Рассказы — страница 3 из 50

Братья стоят в темноте, лишь чуть-чуть прореженной одиноким фонарем возле входа в институт. Они ждут. Раньше отец их опекал, раньше он был защитой и подмогой, а теперь они сами готовы грудью встать за него, они выше и сильнее (хотя отец все равно отец), они чувствуют свою мощь…

Мышцы их, накачанные регулярными упражнениями, отжимами и гирями, тоскуют под одеждой, томятся по напряжению и действию.

Отвага чуть кружит голову. Им спокойно в этом переулке, где всего несколько месяцев назад их отец так классно обставил двух негодяев. Правда, в последний миг он все-таки побежал, а бегущий человек – почти побежденный человек. Человек испугавшийся.

На самом деле ему надо было подскочить к упавшему и пнуть того тупым носком тяжелого ботинка, а потом уже расправиться с другим. Последнее слово нужно оставлять за собой – тогда ты действительно король. Таков закон. А бежать (как бы ни бежать – с достоинством ли, боком, оглядываясь или не оглядываясь) – все равно потерять лицо. Обнаружить свой страх и свою слабость. Не исключено, что те парни сочли отца трусом, хотя их и было двое и они были сильнее.

Братья представляют себе, как это было. И тогда младшенький, всегда щедрый на выдумку, предлагает отца разыграть, как бы все повторив, что уже не раз репетировали, только теперь здесь, где все когда-то и произошло.

В переулке.

Шаги издали, быстрые, ближе и ближе, похожие на отцовские.

Какой-то человек (отец) спешит, и они, переглянувшись, трогаются ему навстречу. Все короче разделяющее их пространство. Когда тень приближается вплотную, почти поравнявшись, их то ли не замечая, то ли не узнавая, старшенький вдруг быстро и резко, с раскрута, бьет высоко поднятой ногой.

У него получается.

Удар мощный и, главное, точный, с глухим таким призвуком, за которым следует шелестящий, нежный звук падения. Младшенький подскакивает и добавляет, уже по лежащему.

Человек не поднимается, а так и лежит темнеющей грудой возле бетонной стены.

Неподвижно.

Словно из безмерности выпадает человек и, пролетев некое беспредельное расстояние до земли, шмякается с тяжелым глухим плюхом прямо на асфальт рядом с бетонной стеной хлебозавода.

Еще не совсем понимая, что произошло, братья, старшенький и младшенький, вдруг резко поворачиваются и срываются с места, как при выстреле стартового пистолета. Они бегут очень быстро, перебирая слегка обмякшими крепкими молодыми ногами, – к повороту, к арке, к своему двору, к дому, к подъезду. Они бегут так, как будто за ними кто-то гонится, хотя никто не гонится

(сзади тишина). В груди у обоих, несмотря на тренированность, ухает и хрипит.

А позади – тишина и только черное длинное жерло переулка.

Никто за ними не гонится.

ПРИСЛУШИВАЮЩИЙСЯ

Кем-кем, а меломаном Ч. вряд ли можно было назвать. Послушать музыку – это конечно, кто ж против (особенно по настроению), как всякий мало-мальски культурный человек. Но не так чтоб регулярно или тем более обивать пороги разных концертных залов в надежде на лишний билетик. Честно говоря, он бы и не отличил хорошего исполнителя от не очень хорошего и даже плохого, потому что музыка и есть музыка, а тонкости и нюансы – это для эстетов и ценителей. Для знатоков. На что он вовсе и не претендовал.

Музыка существовала где-то рядом, целый огромный мир, как, впрочем, литература, или кино, или театр, или живопись, все это было как бы несколько отдельно, куда можно временно погрузиться.

Нырнуть, чтобы потом вынырнуть и жить обычным, самым банальным образом.

Но возможно, что и не вынырнуть, и тогда с человеком что-то происходит, заметное даже невооруженным глазом.

То человек как человек, а то вдруг смотрит – и не видит, ходит и раскачивается в такт, руками и ногами, и даже головой подергивает, или рукой помахивает, словно дирижирует, или заговариваться начинает, называя себя почему-то Родионом

Романовичем либо Львом Николаевичем. Или о себе внезапно и пугающе в третьем лице: "он улыбнулся", "тут он встал", "все в нем напряглось"… Причем и в самом деле улыбается, встает, и что напрягается – тоже можно предположить.


Выпадаетчеловек.

Однако даже не будучи меломаном, Ч. тем не менее был зачарован.

И сам чувствовал эти чары, но не как меломан, а иначе.

Магическое действие музыки ему тоже приоткрывалось, но, как ни странно, не на концертах и не при прослушивании пластинок, а тем более радио. Тут он бывал довольно равнодушен. Ему надо было погружаться (духовно), а его выталкивало. Волны набегали, глубина совсем близко, а он, бедный, бился на отмели и только жабрами судорожно шевелил, завистливо поглядывая на тех, кто, по соседству, млел с полуприкрытыми глазами и блаженными лицами.

Может, он потому и на концерты не любил ходить, что знал об этом свойстве болтаться подобно поплавку на поверхности, тогда как более счастливые камнем шли на дно и там тихо лежали между колышущимися водорослями, пуская радужные, переливчатые, упоительные пузырьки.

Хорошо им было!

