивое объяснение. — Твои подозрения субъективны, это раз. Мы не знаем устный пароль, которым, без сомнения, был снабжен связник, это два.
— Это особый случай, — горячился я. — Если Афанасьев не шпион, он не поймет письма, и мы ничего не потеряем. Если он шпион, то, конечно, насторожится и каким-то образом проявит себя. Надо же нам как-то выбираться из тупика!
— Хорошо. Я подумаю.
На второй день начальник отдела был сговорчивее.
— Что-то в твоем предложении есть, — сказал он мне. — Пойдем к начальнику Управления, доложишь сам.
Полковник поддержал мою идею. Но идти мне на встречу с Афанасьевым не разрешил.
— Надо подобрать постарше товарища, — сказал он, — имеющего больший жизненный опыт и хорошо знающего местные условия.
Решили послать Василия Иннокентьевича Бабкина, степенного и вдумчивого сотрудника, заканчивающего последние годы своей службы в должности заведующего чекистским архивом.
Недели через две Василий Иннокентьевич, соответственно экипированный, обеспеченный необходимыми документами, с заученной и усвоенной легендой, выехал в Бичуру.
Осенью семнадцатого года казачий есаул Григорий Семенов, облеченный высокими титулами генерала и атамана Забайкальского казачьего войска, ехал в родные места. В новом кожаном бумажнике, приобретенном в Петрограде, лежал мандат за подписью премьера Временного правительства Керенского. Семенову поручалось быстро, не предавая дело широкой огласке, сформировать казачьи части и двинуть их на подавление назревающей в столице «анархо-большевистской революции». Выбор не случайно пал на Семенова. Сын казачьего офицера и ононского кулака, он имел основания ненавидеть большевиков, которые замахнулись не только на казачьи привилегии, но и грозятся лишить зажиточных казаков богатства.
Атаман невидящим взглядом смотрел в окно вагона и думал. Семенов знал, с чего начинать, имел немалый опыт формирования казачьих батарей, сотен и полков. Но это если... если не успели большевистские идеи проникнуть в души казаков.
В коридоре, возле приоткрытой двери купе стояли высокий красивый адъютант и вестовой с лихо закрученными усами. Он тоже глядел в окно, но всем существом своим чувствовал каждый взгляд, поворот головы хозяина.
Есаул Григорий Семенов и казачий урядник Григорий Афанасьев встретились на турецком фронте.
Однажды Афанасьев докладывал есаулу о своей дерзкой вылазке во вражеский тыл. Семенов похвалил его, обещал представить к георгиевскому кресту. Узнав, что Афанасьев родом из Забайкалья и, стало быть, его земляк, есаул взял его к себе вестовым. С той поры вот уже третий год Афанасьев неотлучно находится при Семенове.
Атаман крякнул, вздохнул глубоко, со стоном. Афанасьев обернулся
— Худо, Гриша. Мутит. Голова свинцом налита. Тебе, семейщина, хорошо: не знаешь такой беды. Не куришь, не пьешь...
— Так точно, ваше превосходительство?
— И баб не щупаешь? — пошутил Семенов.
— Приходилось, ваше благородие, — весело ответил Афанасьев. Шутки атамана надо было понимать. — Только теперешняя моя жена рано посадила меня, как кобеля, на цепь. Ни на шаг не отпускала. Ух, и норовистая, холера!
Григорий показал атаману пожелтевшую от времени карточку жены. Семенов похвалил:
— Красивая, видно. Как звать-то?
— Евлампия.
— Это что означает по святцам?
— Благосветная.
— Ишь ты, благосветная! Как-нибудь заеду в гости, — пообещал он.
— Всегда рады, ваше превосходительство, — ответил Григорий.
Душа его возликовала. Он гордился, что так вот запросто может разговаривать с человеком, которого судьба вознесла на такую вышину.
Пожив неделю в родной станице Дурулгуевской, Семенов приступил к исполнению порученного дела. Он разъезжал по станицам, проводил совещания станичных и поселковых атаманов, часто выступал, призывая казаков «грудью встать на защиту казачьих привилегий и православной веры от безбожников-большевиков».
Поначалу люди слушали атамана. Ему удалось создать не одну добровольческую сотню. Но весть о свержении Временного правительства перепутала все планы. Бедняки, а за ними и середняки покидали дружины и сотни. «Звание-то казачье, да жизнь собачья» — без боязни ворчали на сходках. Стали создаваться бедняцкие отряды.
Чтобы не попасть в руки большевистских комиссаров, Семенов с горсткой верных ему людей ушел за границу, в Маньчжурию. Там он сколотил наемное войско из «всяких нехристей и басурманов», как позднее скажет Григорий. Русских было так мало, что даже должности взводных приходилось отдавать наемникам.
