— Рассчитывала, что тут будет один парень. Помнишь, стоял в отеле позапрошлым летом, еще который с мотоциклом?
— Он еврей, — сказала Дорис, — видно по носу. Бог мой, она бы его убила своим платьем, он бы подумал: это пугало на огороде.
Дорис выдавила угорь возле рта и, подтянув болтавшееся бигуди, добавила:
— А волосы у нее тоже не свои — видно, что завитые.
— Я не люблю, когда такие черные — как у цыганки, — сказала Эйсн, приканчивая сидр.
Они засунули бутылку под разъеденную ванну.
— Возьми мятную конфетку — отбивает запах, — сказала Дорис, дыша на зеркало и думая, удастся ли ей закрутить с этим О'Тулом из каменоломни, который должен был прийти на вечеринку.
В комнате рядом Мэри перетирала стаканы. Слезы бежали по ее лицу, и оттого она не зажигала света. Она уже предвидела, как будет проходить этот вечер: все станут в круг и примутся за гуся, который тушится сейчас на торфяной плите. Мужчины будут напиваться, девчонки хихикать. Покончив с едой, начнут танцевать, петь и рассказывать страшные случаи про покойников, а завтра ей придется встать чуть свет, чтобы поспеть домой к ранней дойке. Держа стакан в руке, она приблизилась к темневшему окну и посмотрела на запачканную улицу, вспоминая, как танцевали они тогда с Джоном на горной дороге — без музыки, только биенье сердец и звучание счастья.
Он зашел к ним в тот летний день выпить чаю и — это было предложение ее отца — остался на четыре дня: помог управиться с сеном, промазал каждую машину на ферме. Он понимал в машинах. Укрепил разболтавшиеся щеколды и дверные ручки. Мэри застилала по утрам его постель и каждый вечер приносила кувшин дождевой воды из бочки, чтобы он мог умыться. Она выстирала клетчатую рубашку, в которой он приехал, и оголенная спина его в тот день облупилась под солнцем. Мэри смазала ее молоком. То был его последний день у них. Когда поужинали, он предложил поочередно прокатить на мотоцикле всех детей — кроме малолеток. Ее очередь оказалась последней, она чувствовала, что он специально так устроил, — хотя, быть может, ее братья более настойчиво желали прокатиться первыми. Никогда не забыть ей этой поездки. Мэри вся разгорелась от изумления и радости. Он ей сказал, что она хорошо сидит на мотоцикле, и, когда можно было отнять руку от руля, касался ободряюще ее сцепленных пальцев. Солнце катилось к западу, и цветы дрока полыхали желтым. Целые мили ехали в молчании; она сжимала его живот в несмелом и неистовом объятии влюбленной девочки, и все время, пока ехали, казалось, что въезжают в золотое марево. Он увидел озеро в полном его великолепии. На пятой миле, у моста, сошли и сели на известняковую гряду, толсто затканную мхами и лишайниками. Она сняла с шеи у него клеща и прикоснулась пальцем к чуть заметной точке, откуда клещ отсосал капельку крови. Тогда-то они и танцевали. Звенели жаворонки и бегущая вода. Сено лежало на полях зеленое, неграбленное — воздух был полон его сладостью. Они танцевали.
— Милая Мэри, — сказал он, серьезно глядя ей в глаза. Глаза у нее были зеленовато-карие. Он признался ей, что не может любить ее, потому что любит уже свою жену и детей, и вообще он сказал: — Ты еще слишком юная и слишком чистая.
На следующий день, уезжая, он просил разрешения прислать ей кое-что по почте, и она получила это двенадцать дней спустя: сделанный тушью портрет девушки, очень похожей на нее, только пострашней.
— Ну и подарок! — сказала ее мать, ждавшая золотого браслетика или брошки. — С этим ты далеко не уедешь.
Они повесили портрет в кухне на гвоздь, но, провисев там некоторое время, он свалился, и кто-то — вероятно, ее мать — употребил его вместо совка для пыли. С тех пор это стало его назначением.
Мэри хотела сохранить портрет, убрать в комод, но не отваживалась на такое. В семье у них были сдержанны и строги, и только если кто-то умирал, могли дать волю чувствам или слезам.
«Милая Мэри», — сказал он ей. Он не прислал ни одного письма. Еще два раза было лето, два раза зацветала фитолакка и семена крестовника разлетались по ветру, деревья в лесничестве стали на фут выше. В Мэри жила уверенность, что он вернется, и гложущее опасение, что этого не будет.
— «Ах, дождичку не разойтиться, не разойтиться! Откуда взяли старики, что дождичку не разойтиться, не разойтиться?..» — пел наверху в отеле Броган, в чью честь устраивали вечеринку.
Расстегнув коричневый жилет, он сидел, развалившись на стуле, в приемной и говорил, что им тут задали сегодня настоящий пир. Гусь с выползающей картофельной начинкой был внесен на блюде и поставлен посреди стола. В сервировку вошли, кроме того, сосиски, до блеска вытертые стаканы донышками вверх, тарелочки и вилки на каждого.
— Ужин а-ля фуршет, — определила это миссис Роджерс.
В шикарных домах Дублина, она читала своими глазами в газете, помешаны на этих ужинах — когда встают, чтоб есть, и пользуются только вилкой.
Мэри внесла ножи на случай, если кто окажется в затруднении.
— Америка на дому! — сказал Хики, подкладывая в дымящий камин торфа.