А для него только лишнее напряжение. Можно сказать, борьба с самим собой. Все наслаждаются, а он борется. Все уже погрузились, а он еще бултыхается. Все расслабились, ноги вытянули и глаза прикрыли, а он дергается и дергается, пытаясь сконцентрироваться, и главное – напрасно. Музыка сама по себе, а он сам по себе.

Танталовы муки. Жажда мучит и вода вокруг, а никак не зачерпнуть и не отпить. К самым губам приближается, по подбородку нежно щекочет, прохладой и утолением манит, только усиливая сухость в горле. Вот-вот, еще немного, еще чуть-чуть – и мимо.

Отступает. Откатывается.

Так и оставался неудовлетворенный, хоть плачь! Как приходил с пересохшим горлом, так и уходил. Может, даже еще больше…

Приоткрывалось же ему – когда вовсе не ждал. Стоило только расслышать где-нибудь – в соседней квартире, вверху или внизу, или, например, с улицы, – пусть даже совсем тихо, пусть почти неразличимо, а он сразу улавливал. И мелодия могла быть совсем простенькой, не говоря уж о чем-нибудь симфоническом, – тут же и проваливался, как в прорубь.

Хоть по радио, хоть магнитофон у кого или проигрыватель…

Главное, чтоб откуда-нибудь, тихо, словно прокрадываясь или просачиваясь, и обязательно – вдруг. Чтоб приглушенно и внезапно, но и не обязательно внезапно, а просто чтоб он не слышал или не обращал внимания, и вот тут бы донеслось. Будто на ухо шепнули. Полог задернули или дверь закрыли, отчего сразу акустика.

Гармония.

Полумрак.

Интим.

Словно он подслушал.

Вроде как, получалось, – чужое, но и свое. Ему тоже принадлежащее. Никто ничего не предлагал и тем более не навязывал, но он уже имел.

Там, за стенкой, положим, тренькает, а Ч. прислушался и… поплыл, поплыл, все глубже, глубже, с легким, счастливым замиранием сердца, с воспоминаниями всякими приятными, смутными, но радужными надеждами. А главное – с таким томительно-сладким предчувствием-предвкушением возможного счастья (а счастье было так возможно!). Такого близкого, что словно почти и свершившегося.

Как же это было?

А вот было! Словно вся, всяжизнь, какая дана и неведомо кем отмерена, но которая обычно прячется и ускользает, тревожит и мучает своей неуловимостью, – и вдруг эта жизнь обрушивается, заполняя не только душу, но, кажется, каждую пору, каждую клеточку. В каждой кровиночке играет, как пузырьки в шампанском.

Вроде и не песенка "Битлз" или "Ноктюрн" Шопена из-под соседской двери или из чьего-то окна, а поистине – музыка сфер!

Тут Ч. тащился…

Никакого концертного зала не нужно, никакой филармонии и никаких виртуозов. Главное, чтоб не в лоб, а откуда-нибудь сбоку, из щелочки-дырочки, приглушенно-притаенно, нежно и грустно.

Ч. даже в лице менялся. Глаз стекленеет и прищуривается, подбородок вверх поднимается, ноздри раздуты, словно он не звук

(хотя именно его), а запах ловит – то ли как следопыт, то ли как гурман. И прислушивается, прислушивается…

Наркотик.

Надо заметить, что самого Ч. это не очень радовало. Все люди как люди, а он… И те, кто действительно любил музыку и глубоко понимал ее, вызывали у него какое-то особое почтение. Чуть ли не преклонение (тайное), как если бы они и в самом деле были посвященными.

Они духовными были, раз так могли, – нет разве? Они соединялись, и у них на лицах было написано блаженство. А Ч., словно изгнанный и отверженный, только зря тщился. И все никак не мог примириться, что его странная чувствительность к музыке, почти как тайная страсть, только и может осуществиться… так сказать, через щелочку. То есть и он вроде не чужд, и он стучался, но его не пускали.

Можно было бы, наверно, и отступить, однако Ч., то ли из обычного упрямства, то ли из чувства врожденной справедливости, то ли из протеста против такой дискриминации, не соглашался. Его все равно манило, и потому он стучался и стучался… Доставал билеты и ходил как равный среди равных, зная, впрочем, что напрасно. И все равно надеясь.

Упорный.

Так было и в тот раз, в Зале Гнесиных, надежда его вела, звала, шептала на ухо нечто отдаленно мелодичное, но обещалось нечто большее, куда Ч. все пытался прорваться.

Девочка-девушка, которая исполняла Баха, была дебютанткой, но, как слышал Ч., чрезвычайно талантливой. И вышла она к роялю натянутая как струнка, в темном платье, с забранными назад волосами. Похожая на монашенку, в которой все трепещет от предчувствия близящейся торжественной службы и, возможно, встречи…

Бледная она была от волнения… Словно убегая от него, стремительно села к роялю, секунду помедлила, замерев с поднятыми руками, с вытянутыми, изготовившимися к решающему прикосновению пальцами, и тут же, словно бросаясь с обрыва, опустила их.

Осторожно и вкрадчиво, едва касаясь, нащупывала она, опробовала шаткий мосточек. Но уже надвигалось оно, то самое, и плыло по залу, все ближе и ближе, все неотвратимей, как вдруг у Ч., уже было настроившегося прикрыть глаза, подло и гадко запершило в горле, и сразу вслед за тем накатил сухой, надрывный, а главное, какой-то тупой, безысходный кашель.