Вскоре после рождества, отслужив молебен, Семенов двинул свои отряды в Забайкалье, но получил столь сокрушительный отпор от бойцов первого Аргунского полка, что четыре месяца не мог опомниться. И лишь опираясь на помощь интервентов-японцев атаман осмелился вновь переступить границу.
Тогда-то и отличился вновь вестовой Гришка Афанасьев, заслужив отеческое расположение атамана.
Отряды Семенова расположились на северном склоне сопки. Меж гранитных выступов расставили тяжелые орудия и не менее полсотни пулеметов. Атаман был уверен в неприступности своих позиций. Один полк он оставил в резерве на станции Оловянной. В разгар боя к Семенову прибежал запыхавшийся есаул Косых и доложил: «Красные обходят с флангов. Пологий южный склон сопки — плохая защита. Если они прорвутся к нам, в тыл, возможно полное окружение и вряд ли удастся кому уйти живым отсюда».
Семенов приказал Григорию скакать в Оловянную и немедленно поднять запасной полк.
Афанасьев совершил чудо. Он прорвался через неприятельские цепи, и ни одна пуля не задела его. Подмога подоспела в самый критический момент. Красные отступили.
Атаман трижды поцеловал Григория.
— Ты избавил меня от бесчестия и смерти, — сказал он. — Отныне считаю тебя побратимом...
С той поры Семенов достиг многого. Его войска захватили Читу, Верхнеудинск и «напоили коней в Байкале», как обещал атаман своему войску.
Партизаны укрылись в тайге, копили силы. Пламенные слова большевистской правды, которые они разносили по селам и казачьим станицам, будоражили и поднимали народ.
Семенов сидел как на горячих углях, чувствовал: не прочна земля под ногами, клокочет она, того и гляди случится взрыв.
И в одну из своих бессонных тревожных ночей атаман позвал вестового.
— Жалко мне расставаться с тобой, Григорий, — начал Семенов, постукивая костяшками пальцев по столу. — Люблю тебя, а разлучиться придется.
Говорил он вяло, голосом сильно уставшего человека. Григорий насторожился, не догадываясь, куда клонит атаман.
— Надежнее тебя у меня никого нет. Я тебе верю: ты не предашь и не струсишь...
— Ваше превосходительство, не томите душу, откройте суть, — не выдержал Григорий.
— Сейчас открою... Чувствую я, Григорий, что-то неладное готовится...
Семенов взял с края стола плетеную нагайку — с ней он никогда не расставался — и стал рассматривать рукоятку, сделанную из чисто отполированной кости. Григорий бессмысленно наблюдал за ним.
— Имею донесение твоего земляка, председателя волостного земства Павлова. Не спокойно в Бичуре... Что-то там заваривается недоброе. Хочу тебя послать...
— Как же, ваше превосходительство? — не стерпел Григорий. — Мое место при вас, ваше превосходительство...
— Там сейчас важнее... Приедешь домой, скажись дезертиром. Приглядывайся, принюхивайся, в случае чего — прямо ко мне. Ежели придется другому человеку придти к тебе, запомни пароль: «Ногайцев». Это твоя секретная фамилия на всю жизнь...
Долго атаман разъяснял Григорию его новые обязанности.
— Коня сдать, ваше превосходительство? — спросил Григорий с тайной надеждой.
— Бери коня, — милостиво отвечал атаман, — и помни: одержим полную победу — непременно заявлюсь к тебе в гости... Погляжу твою Благосветную, — и, благословляя, Семенов широко перекрестил Григория.
На вершине Заганского хребта Григорий остановился. Расседлал коня, расстелил под березой потник, прилег. В высокой синеве плыли на восток сизые тучки. «Тоже, однако, в Бичуру спешат... Им легче: шпионить не надо...»
Это слово, впервые пришедшее в голову, обожгло Григория. Он, может быть, только сейчас понял, за какое опасное поручение взялся. «Промахнешься — вздернут на осине. Как есть вздернут, не пожалеют...»
Дом оказался под замком. Григорий знал место, где обычно прячется ключ, но, не входя в избу, поскакал на заимку. «Уборочная. И отец, и Евлампия с дочуркой, надо быть, там».
Он не ошибся. Они убирали ярицу. После поцелуев и коротких расспросов Григорий взял у отца литовку — ох, как наскучили руки по работе! — и пошел, оставляя за собою саженные прокосы. Старик складывал в суслоны снопы, которые невестка навязала за день.
Солнце скрылось за дальними сопками. Лишь оранжево-золотистый веер лучей освещал закатную сторону неба...
В конце второй недели к Григорию зашел его сосед, однофамилец, Иван Афанасьев. Здоровенный мужчина с рыжей, будто из красной меди, окладной бородой, открытыми голубыми глазами.
— На побывку, чо ли, паря, пожаловал, али так чо? — словно невзначай спросил Иван, расправляя свою роскошную бороду.
