дин пропил! Митрофан, исправься!
— Партия не дозволила.
— Плюнь на партию.
— Плюнешь! А ты знаешь, как я ее просадил? Тринадцатый в лузе завяз, — Колька его ррраз, дуплетом восьмого — дддва, мне киксом по морде — трри, — пожалуйте денежки— четыре. Давай, родитель, рюпь, — пять!
— Нет!
— Ну, тогда я твое пальтишко конкретизирую. А ты дома посиди до лучших времен.
— Так жить нельзя! Ни квартиры, ни дензнаков; семья вразброд. Будущего никакого. От кареты прошлого одна ось, — и та — хоть брось.
— Повешусь!
Достал из-под Дворниковой кровати веревку, нацепил на крюк, поставил табурет.
.. — Погоди, погоди! Минуточку!
Гляжу из петли вниз: жена.
— Ты всамделе повеситься хочешь?
— А что это тебе? Кабарэ? Или правов| не имею?
— Да я ничего. Теперь свобода: самоопределяйся. Только я о Митрошке беспокоюсь: отнимет он у меня все. Ты мне, пока жив, отдай пиджак, брюки и ботинки.
— Это… не жирно будет?
— Где ж жирно? Да тебе ведь и все равно, — на том свете форсить не для кого.
Разделся. Разулся. Полез снова.
— До свиданья!
Ушла.
— Родитель! Стой!
Сынка черти принесли. А сынок разного харчу принес.
— Вешаться или закусить?
— Ты серьезно повесишься?
— Да уж надо полагать.
— Ну, ладно, валяй. Только отдай мне рубашку и носки.
— На…
— Стойте, стойте, гражданин Клецкин! Дворник, словно лама кровожадная, глазами сверкает.
— Никак этого невозможно. Вы хоша и не вполном теле, одначе, веревка и оборваться может. Мне терять из своего достатку никакого резону нетути.
— Дозвольте раньше получить, а потом с господом…
— Бери корзину. В ней барахло разное, на полтинник наберется.
— И то. Я эту корзинку к куму отнесу, а то наследники явятся, суд да дело… До увиданья-с…
Дай вам бог…
Не успел уйти, — окно настежь, и Митрошкина голова, а за Митрошкиной головой штук пятнадцать неизвестных голов. Разговор.
— Видите? Стоит на тубуретке и голова в петле.
— А и верно. Лысый, а самоубийствами занимается.
— Он у меня такой.
— А он вам кто приходится?
— Отец единоутробный. Беспартийный. И ехидный старичишка… А насчет веревки будьте безсумления. Как только крак, так сейчас я по куску каждому… Играете!..
— Запись тут на веревочные угрызения?
— Здесь. Здесь. Семь вершков — червяк; а если больше, то скидка.
— Мне поларшина, пожалуйста.
— Господин товарищ, сажень беру. Получи вперед, штоп без омману.
— Не могу дать без очереди, встаньте в хвост.
— Для какой причины народ собрамши?
— Веревку, который повесился.
— Тебе, бабушка, помирать, а ты насчет макао. Тут и без тебя нехватит.
— Товарищи! Граждане! Господа! Не напирайте, всем достанется. Родитель, скоро ты там? Публика ждет, нервничает!
— Раздумал я, — отвечаю из петли.
Побелел мой сынок.
— Ну это, говорит, мошенство! Свинья ты, а не отец! Никакой в тебе сыновьей любви нет. Одумайся! Прими во внимание: одежи у тебя нет, денег нет, квартиры нет, жена — ведьма, сын — мошенник. Подумай, родитель! Вспомни бога! Пожалей сынка!
Уговорид, собачий сын. Поправил я петлю, перекрестился — рраз!
Сначала из глаз искры посыпались. Потом по затылку словно кто пудового леща дал, а потом темнота. А разом за темнотой — кто- го под микитки наподдал, потом по носу с’ездил, по скуле прокатился, да так будто и по черепу стукнул для апофеоза. И началось мое благожеланное загробное житие. Не то я в раю, не то поблизости. Слышу, словно во сне, — гармонь будто надрывается, кто-то пляшет и кто-то песню поет:
— Эх, шарабан мой американка,
А я девченка — да хулиганка…
А в общем такой гул стоит в раю, что хоть иконы выноси. Открыл я один глаз, глянул. Глянувши, удивился. А удивившись, выразился.
Жена сидит в переднем углу и «шарабана» поет. Митрофан гармонь терзает, а дворник кикапу пляшет.
А на столе колбаса, яичница, закусь и бутылки всевозможные. Веревки на мне нет, а лежу под столом, голова потрескивает, шею больно… Но, ничего: жить можно…
Сынок меня заметил, обрадовался.
— Папаша! — кричит: — Сорвамшись вас! А я на вас 470 рублей сделал. На-ка!
И подносит.
— С товарищеским приветом! — говорит.
— Все на производство! — отвечаю.
Поехало… И жена радуется, и дворник целоваться хочет.
— Теперь, говорят, заживем. Денег куры не клюют.
Ничего не поделаешь!.. Жить надо.
Двадцать два несчастья
Начало несчастий моей жизни было при покойном Николае. Непокладистый он был человек, и разногласия у нас вышли. Жили мы тогда богомским кружком в Николаеве в «Николы, что на мокром месте». Народ все молодой, а денег нет.
