Дориан Коннигуэй — знатнейший адвокат на всем Среднем Западе — убеждал языком Юлия Цезаря комиссию по коммунальным службам, что если уж он принял решение, легче будет сдвинуть Полярную звезду с ее места на небосводе, чем его с занятой позиции.
Кто-то хвастал, кто-то разводил руками от удивления.
И тут вдруг один человек побежал. Он, может быть, просто вспомнил в тот миг, что обещал жене не опаздывать, и понял, что уж безнадежно опоздал. Что бы там его ни клюнуло, а бросился он со всех ног по улице Широкой прямо к ресторану "Мраморный", где мужья у нас встречаются с женами.
Потом еще кто-то побежал: может быть, мальчишка-газетчик от хорошего настроения. Тут поскакал трусцой плотный конторский джентльмен, и через десять минут уже всё на улице Высокой понеслось. Громкое бормотание постепенно приняло форму ужасного слова: "плотина". "Плотину прорвало!" Так кто же первый облёк этот страх в слово — старушка в котиковом пальто, регулировщик или мальчишка — как знать и какая разница? Две тысячи человек понеслись. "На восток!" — вздымался крик — "Прочь от реки! На восток, там безопасней! На восток! На восток! На восток!"
Черные людские ручьи понеслись по всем улицам, ведущим на восток; эти ручьи, вытекавшие из магазинчиков, контор, шорных лавок и кино, вбирали струйки домохозяек, детишек, калек, слуг, собак и кошек, выскакивавших из домов, мимо которых с воплем и ревом несся главный поток. Люди выбегали, оставив огонь в очагах, еду в кипящих кастрюлях и двери нараспашку. Я, правда, помню, что мама успела потушить огонь, взяла с собой дюжину яиц и две булки хлеба. Она решила добраться до Мемориального зала в двух кварталах от нас, подняться наверх, где в пыльной комнатке собирались ветераны и где были сложены боевые знамёна и декорации для спектаклей. Но наплывающие толпы с криками: "На восток!" увлекли и ее, и нас всех. Когда дедушка пришел в себя на Пасторской, он обратился к бегущей толпе с пылом пророка мстителя, взывая стать стройными рядами и дать отпор взбунтовавшимся псам. Но потом и до него дошло, что прорвало плотину, и он тоже заревел громовым голосом: "На восток!" Одной рукой он подхватил ребенка, другой — щуплого чиновничка лет сорока, и мы стали догонять тех, кто улепетывал впереди нас.
На гребне людской волны сверкали пожарные, полицейские и офицеры в парадной форме: у форта Хей как раз в тот день был парад. "На восток!" — пропищала, как дудочка, девчушка, пробегая мимо крыльца, на котором подрёмывал полковник инфантерии. Привыкший к мгновенным решениям, обученный беспрекословному подчинению, офицер соскочил с крыльца и, ринувшись во весь дух с трубным зовом: "На восток!", вмиг обогнал девчушку. Вдвоем они очень скоро опустошили все дома на улочке. "Что случилось? Что случилось?" — пытался уразуметь перехвативший полковника толстяк. Офицер сдал назад и спросил у девчушки: "Что случилось?" "Плотину прорвало!" — выдохнула малышка. "Плотину прорвало!" — проревел полковник. "На восток! На восток! На восток!" Вскоре он уже бежал впереди всех с выдохшейся девочкой на руках, а вокруг него собралась трехсотенная рота беглецов из квартир, лавок, гаражей, дворов и подвалов.
Никому так и не удалось подсчитать, сколько же человек увлекло великое бегство 1913 года, потому что паника, размахнувшаяся на шесть миль от завода в Винслоу до южной окраины Клинтонвилля, утихла столь же мгновенно, как и взметнулась, а расхристанная орава рассыпалась на группки и быстро растеклась по домам, оставив за собой тихие и мирные улицы. Ревущее, рыдающее, суматошное бегство длилось-то всего часа два. Кое кое-кому удалось рвануть до самого Рейнольдсбурга в двенадцати милях, человек пятьдесят добежали до сельского клуба в восьми милях, а большинство, выбившись из сил, махнуло рукой или стало карабкаться на деревья во Франклиновском парке в четырех милях. Восстановили порядок и окончательно развеяли страх военные, которые гудели в рупора с грузовиков: "Плотина цела!" Сперва смятение и паника от этого только усилились, потому что многим в страхе слышалось: "Плотина сдала!" — значит сама официальная власть подтверждала реальность катастрофы.
А солнышко всё это время спокойно светило, и нигде не было ни малейшего признака вторжения вод. Случайный визитёр на аэроплане, глядя вниз на мечущиеся массы народа, едва ли сумел бы сообразить, что там стряслось. Такого наблюдателя мог бы охватить особенный ужас, как при созерцании "Марии Селесты", брошенной экипажем среди спокойного моря с мирно горящим в камбузе огнем и палубами в тихом солнечном свете.