Вопроса этого Григорий ждал. Кто-кто, а уж сосед Иван за Семеновым не побежит, это он знал точно и решил «открыться».
— На побывку... бессрочную, однако, — добавил он после малой паузы, пристально всматриваясь в собеседника.
— Отпустили, чо ли?
— Отпустили на неделю. А вон и вторая кончается.
— Не боишься?
— Волков бояться — в лес не ходить, — уклонился Григорий от ответа.
— Война-то долго будет, нет ли?.. Шибко худые вести: чужеземные войска везде...
— Кто ж ее знает, когда она кончится. А чужеземцев чего бояться — как пришли, так и укочуют...
— Выходит, надолго снял доспехи свои?
— Жизнь покажет...
Почти каждый день стал наведываться Иван. Григорий совсем осмелел и теперь в полный голос поносил не только интервентов, но и самого атамана, которому служил верой и правдой.
— О славе да богачестве печется. На народном горе, как на дрожжах, вознесся...
Как-то вечером Иван пригласил его с собой. В просторной избе собралось полтора десятка мужиков. Хоть и односельчане, но не всех знал Григорий. За старшего тут был чернявый безбородый мужик, по-видимому, не здешний.
— Товарищи! Дни иностранных захватчиков и их холуев сочтены. Красная Армия победоносно продвигается на восток, сметая на своем пути всю продажную шваль. Нам надо нажать изнутри и тем приблизить час победы...
Потом он стал говорить о конкретных задачах: подбирать верных людей, создавать отряды, готовить удар. Разговор затянулся за полночь. Расходились по одному-два человека, чтобы не привлечь внимания шастающих по селу семеновских милицейских патрулей.
В субботу Григорий заседлал жеребца и ускакал, едва развиднелось, в Верхнеудинск. Домашним наказал: кто будет спрашивать — поехал в лес заготовлять дрова.
На случай, если задержит милицейский патруль или конный разъезд, Григорий имел удостоверение за подписью атамана. В документе говорилось, что Григорию Ивановичу Афанасьеву предоставлен отпуск по семейным обстоятельствам. Предписывалось всем должностным лицам не задерживать его. Срок отпуска был умышленно обойден.
В Верхнеудинске Григорий быстро добился встречи с Семеновым: офицеры, охранявшие ставку, хорошо знали и самого вестового и то, что к нему благоволит атаман.
Григорий обстоятельно доложил о сходке и прибавил:
— Бичурские большевики, ваше превосходительство, и которые сочувствуют, открыто действуют. Они могут такой пал пустить — не затушишь...
— Затушим, Григорий. А не затушим, так задушим, — захохотал атаман пропитым басом. — Кто там главный зачинщик?
— Главные, однако, Петров Иван и Ткачев, имя не знаю.
— Благодарю за верную службу! Смутьянов мы проучим. А ты возвращайся домой и лезь глубже. Ужом ползи, а до самого центра дойди.
— Буду стараться, ваше превосходительство.
— В деньгах не нуждаешься?
— Никак нет, ваше превосходительство!
Через несколько дней в Бичуру прибыл карательный отряд под командой Макаренко. Бандиты на глазах у детей выпороли Ткачева и Петрова и потребовали выкуп за арестованных по две тысячи рублей. Родители Ткачева распродались до нитки и выручили сына, а бедняка Ивана Петрова каратели увезли с собой и расстреляли на Малетинском хребте.
Григорий остался вне подозрений. Жил дома, занимался хозяйством. Только на исходе третьего месяца, в середине ноября его опять позвали на нелегальное собрание. Теперь выступал стройный голубоглазый юноша с русыми вьющимися волосами в потрепанной юнкерской шинели на плечах.
— Кто это? — шепотом спросил Григорий у Ивана Афанасьева, сидевшего рядом с ним.
— Новый учитель Сергей Тарасов...
Это был Сергей Юльевич Широких-Полянский, революционер, недавно бежавший из Читы, ловко обманув семеновскую контрразведку. Он под видом учителя прибыл в Бичуру по поручению Прибайкальского подпольного комитета РКП(б). Местные коммунисты знали его по партийной кличке. Подпольный комитет большевиков, говорил Тарасов, призывает народ к восстанию. Начать его должны села Десятниково, Мухоршибирь и Бичура.
Григорий не мог дождаться конца собрания. Его колотила дрожь. «Вот он центр, вот он, — лихорадочно повторял он в какой уж раз. — Доподлинно надо разнюхать все. Главное — план и сроки вызнать».
Домой вернулся позднее обыкновенного, и Евлампия, встревоженная мужниными отлучками, сильно подозревая, что затеял ее Гриша что-то против властей, слезно запричитала:
— Ой, не лез бы ты в пекло. Боюсь я за тебя, Гришенька... Нынче вон курица петухом пела. Не было бы беды...