— Но ничего! Завелись у нас потом деньги. Большие! Живем мы во-всю! Николай-то и обиделся. А, обидевшись, позавидовал. Позавидовал и посадил:
— Чьи у вас деньги?
— Николаевские!
— Не врите, кошкины дети!
— Сущая правда! Хоть на костер!!
И вот за то, что сущую правду ему говорили, за эту правду первый раз я здорово пострадал. Но Керенский меня выпустил.
— Ладно! Ну, — думаю, — теперь свобода, демократия, всеобщее, равное и тайное, и вообще. Но и эти начали зубы точить.
— Ты, — говорят, — большевик! Это я-то! Тихий, смирный человек! А тут Корнилов идет. Я к нему! Обласкал он. меня, пригрел, паспорт дал, но только насчет питания слабо было, так я обратно… Тут и закрутила меня политика! И там плохо, и тут нехорошо! И опять я за «правду пострадал». Напечатала она, будто я и то-то и то-то. Запичужили нас несколько в титы. Сидим, ждем, ляскаем.
— За что, мол?
— Без паспорта поймали.
— А ты за что?
— Паспорт фальшивый из волости прислали.
— А ты?
— Паспорт у меня настоящий, только я, говорят, не тот.
— А ты за что? — меня спрашивают.
— Я, — говорю, — не беспаспортный какой: у меня вот два паспорта и еще один есть, только ключ в новых брюках, а брюки в сундуке этим ключом заперты, — никак отпереть невозможно.
Так разве они разбираются! Три месяца клопов своей кровушкой кормил, поил, обувал, одевал… Но, тем не менее, — еду я в Тамбов за мукой, а для товарообману кокаин везу. А там Антонов — атаман. Наскочил на меня, спрашивает:
— Как читается символ веры?
— Я, — говорю, — по эсэрскому паспорту жительство имею.
— Это, — говорит, — напрасно! У меня другой лозунг: «Земля и воля народу, казначейство — мне!»
Сто шомполов отрапортовал, но отпустил. Еду я за вышеизложенной мукой по Катеринославщине. Попадаются.
— Дрясти!
— Дрясти!
— Видкиля?
— Тай с Таньбову!
— Эге ж, добродию! А який у вас лозунг?
— Земля и воля народу, казначейство — мне!
— Ни, хлопчик! Це программа, дывысь, у антоновцев, а мы махновцы. «Земля народу, а воля и казначейство — нам». Оце яка наша платхворма!
Двести шомполов отсчитали. Аккуратный народ, без жульничества. Ровно!
— Вы, — говорят, — ще молоды, а тепе- рички наш лозунг запомните, бо упереди богато махновцев шарпаеть.
— Верно! У Александровска встречают. Человек сорок.
— Паспорт есть? Какой партии?
— «Земля народу, а воля и казначейство вам!»
— Дудки! — говорят: никакой земли народу не надо, все нам!
— А, вы, — спрашиваю, — не из махновцев будете?
— Нет, — говорят: — у нас программные разногласия. Мы Добрармия, а потому по доброму ложись и скидавай.
Не успел путем оправиться я, сижу с «дроздовцами» и прочими добровольцами в шашлычной на Темернике, большевики лезут.
— Кто такой?
— Такой-то, — говорю. — Пролетарского происхождения и даже в партию желаю вписаться.
А сам еле на ногах стою, за шкаф вездер- живаюсь от сплошного пьянства.
За эту неустойчивость в Чеку посадили.
Три месяца! Ровно! Потом семь месяцев за дезертирство, да четыре за золото, да три за спирт! Беда! Понятно: гражданская война!
А тут НЭП! Вздохнул я полными жабрами. Теперь, — думаю, — отдохну и за честную работу возьмусь! Спекульнул вот на Сушке кое-чем, достал за последнее домашнее барахло триста семьдесят рублев, комнатку снял, инструментов разных купил, — бостонку, вот, камень, красок, бумаги… Сижу, работаю. Хорошо выходит!!! Прямо душа радуется! Сижу и печатаю… Всю краску и бумагу стравил, три дня не ел: истратил-же все на производство, не пил, не спал, а вчера выхожу купить колбасы на свеженькие, — не берут!!!
— Не подходит, — говорят, — не всамделишная!
— Как?!
— Так! Оно, может, и лучше настоящей, только вместо «Рысыфысыры» надоть было «Сысысыры».
Кинулся я к себе, хватаю оригинал, и в обморок: с фальшивого червяка самые настоящие пять дней печатал.
Протест
— Конечно, я больше из Рабиса, — изображаю народ на спектаклях, но эти безобразия нам надо изжить.
К кодексу вполне присоединяюсь, но прошу сделать пункты, а то все будет по-старому.
Вчера подхожу к столовой на Кабанихином проулке, гляжу, — на афише напечатано:
Обеды от 1 до 6.
С этим надо в первую голову бороться. Рабочему человеку нельзя за обедом пять часов пыхтеть: мы не элементы.
И на первое были обозначены ленивые щи.
Не довольно ли нам прогулов и отгулов, чтобы еще поддаваться ленивой агитации?
И в смысле контр-революции тоже.
Подавал товарищ, хотя в красном платочке, но фартучек с уклоном и ботинки фасон «отрыв от масс»; а когда я уткнул нос в прейскурант.
Действительно, если князю Пoжapcкoм поставили памятник, то единственно по старости лет, как известному археологу, а Скобелев был генерал и угнетатель.