Моя тетушка, Эдит Тэйлор, как раз была в кино на Высокой, когда звуки пианино в оркестровой яме (показывали У.С. Харта) потонули в нарастающем топоте ног, а над топотом вздымался несмолкаемый крик. Пожилой мужчина рядом с ней что-то забормотал, выскочил из кресла и припустил рысцой к выходу. Это спугнуло всех: через мгновенье зрители столпились в проходах. "Пожар!" — завопила дама, которая весь век прожила в ожидании, что сгорит в театре — но голоса снаружи были громче и яснее: "Плотину прорвало!" — закричал кто-то. "На восток!" — взвизгнула низенькая женщина перед моей тетушкой. И они рванулись на восток — толкая, давя, хватая друг друга, сбивая женщин и детей, выкатывались, истрепанные, из зала и разбегались по улице. А в кино Билл Харт продолжал нести с экрана какой-то отчаянный вздор, а храбрая пианистка наяривала: "Греби! Греби! Греби!", а потом: "В моём гареме". На улице бурлил поток, проносясь мимо мэрии: кое-кто карабкался на деревья, а одна женщина даже забралась на статую "Мои сокровища", откуда бронзовые фигуры Шермана, Стэнтона, Гранта и Шеридана взирали с холодным безразличием на ошалевший город.
"Я побежала по Штатной на восток до Третьей, а по Третьей до Городской, а по Городской — на восток, — писала мне тетушка Эдит. — Посередине улицы меня обогнала поджарая дама с суровым взглядом и решительным подбородком. Несмотря на крики, я еще толком не сообразила, в чем дело. Я старалась держаться наравне с той дамой, а это стоило мне немалых усилий, потому что, хотя даме было под шестьдесят, она оказалась прекрасной бегуньей в отличной форме. "Что случилось? — спросила я, задыхаясь. Она быстро глянула на меня, а потом опять вперед и прибавила ходу. "Не спрашивайте у меня, спросите у Господа!" — ответила она.
Я так выдохлась, пока добежала до авеню Гранта, что доктор Мэллори — ты помнишь доктора Мэллори, похожего на Роберта Браунинга? — да, доктор Мэллори, которого я обогнала на углу Пятой и Городской, теперь обогнал меня. "Настигла!" — крикнул он, и я была уверена, что она (а кто "она", я понятия не имела) нас действительно настигла, потому что слова Мэллори всегда так убедительны. Я не понимала, что он имел в виду — только потом узнала: за ним бежал мальчик на роликах, и шум роликов казался ему шипением настигающей воды. Мы, наконец, добежали до женской школы на углу Пасторской и Городской, и тут он рухнул в предощущении, что холодные пенные волны Сайото сейчас окатят его и унесут в небытие. Мальчишка на коньках прошуршал мимо, и тут доктор Мэллори, наконец, сообразил, от чего он всё время убегал. Глянув назад на улицу и не обнаружив ни малейших признаков воды, он, тем не менее, передохнув, вскочил через пару минут и снова затрусил на восток. Он догнал меня на авеню Огайо, где мы оба перевели дыхание. Мимо нас пробежало человек, пожалуй, семьсот. Смешно сказать, но все были пешие: ни у одного не хватило смелости задержаться хоть на минуту и завести свою машину.
Тогда, кажется, все машины надо было еще заводить ручкой, так, наверно, поэтому".
Наследующий день город занимался своими обычными делами, будто ничего не случилось, но на счет шуточек — Боже упаси! Только года через два с лишком можно было обиняком упомянуть плотину в разговоре. И даже теперь, двадцать лет спустя, еще много тех, кто вроде доктора Мэллори, хранят каменное молчание, если кто-то ненароком намекнет в разговоре на тот День Великого Дёра.
И еще ночные ужасы
Одно из происшествий, которое прежде других приходит мне на ум, когда я обращаю взор вспять к своей юности, это то, что случилось в ночь, "когда папа стал Биллом". Вы скоро поймете, почему я и другие члены нашего семейства вспоминаем о происшествии только этими словами. Жили мы тогда в Колумбусе, штат Огайо, по Лексингтон авеню, 77. В первые годы девятнадцатого века Колумбус победил Ланкастер в борьбе за положение столицы штата большинством всего в один голос, и с той поры ему вечно чудится, что кто-то дышит в затылок: такое вот странное состояние муниципальных умов, как, впрочем, и умов рядовых граждан. Колумбус — это такой город, где может случиться что угодно, и где что угодно действительно случалось.
Папа спал в комнате на втором этаже рядом с комнатой моего брата Роя, которому тогда было около шестнадцати. Папа обычно ложился в полдесятого, а вставал в пол-одиннадцатого в знак протеста против патефона "Виктрола", на котором мы, трое мальчишек, гоняли до обалдения Нэта Уиллса: "Кто мрачную тайну откроет, как умер наш преданный пёс…". Мы крутили эту пластинку столько раз, что иголка заездила ее чуть не насквозь, застревала в бороздке и без конца повторяла: "жрал мясо подохшей коняки, жрал мясо подохшей коняки, жрал мясо подохшей коняки". Эти неотвязные повторы и поднимали папу с кровати.
Впрочем, в ту именно ночь мы пошли спать с ним примерно в один час и не устраивали большого шума. Рой, кстати, вообще в тот день из постели не вылезал по причине озноба. Недуг не был столь серьезен, чтобы довести до бреда, а мой брат, не тронулся бы умом и в смертельной горячке. Впрочем, еще перед тем, как лечь, он предупредил папу, что "на него может найти".
Сон у Роя был легкий, и пробудившись часа в три ночи, он решил изобразить (как он объяснил позднее "для баловства"), что на него "нашло". Он встал, прокрался в комнату к отцу и тронул его за плечо: "Вставай, о Билл, твой час пробил!" — изрек он гробовым голосом. Папу звали не Билл, а Чарли. Был он высоким, в меру нервным, добродушным джентльменом, предававшимся тихим радостям и любившим, чтобы всё шло мирно да гладко. "Ммм?" промычал он в сонном недоумении. "О Билл, о Билл, твой час пробил, вставай!"