Григорий тяжело сел на лавку, невидяще взглянул на жену:
— Погоди, мать, большое дело наклевывается. Все ладно будет, не печалься. Бог не выдаст — свинья не съест.
За неделю до выступления Тарасов сообщил: срок восстания назначен на девятнадцатое декабря. Обезоружив местную милицию, повстанцы идут на Окино-Ключи и далее на Троицкосавск, где томятся в белогвардейских застенках полторы тысячи революционных бойцов.
И снова Григорий Афанасьев заседлал жеребца и с места погнал наметом. «Загоню — не беда. За такие вести, — думал он, — атаман косяка лошадей не пожалеет».
Семенов совещался, и Григорию пришлось ждать больше двух часов. Новый адъютант, не знавший Афанасьева, выпроводил его из приемной в коридор. Григория это обидело, но адъютант поступил правильно, по уставу, и он подавил в себе обиду.
Семенов был взбешен развивающимися событиями. Самые жестокие репрессии не заставили умолкнуть большевистских агитаторов. До контрразведки доходят какие-то глухие отзвуки нарастающего гула, но откуда он идет, никто толком не может понять.
Отпустив офицеров, Семенов нервно шагал из угла в угол.
— Ваше превосходительство, — доложил адъютант, войдя без стука, — к вам настойчиво просится крестьянин Афанасьев.
— Афанасьев? — переспросил Семенов, прикрыв глаза ладонью. — Какой Афанасьев?
— Говорит, был вестовым вашего превосходительства.
— А, Григорий! Пропусти, пропусти.
Выслушав Григория, атаман долго молчал, шагал по кабинету, поскрипывая начищенными до лакового блеска сапогами.
Григорий не сводил с него глаз. «Постарели, ваше превосходительство, — сочувственно размышлял он. — Лицо-то вон какое бледное, опухшее и цвет землистый, как у покойника. Таким ли вы были, ваше превосходительство. Орел орлом!»
— Девятнадцатого... — проговорил наконец Семенов. — Девятнадцатого... Оттуда — японцы, отсюда — мы. Разом ударить и навсегда покончить со смутьянами... Девятнадцатого. Успеем...
Атаман достал из сейфа небольшую пачку сотенных и молча протянул Григорию. Вяло обнял его, так же без энтузиазма поблагодарил: «Спасибо, Григорий, уезжай с богом» — и отвернулся к окну.
Атаман распорядился так: за счет ближних, благополучных сел подбросить подкрепление бичурской милиции; капитану Атраховичу выехать в Бичуру и сформировать из верных крестьян отряд самообороны; главарей большевистского движения не трогать до прихода войск, дабы не вызвать преждевременного пожара, к ликвидации которого недостаточно подготовлены; перебросить туда два батальона войск, численностью не менее четырехсот штыков и сабель; просить японское командование направить в Бичуру союзные войска. Повстанцы намечают в случае удачи повести наступление на Окино-Ключи. Подтянуть туда из Троицкосавска отряд в триста пятьдесят сабель и двести штыков.
На одном из последних собраний среди повстанцев вспыхнул жаркий спор. Горячие головы стояли за то, чтобы в назначенный срок, девятнадцатого декабря, поднять людей. Другие, более осторожные, считали выступление в этот день безумием: милиция получила большое подкрепление и сумеет быстро подавить восстание. Они говорили, что следует подтянуть к селу вооруженные партизанские силы из других сел.
Выступление отложили до прибытия подкрепления. Григорий был рад такому решению: японцы подоспеют наверняка.
В дни перед восстанием Григорий старался как можно меньше показываться на людях. Но отсидеться, спрятаться от гула растревоженного села ему все-таки не удалось. Однажды, тяжело отбухав в тесовые ворота и до смерти перепугав Евлампию, во дворе появился сосед Иван.
— Ты, паря, пошто затерялся. Али не слышал, как все повернулось? — радостно доложил он, вытирая рукавом стеганки потное лицо. — Милиция разбеглась. Поручик Гутовский и капитан Астрахович пойманы и теперь у нас в штабе...
— Бери бердану, пошли, — заторопил он Григория. — Выступаем на Окино-Ключи...
Евлампия заголосила, запричитала, будто по покойнику, кинулась на шею. Григорий устыдился и ушел с Иваном. Какая власть ни победит, а ему до конца дней своих жить с односельчанами, в предателях да трусах ходить — тоже не больно сладко.
Бой за Окино-Ключи был жарким. В течение трех дней село несколько раз переходило из руки в руки. Был смертельно ранен в голову Иван Афанасьев, командовавший объединенным партизанским отрядом.