Дверь из бара на улицу заперли на засов, ставни закрыли, и под взглядами восьми приглашенных миссис Роджерс принялась разрезать гуся. Потом стала отдирать крылышки и ножки, то и дело вытирая руки кухонным полотенцем.
— Держи, Мэри, это для мистера Брогана, он ведь почетный гость.
Мистер Броган получил значительную часть гусиной грудки и еще пупырчатой кожи в придачу.
— Не забывай сосиски, Мэри, — сказала миссис Роджерс.
Мэри должна была делать все — раздавать порции, накладывать начинку, спрашивать, кто желает бумажные тарелочки, а кто простые. Миссис Роджерс запаслась бумажными тарелочками, полагая, что это изысканнее.
— Я скушал бы сейчас молоденькую девочку, — сказал Хики.
Мэри удивило, что городские настолько бесцеремонны и грубы. Она даже не улыбнулась, когда он схватил ее за палец. Лучше была бы дома. Она знала, что там теперь делают: ребята — за уроками, мать печет каравай из непросеянной муки, днем никогда не остается времени на выпечку; отец скручивает сигареты и говорит сам с собой. Джон научил его скручивать сигареты — с тех пор он каждый вечер скручивает четыре штуки и все их выкуривает. Отец у нее- хороший человек, только суровый. Через какой-нибудь час прочтут «Аве Марию» и разойдутся спать — ритм жизни в доме у них никогда не нарушался, свежий хлеб всегда делался суховатым к утру.
— Десять, — сказала Дорис, прислушиваясь к бою часов.
Вечеринка началась поздно. Мужчины задержались на пути из Лимерика, где проходило состязание борзых: сбили поросенка, так хотели поскорей доехать. Он бродил по дороге, а машина выскочила из-за угла, его раздавило мгновенно.
— Сроду не слыхивал такого визга, — сказал Хики, потянувшись к аппетитному гусиному крылышку.
— Захватить бы его сюда, — сказал О'Тул. Он работал в каменоломне и не имел дела с поросятами и фермерами. Был долговяз, мосласт, с пронзительно зелеными глазами и лицом напоминал борзую. Патлы его так отливали червонным золотом, что казались крашеными, а в действительности выцвели на солнце. Ему не дали до сих пор еды.
— Хорошее обхождение с гостем! — сказал он.
— Мэри, бог мой, ты ничего не положила мистеру О'Тулу! — сказала миссис Роджерс, подталкивая Мэри сзади, чтобы она двигалась быстрее.
Мэри отвалила на бумажную тарелочку увесистый кусок, и О'Тул поблагодарил ее и сказал, что они еще станцуют, позже. На его взгляд, она была куда смазливее этих никчемных городских: высокая, поджарая, как и он сам, с черными неподстриженными волосами, которые на чей-то взгляд, может, висят и не по моде, а для него так очень даже подходяще, он любит длинные волосы и простодушных девчонок. Если бы позже можно было залучить ее в какую-нибудь из комнат, где никто не помешает... Чудные у нее глаза такие, если присмотреться, глубокие и бурые — как есть болотная трясина.
— Задумайте желание, — сказал он и протянул ей дужку.
Она задумала сначала полететь в Америку на самолете, но сразу же перерешила: выиграть много денег и купить отцу с матерью дом у шоссейной дороги, в долине.
— Это ваш брат-епископ? — отлично зная, что это он, спросила Эйсн у миссис Роджерс про портрет священника с безвольным подбородком, висящий в раме над камином.
Мзри и не заметила, когда начертила буквы «Дж» на пыльном стекле портрета, и теперь ей казалось, что все видят их и понимают, как они там появились.
— Да, это он, бедняжка Чарли, — гордо отвечала миссис Роджерс и уже собралась развить эту тему, когда Броган неожиданно запел.
— Дайте же человеку спеть, вы что? — цыкнул О'Тул на Эйсн и Дорис, которые уселись вдвоем в продавленном кресле и всё шутили, что оно вот-вот развалится.
В кружевном платье Мэри дрожала. Было промозгло, хотя Хики растопил камин на славу. Комнату не отапливали с тех времен, когда Де Валера поставил в книге автографов свою подпись. От каждого предмета поднимался пар.
О'Тул спросил, желает ли спеть кто-нибудь из дам. Их было пять: миссис Роджерс, Мэри, Дорис, Эйсн и Кристалина — местная парикмахерша, которая для вечеринки освежила красно-рыжий цвет своих волос и говорила все, что пища для нее здесь слишком тяжела (гусь жирный, непроваренный, не нравится ей что-то яркость его мяса; она любит деликатные блюда — кусочек холодной цыплячьей грудки под пикантным соусом). Настоящее имя ее было Кармел, но, сделавшись парикмахершей, она переменила его на Кристалину и стала из шатенки красно-рыжей.
— А вы, я чувствую, поете. Правильно я угадал? — спросил О'Тул у Мэри.
— У них там в горах разговаривать-то не умеют, — сказала Дорис.
Мэри почувствовала, как лицо ее из матового делается красным. Она не стала говорить им... но фамилию отца однажды напечатали в газете, потому что он увидал куницу в молодых посадках; и дома у них пользуются вилкой и ножом, когда едят, а кухонный стол покрывают клеенкой и держат банку с кофе на случай, если кто зайдет. Она не стала говорить им ничего. Только нагнула голову, показывая, что не будет петь.