Когда батальон карателей был разбит и открылся путь на Троицкосавск, поступили тревожные сведения о том, что со стороны Петровского Завода идут на Бичуру около четырехсот семеновцев и вдвое больше японцев. И вместо того, чтобы наступать на юго-запад, на выручку товарищей, томящихся в белогвардейских застенках, партизаны повернули на север, откуда нависла страшная угроза.
А в это самое время войсковой старшина Львов во исполнение полученных сверку указаний отдал приказ № 14 от 1 января 1920 года. «Приказываю, — говорилось в том зловещем документе, — содержащихся в тюрьме арестованных передавать в распоряжение сотника Соломахи по его требованию». В течение десяти дней полковник Сысоев, сотник Соломаха и их подручные перебили и зарубили почти полторы тысячи отважных бойцов революции.
Первая стычка с японцами на Заганском хребте не принесла победы партизанам. Численно превосходящий противник имел орудия и пулеметы, а защитники освобожденной Бичуры были вооружены берданами, охотничьими ружьями да самодельными пиками.
Интервенты заняли Заганский станок и несколько ближних сел, за которые цепко держались, потому что мороза они боялись не меньше, чем партизан.
Передовые партизанские взводы и роты шли по открытой степи. Каждый человек выделялся на снежном просторе черной точкой мишени. Неприятель, ожесточенно обстреляв партизанские позиции, несколько раз пытался предпринять контратаку, но всякий раз вынужден был отступить с большими потерями. Понимая, что ночь — союзник партизан, японцы стали отходить, сжигая дотла населенные пункты и оставляя за собою костры, на которых догорали трупы самураев, погибших без славы и чести на чужой земле.
Но Григорий уже не видел этих страшных костров. Накануне шальный осколок вражеского снаряда перерезал сухожилие левой ноги. Рана, много лет служившая неопровержимым доказательством причастности к партизанскому движению, скоро зажила, но и следа не оставила от былого бравого вида вестового. Он согнулся, скособочился, ходил теперь, опираясь на палку и как-то странно приседая. Франтоватые усы и те затерялись в зарослях смоляной бороды.
В конце января двадцатого года в Бичуре состоялся съезд трудящихся Прибайкалья. Он обратился с пламенными словами ко всему трудовому народу.
«Товарищи рабочие, крестьяне, казаки и буряты восставшего Прибайкалья! — говорилось в принятом воззвании. — Мы восстали против наших насильников, разорителей наших сел и деревень, расхитителей народного хозяйства, против банд Семенова и его союзника — Японии... Мы клянемся не сложить оружия до полного уничтожения контрреволюционной реакции...»
Началось массовое изгнание интервентов и белогвардейцев с советской земли.
В Бичуре жизнь входила в нормальную колею. На месте сожженных домов поднимались новые. Крестьяне готовились к весне: без хлеба нет жизни.
Семь лет прожил Григорий Афанасьев тихо и мирно: пахал землю, сеял и убирал хлеб, ездил на базар, встречался с соседями. Как человека грамотного и заслуженного — получил тяжелую отметину в боях с самураями — его выбрали секретарем сельского Совета. Пост хоть и небольшой, а все же почет со стороны односельчан, и жалованье никогда не лишнее в хозяйстве.
Но шпионская служба, как зыбкая трясина: стоит ступить на нее — затянет.
Поздней осенней ночью в ставень окна, выходящего в ограду, кто-то осторожно постучал. Так стучится только худой человек. Дрогнуло сердце Григория. Накинув на плечи полушубок, он вышел в сени и спросил, кого надо. В ответ назвали его имя.
Вошли в избу, Григорий засветил семилинейную лампу, висевшую под матицей.
Перед ним стоял высокий сутулый мужчина в кожаном картузе, брезентовом плаще с капюшоном и добротных яловых сапогах.
— Не признаете, Григорий Иванович? — спросил мужчина, стягивая картуз и отбрасывая полы плаща.
Григорий вроде бы признал в ночном госте капитана Корецкого — офицера для особых поручений при штабе Семенова, но побоялся ошибиться, ответил уклончиво:
— И признаю и нет.
— Капитан Корецкий.
— Так, так... Раздевайтесь. Откуда? Куда? — Григорий суетился, ковыляя по горнице.
— А я тебя не узнал бы, — признался Корецкий, переходя на «ты» и оставляя без ответа вопросы хозяина. — Вон как перемололо тебя...
— Да, укатали сивку крутые горки. Полторы ноги осталось. Лишь бы на земле устоять, ветром не сдуло бы...
Корецкий снял плащ и стеганку. В пестрой рубашке и сером засаленном пиджачке, он был похож на бухгалтера захудалой артели.
Прошли в заднюю избу, подальше от настороженных вздохов Евлампии, и Григорий вновь повторил свои вопросы.
— Оттуда. Пока к тебе, — коротко ответил Корецкий, пристально всматриваясь в Григория. — Вот письмо от Григория Михайловича, — добавил он, подавая Афанасьеву конверт.
Афанасьев, читая письмо, шевелил губами. Его густые брови то сходились к переносице, то разлетались.
— Дело верное. Слушаю, ваше благородие.
— Я еду в Москву, — начал Корецкий простуженным голосом, — на обратном пути заверну к тебе и заберу все, что ты можешь передать атаману. А сейчас помоги мне заменить документ: даже самая хорошая липа легко обнаруживается.
Григорий пообещал изготовить удостоверение сельского Совета и достать свидетельство об освобождении от военной службы.
До рассвета сидели Афанасьев и его гость. О многом переговорили. Корецкий рассказал и о том, как ездил с атаманом в Америку.
— Это было в двадцать втором году, — начал Корецкий, посасывая незажженную трубку. Несмотря на исключительность случая Афанасьев не разрешил «сквернить» избу. Забываясь, капитан тянулся к спичкам, но хозяин всякий раз останавливал его.
— Приехали мы в Нью-Йорк накануне пасхи. Атамана пригласили туда для доклада сенатской комиссии. Когда мы ехали из порта в центр города, творилось что-то неописуемое: люди взбирались на крыши и заборы, высовывались из окон, заполнили улицы — с ликованием встречали атамана... Конечно, нашлось десяток недовольных крикунов из русских, которые разыгрывали возмущение. Сотни полицейских с трудом очищали дорогу...
Сенатская комиссия предъявила атаману иск в полмиллиона долларов за товары какой-то американской фирмы, будто бы захваченные казаками Семенова, обвинили в преступлениях против человечности и бандитизме. Цель тут была одна — обелить себя задним числом. Его превосходительство посадили в тюрьму и начали следствие. Газеты подняли вой, расписывая зверства белой армии. Они ссылались, как на очевидца, на полковника Морроу, командира американского полка, находившегося в Забайкалье. А этот очевидец не только присутствовал при уничтожении пленных большевиков, но и лично сам отдавал команды...
Так что ничего не вышло у американцев. Пришлось им освободить атамана. Ведь тот мог раскрыть их дела. Испугались. Вместе варили кашу — вместе хлебать.
Через неделю капитан Корецкий уехал и как в воду канул. Прощаясь с Афанасьевым, он сказал зло и убежденно:
— Китайцы готовят большой поход на Россию... Мы придем с ними. Жди, веди счет подлым делам тех, кто продался красному дьяволу. Сполна расплатимся...
Не один год Григорий ждал возвращения своих хозяев, так и не дождался...
На этот раз Бичура встретила нас погожим днем. С Заганского хребта, ослепительно сверкавшего в лучах весеннего солнца, тянул свежий порывистый ветер, и безлистые еще деревья покорно склоняли перед ним ветви с набухшими почками.
На распутье Василий Иннокентьевич покинул машину и, опираясь на массивную палку, пошел пешком по направлению к тому концу села, где жил Афанасьев, а я поехал к центру.
По легенде Василий Иннокентьевич должен выдавать себя за скотогона на монгольских дорогах, и сейчас трудно было узнать в нем всегда аккуратного и по-стариковски чистенького капитана Бабкина.
Поношенная шуба, покрытая выцветшей далембой и подпоясанная холщовым кушаком, собачья ушанка, развалившиеся ичиги совершенно преобразили Василия Иннокентьевича. Довершало дело заросшее седой дремучей щетиной лицо.
Метрах в двухстах от дома Афанасьева Василий Иннокентьевич остановил молодую женщину в семейском наряде.
— Скажи, красавица, кто тут у вас может ичиги залатать? Вовсе развалились, язви их... Ровно в чулках по грязи шлепаю.
Накануне целый день шел мокрый снег, и улицы действительно были непроходимы. Женщина смущенно зарделась от ласкового обращения прохожего.
— Сейчас, сейчас. Кто же у нас тут? Да вон Григорий Иванович... Налево, шестой дом. Жестяной конек на крыше. Видите?
— Пока не вижу, но найду. Большое спасибо, красавица. Дай бог счастья тебе.
Григорий Иванович хлопотал по двору. Он долго разглядывал ичиги Василия Иннокентьевича.
— Подлатать, паря, можно бы, да материалу нет.
— Уж найдите, я хорошо заплачу.
— Где же найдешь, коли нет...
Василий Иннокентьевич собрался было открыть Григорию подлинную цель своего визита, но в это время из сеней вышла Евлампия с помятым ведром в руке. Она поздоровалась с Бабкиным и стала скликать кур, косо посматривая на незнакомого гостя.
— Да уж как-нибудь через нет, — продолжал канючить Василий Иннокентьевич. — Пропаду я в такой обувке...
— Откуда будешь-то? — спросил Афанасьев, вдруг меняя направление разговора.
— Пришлый я, издалека, — уклончиво отвечал Бабкин.
— Каким ветром в наши края занесло?
— Скот перегоняем.
— Из Монголии чо ли?
— Оттуда.
— Жалко тебя. И правда — пропадешь, холера тебя забери. Пойдем в избу, может, отыщем чего.
— Спасибо, хозяин. Век буду молиться за тебя.
— А веришь в бога-то?
— Как все ноне.
— То-то и оно. Раздевайся.
Василий Иннокентьевич снял шапку, шубу и повесил на оленьи рога, прибитые к стене, стянул ичиги и прошел вперед, оставляя на яично-желтом полу мокрые следы, причесал редкие волосы и неумело перекрестился на передний угол.
Афанасьев взялся за ичиги.
— Подошву, паря, менять надо. Работы до полночи. Ночевать- то есть где?
— Разве в гостинице, если... Отстал от напарников.
— Туда не попадешь: местов нет. Ночуй у нас, — милостиво предложил Афанасьев, чем несказанно обрадовал гостя.
Когда Евлампия, вздыхая и приговаривая что-то, ушла спать и они остались вдвоем на кухне, Бабкин приступил к делу.
— Я к тебе, Григорий Иванович, с поручением от его превосходительства, — сказал Бабкин, наблюдая, какое действие окажут эти слова на Афанасьева.
Григорий Иванович вздрогнул, точно от удара, и выронил кривое шило.
— Какого еще превосходительства? Ноне таких званиев нет, — строго ответил он, пытаясь скрыть волнение.
— От Григория Михайловича... атамана Семенова.
— В гостях, чо ли, у него побывал?
— Служу у него.
— У генерала без армии, у атамана без войска? — насмешливо спросил Афанасьев, окончательно овладевая собою.
— Дай-ка нож.
Василий Иннокентьевич старательно, не спеша подпорол подкладку пиджака, вынул и подал Григорию письмо. То самое письмо на тонкой японской бумаге, которое было найдено у нарушителя границы.
Афанасьев долго читал письмо, видимо, мучительно обдумывая, как ответить и поступить, руки его дрожали.
— Что ж, Ногайцев, поговорим о деле.
— Можно поговорить...
Целую неделю прожил Василий Иннокентьевич у Афанасьева. Днем помогал по хозяйству, а ночами выслушивал его исповедь. Григорий Иванович расспрашивал об атамане Семенове, его жизни, планах и намерениях.
— Худые вести, шибко худые, — сказал он, — выслушав сообщение Бабкина о том, что японцы не собираются выступать против Советского Союза. — Надо быть, боятся... Американцев, сказывают, ладно потрепали, а против русских робеют, слабы...
Трудно было понять, чего больше в этих словах — горечи и сожаления или гордости.
— Григорий Иванович, — как-то спросил Бабкин, — а не пытался ты найти единомышленников? Один — в поле не воин.
— Как не пытался. Привлек двух мужиков: Спиридона Белых да Никифора Лоскутова... А толку из того...
— Порученья им давал какие?
— Сам, почитай двадцать годов без поручениев живу. Беда как привык к безделью... — усмехнулся он. — Вы вот навещаете годом да родом...
— Сиди тихо, как заяц в копне, не то сожрут. Время наше не пришло.
— Сижу. Подохнем, однако, пока придет желанное время.
— Наперед батьки лезть в пекло тоже негоже.
Афанасьевы провожали Василия Иннокентьевича, будто дорогого гостя. Евлампия, которой Григорий выдал его за сослуживца и фронтового друга, выстирала белье, починила одежду, напекла лепешек, сварила десяток яиц. Когда он скрылся за поворотом, они зашли в опустевший дом и вдруг почувствовали себя одинокими и старыми. Вспомнили: даже дочь Устинья редко навещает. Своя семья — свои заботы. Слушали, как тоскливо воет ветер в щелях ставней и застрехах крыши, как хрипло лает Полкан, звеня тяжелой целью.
Исповедь бывшего вестового вызвала большой интерес. Наши сотрудники проверили, насколько она соответствует историческим фактам.
Воспоминания красных партизан — участников гражданской войны объективно подтверждали рассказ Афанасьева.
Подтягивание к Бичуре карательных отрядов, а потом и японских войск, усиление семеновской милиции в дни, предшествовавшие восстанию, партизаны рассматривали как следствие предательства. Они подозревали эсера Шацкого, кулака Булычева, не догадываясь, что в их ряды проник агент белогвардейской контрразведки. Вспоминая трагическую гибель революционных бойцов в Красных казармах Троицкосавска, партизаны с болью и горечью говорили: «Гибель этих товарищей стала прямым укором нашей неопытности — ведь если бы в свое время мы заняли Троицкосавск, этого, наверное, не произошло бы». Между тем именно предательство Афанасьева и вызванное этим наступление японцев и семеновцев с севера отвлекли силы партизан и нарушили план похода на Троицкосавск. Такой связи партизаны тогда не могли видеть.
Телеграммы, приказы, информационные письма, обращения и воззвания партизанских и белогвардейских штабов также не опровергают этой версии.
Посещение Семеновым США в апреле двадцать второго года изложено капитаном Корецким весьма тенденциозно, можно сказать, поставлено с ног на голову. Люди выходили на улицу не приветствовать атамана, как говорил Корецкий, а с совершенно противоположными намерениями.
Газета «Нью-Йорк Америкен» писала четырнадцатого апреля: «Тысячи людей ожидали появление Семенова. Они ожидали его не для приветствий, а для того, чтобы сказать «Долой!» и освистать казачьего атамана... Когда упитанный генерал со своими неповторимыми усами, идущими через щеки к глазам, был проведен на допрос, гневный рев толпы затопил все крики полицейских...». Это, конечно, совсем не то «ликование», о котором говорил капитан.
Что касается сообщений американских газет о зверствах семеновцев над мирным населением, то Корецкий не покривил душой, сказал правду.
«Нью-Йорк трибюн» опубликовала материалы сенатской комиссии. Они раскрывали страшный эпизод уничтожения патриотов на станции Андриановка.
«Согласно показаниям, — писала газета, — пленники, наполнявшие целые вагоны, выгружались, затем их вели к большим ямам и расстреливали из пулеметов. Полковник Морроу сказал, что они были не большевиками, а невинными крестьянами... Апогеем казни было убийство за один день пленных, содержащихся в пятидесяти трех вагонах, всего более тысячи шестисот человек... Затем был банкет и пиршество».
Поистине, кровавый пир!
Верны замечания Корецкого и о полковнике Морроу, об американских офицерах и солдатах, принимавших непосредственное участие в убийствах советских людей.
Наконец, разговор с Семеновым.
В октябре двадцатого года атаман, покинув свое разбитое воинство, вылетел из Читы самолетом: на земле все пути отхода были перекрыты. Ровно через четверть века он опять же самолетом возвратился на советскую землю. На этот раз под конвоем чекистов.
Я увидел обыкновенного старика, лысого, обрюзгшего. Щеки отвисли; пальцы толстые, как сардельки, изредка вздрагивают; потухший взгляд темных коричневых глаз выражает полную отрешенность.
Говорит он скупо, будто отмахивается от надоедливых мух. Своего вестового атаман помнит, только отчество путает, называет «Петровичем».
— Скажите, — спросил я, — у вас не возникло подозрений в отношении Афанасьева после того, как не возвратились посланные к нему агенты?
— Нет, — ответил Семенов. — Есть люди, которым, поверив один раз, не перестанешь верить всю жизнь, что бы ни случилось. Таким человеком я считаю Григория... Здесь мне предъявляли показания капитана Корецкого... Его Григорий не предал. Он сам ошибся и попался в хорошо поставленную ловушку...
Беседа закончилась, Семенов тяжело поднялся и, по-стариковски шаркал тапочками со стоптанными задниками, ушел в сопровождении дежурного.
Я получил справку. В ней указывалось: капитан Корецкий арестован в январе двадцать восьмого года. Он готовил террористический акт.
Настала пора встречи с Григорием Ивановичем Афанасьевым. Передо мною стоит бородатый старик, опираясь на массивную самодельную палку. Вид у него жалкий. Только мысль о тяжком предательстве отгоняет жалость. И все-таки я начинаю с расспроса о ранении. Он обстоятельно рассказывает об этом и о том, где и как лечил ногу.
— Теперь буду говорить о своем деле, — начинает он, не дожидаясь моих вопросов. — Ты, паря, слушай и не перебивай...
Он уселся удобнее, прислонил к стене палку — поправил штанину на покалеченной ноге. Все это проделал степенно, не спеша.
— Тридцать лет ждал я этого дня. Знаю, каждая дорожка, даже самая торная, начинается с первого шага и кончается — последним. Буду в колонии ичиги шить. Старухи нет рядом, так теперь уж она без надобности, — грустно шутит он.
Ничего нового рассказ Афанасьева не прибавляет к тому, что нам известно о нем, лишь уточняет какие-то детали.
В беседе с Василием Иннокентьевичем он сообщил, что завербовал односельчан Белых и Лоскутова для работы на японскую разведку. Я спрашиваю об этом.
— Соврал, паря следователь. Прихвастнул, — пояснил Афанасьев. — Знаю этих людей по службе у белых, думал, при необходимости не откажутся помочь...
Я не стал переубеждать Афанасьева. Это его право — мерить людей на свой аршин. Последний шаг по своей тропке жизни он уже, пожалуй, сделал.